В детстве я считал, что никогда не умру. Мир представлялся мне раем. После заблуждений средних лет я вновь вернулся к этому убеждению.

В детстве я уважал отца за то, что он журналист. Несколько позже я презирал журналистику. Потом я сам стал журналистом, правда, церковным. И что касается убеждений на сегодняшний день, то их четыре:

1. Мы все умрем.

2. Мы все воскреснем.

3. Мы будем судимы за каждое наше дело, слово и помышление.

4. Но мы будем судимы судом любви Христовой.

Если, конечно, за свои двадцать пять тысяч дней жизни успеем принять Христа.

Со смертью я встретился в раннем детстве. Она лежала в виде моего мертвого деда Дмитрия на столе. Уже в том, что дед лежал на столе, было что-то подозрительное, взрослые так обычно не поступали. Он лежал тихо, видно, что не затаился. Были спокойствие и тайна. Я понял, что «умер» означает «тайна».

Когда позже мне приходилось играть с друзьями в войну, то меня часто убивали, и я лежал «мертвый», пытаясь скрыть, что запыхался. Я закрывал глаза и лежал, не шелохнувшись, до тех пор, пока мне не надоедало, потом вставал, прося друзей начать войну сначала.

Несколько раз я видел похороны, и самым главным для меня было увидеть мертвое лицо покойника, потому что в сероватом лице оставались отдых и спокойствие, рождавшие страх и тревогу. Торжественность. Страх и торжественность влекли меня в смерти. Мне не нравились плачущие и траур, мне нравилось, как играл оркестр, всегда надрывно, визгливо, а значит, по-настоящему.

Еще в детстве смерть означала для меня ожидание и растерянность. Вместе со мной в одной комнате жила моя старенькая больная бабушка Зинаида, у которой отнялись ноги, она лежала и часто ходила под себя. Она была моим другом и часто – игрушкой. Мы говорили. Я иногда стирал за ней простыни. Она смешила меня, показывая оставшиеся редкие зубы. Называла меня «хозяином». Молилась по-польски: «Матка Боска, пши ми нас» и спрашивала меня по-французски «кискисе». Я очень любил ее, хоть однажды поставил ей на носу «сливу». Бог через нее научил меня заботиться и понимать, что такое немощь.

Часто ночью я соскакивал с постели, подбирался к бабушкиной постели и слушал – дышит она или нет. Иногда она так мирно спала поутру, что я сидел по нескольку минут в полной уверенности, что она умерла. Тогда меня охватывало, с одной стороны, желание бежать за родителями, чтоб ошарашить их новостью, с другой – я смотрел на ее спокойное лицо и думал, что вот наконец мучения ее окончены и теперь ей по-настоящему хорошо. Я толкал ее, она просыпалась, к моему одновременному разочарованию и успокоению.

Она все время говорила о смерти, ждала ее как утешения и исхода.

– Скоро в Тобольск поедем, – говорила она таинственно. – Скоро в Тобольск поедем.

Но умерла она в мое отсутствие, я уехал в пионерлагерь с братом Игорем. И пока мы там были, умерла бабушка Зина, а дяде Васе, отцу Игоря, дали условный срок за автоаварию. В тот раз смерть явилась мне в виде задернутых черным зеркал. Взрослые сказали, что зеркала завешивают, чтобы душа покойного не испугалась, не увидев себя в зеркале.

Вся эта таинственность, окружающая смерть, стала меня привлекать. Я решил потрогать смерть рукой и начал стрелять по птицам из рогатки. Но один случай показал мне всю отвратительность смерти, ее нелепость и трагизм. Мы с друзьями поймали голубя и повесили его. Птица, всегда такая легкая в небесах, висела на петле из лески и умирала в страшных конвульсиях. Ей стоило только взлететь, и страшный груз тела перестал бы ей давить на шею. Но почему-то ей не приходило это в голову, и она умерла, трепеща своими легкими крыльями. Убийство я возненавидел.

Сам я начал умирать в возрасте около тринадцати лет. Внезапно со мной случилась причуда, которая в Церкви называется «болезнь к смерти». Мне стало плохо, меня повезли по больницам, но никто не мог поставить диагноз (а у меня был перитонит). На третьи сутки, когда я совсем ослабел от боли и болеутоляющих, меня перевезли в очередную больницу и, установив наконец причину болезни, решили делать операцию. Мне дали наркотик. Стало вдруг совсем небольно, подул летний ветерок, рядом со мной сидела моя сестра, она была студенткой-медиком. Я стал упрашивать сестру, чтобы меня не резали. Вспомнил про Гарри Гудини, которым тогда был очень увлечен, как его убил молодой студент, выскочивший на арену и несколько раз сильно ударивший в живот. У Гудини случился перитонит, тогда его не оперировали, но он продолжал жить несколько дней, покуда не позвал своего брата и со словами «я устал бороться, Тео» скончался.

Оперировали меня около шести часов, очнулся я часов через двенадцать. Вообще шансов было, наверное, мало, но я был крепким, да и Господь дал этот привкус смерти, как лекарство. Мне пришлось заново учиться лежать, спать, есть, ходить. То, что я выжил, заставило меня цепляться за жизнь. Вскоре после выписки из больницы я поехал к бабушке Лизе в Тобольск, и там, в городской бане, в полном одиночестве (дело было днем), в клубах пара я сдирал с себя кожу. Кожа сошла со всего тела, даже с век и ушей. Это была мертвая кожа старой жизни. Я не знал, радоваться мне, что я выжил, или нет. Понял только, что жизнь – штука хрупкая. И тут же был получен следующий урок: через несколько дней мне приставили нож к горлу. Только что выживший, я испугался за свою жизнь, струсил. Снова остался жив, но понял, что само по себе цепляться за жизнь – унизительно. Что нужно уметь умереть достойно, что жизнь не является абсолютной ценностью. Есть нечто важнее жизни.

Тогда впервые я задумался о том, ради чего бы я мог умереть. Я искал и не находил ответа.

Говорили, что деда моего Дмитрия «залечили» насмерть врачи, а другой дед, Степан, вышел из вытрезвителя и умер под забором накануне Восьмого марта, просто никто его не опохмелил вовремя.

Гоголь, вот кто впервые показал мне красоту смерти. Я был сражен тем, как умирает сын Тараса Бульбы. Помните, его казнят, а он шепчет: «Батько, ты здесь?» А отец из толпы: «Я здесь, сынку».

По-настоящему красива смерть в фильме «Коммунист» режиссера Райзмана. Я решил, что нужно умирать героически и непременно сказать при этом что-то великое: «Да здравствует…», «Мы умираем, но вы еще увидите…» или хотя бы «Ура!».

Короче говоря, смерть перестала для меня быть чем-то вроде случайной травмы с летальным исходом, она стала полигоном испытания идей на прочность. Только то, что перед лицом смерти не казалось глупым и пустым, имело право на существование. Смерть стала для меня лакмусовой бумажкой проверки жизни на прочность.

Позже философ Мераб Константинович Мамардашвили сформулировал для меня важную мысль: «Смерть мы не можем пережить, потому что в ней нет ничего от жизни, но вот лик ее, символ, может создать то поле напряжения, в котором жизнь может вырасти в полную меру». К слову, умер Мераб Константинович в день своего рождения в отстойнике аэропорта.

С этого времени смерть стала восприниматься мной как конечный и самый главный регистр жизни. Смерть показывает, как прожил человек жизнь. Мы видим, как на сцене умирает актер, его смерть есть результат роли, того, что он делал в спектакле. Разве же может смерть быть случайной? Так и вне сцены смерть есть логическое завершение жизни.

Но странно мне стало, что смерть, рассказанная как история, не может восприниматься как логическое завершение жизни, рассказанной как история. Текст не вмещает сокровенного.

Например, мой тесть, жизнерадостный и всегда веселый папа Вова, заболел раком. Теща и моя жена скрыли это от него. Я был возмущен: как же так, человек имеет право знать, что он умирает. Он должен быть готов к переходу в мир иной или хотя бы попытаться готовиться. Но они молчали, запрещали и мне говорить. Тестю становилось все хуже. Теща начала ставить ему морфий. Он лежал в забытьи, и в те моменты, когда приходил в себя, то молил Господа избавить его от болезни, то проклинал Его. Когда он умер, я привез ему церковное покрывало, венчик и разрешительную молитву, даже попытался читать Псалтирь. Но меня прервала его сестра, сказав, что он и крещен-то никогда не был. Дальше было все по программе: поили гостей и копальщиков водкой, теща лицемерно выла перед односельчанами у гроба, «потому что люди смотрят».

Эта смерть без воскрешающей силы Христа стала для меня самой страшной, в ней не было никакого торжества. Человек отмучился за все свои грехи, но вряд ли отошел к Богу с радостью и примирением. Хотя священник Александр Ельчанинов пишет, что человек умирает в двух случаях: когда он спасен или когда спасение уже невозможно.

Сегодня я почти уверен, что все люди спасутся, если Бог таков, каким я Его знаю. Но когда, в какой момент совершается спасение человека – в страдании, примирении с Ним, в медленном оставлении страстей в умирающем теле?

Бабушку мою Елизавету, по-видимому отмолившую меня у Бога, до последнего не оставляла мысль о нераскаянных грехах. Восьмидесятитрехлетняя, она за несколько недель до смерти, в совершенно откровенном разговоре, где мы, внук и бабушка, вдруг стали говорить наравне, из глубины веры пытала меня, является ли грехом спать с мужем в Великий пост (дед Степан ее заставлял).

Она ждала смерть, как праздник. Часто сидя у окошечка, она смотрела на улицу, как будто вглядываясь куда-то в даль. Я спрашивал ее:

– Кого ждешь, бабушка?

Она всегда отвечала:

– Да друзей своих жду, Лопатина да Могилина.

Она прожила старость одна, не хотела переезжать к сыновьям. И когда умерла, то ее нашли лежащей на полу с руками, скрещенными на груди как на причастии, головой к иконам. Бабки судачили, что она упала, ударилась и убилась – «жила-то одна!». Но я знал уже, что так подобает умирать христианину: лечь на пол головой к иконам, руки сложить крестообразно и прочитать молитву, что мы твердим перед сном: «В руце Твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой. Ты же мя благослови, Ты мя помилуй и живот вечный даруй мне. Аминь».

Когда умерла бабушка, был конец февраля, сорок два градуса мороза. Мы приехали с отцом. А второй сын бабушки – дядя Вася – впервые в жизни уехал в командировку в соседнюю с Тобольском деревню. Он приехал поздно. Подошел к бабушке и сказал: «Ну что ж ты, мамка? Я в первый раз в командировку уехал, что ж ты меня не подождала?» Он, этот огромный весельчак, который вечно с шутками и прибаутками праздновал жизнь и подначивал окружающих, который спал под гробом своего отца, чтобы успокоить мою маму, всегда боявшуюся покойников, сделался вдруг серьезным и даже заплакал. И я вспомнил, что он один из всей семьи никогда не разлучался с бабушкой. Он постоял у гроба немного, подержал холодную руку матери, и уже через полчаса из сенок слышался его развеселый голос. В ответ на его скабрезные шутки звучал неуместный для похорон смех. Вечером пришли отпевать бабушку. Нескольких семинаристов в мрачных кителях сопровождал живой, как ртуть, игумен Максим (ныне епископ Барнаульский и Алтайский). Запахло ладаном, семинаристы запели. Мы помолились с ними, а потом сидели на кухне и пили с братом и дядей мадеру, чтобы не замерзнуть в нетопленом доме. Дядя Вася смешил нас. Я слушал его и думал о бабушке. На тот момент она была первым бесконечно дорогим мне человеком, который уходил от меня навсегда. Мы с ней жили вместе четверть каждого года, понимали друг друга, любили и никогда не ссорились. Но в смерти ее не было ничего от одиночества. Я понял, что мне не нужно заполнять боль по ушедшему человеку отвлекающими глупостями. Я понял, что она навсегда со мной, что смерть не может разлучить нас.

Наутро мы пошли рыть могилу. Бабушка не хотела лежать после смерти рядом с дедом, которого она пережила на тридцать лет. Но дядя Вася уверял, что все равно похоронит ее рядом с ним, и в конце концов она согласилась. Когда мы разгребли снег, стало понятно, что земля промерзла не меньше чем на 70 сантиметров. Весь день мы ломали яму, выпили ящик водки, остались совершенно трезвыми, но прошли не больше полуметра – земля отлетала от заступов и снова примерзала. К вечеру мы разожгли в неглубокой могиле костер из автомобильных покрышек и березовых дров и пошли греться в баню. Оставляли мы за собой ночь, заснеженное кладбище, кресты и оградки и огонь из могилы, словно бы вход в ад.

В банной жаре я моментально заснул, а вытащенный братом в предбанник примерз волосами к стене. Он кипятком отморозил меня, и в парилке я вновь заснул, а в предбаннике вновь примерз. Ночью мне приснился сон: я соскакиваю в неглубокую могилу, земля мягкая и дымится, беру лопату и вонзаю ее в землю. Слышится неприятный треск, я вынимаю лопату, на конце которой красуется пронзенный череп. От этого видения я проснулся. Было раннее утро, надо было отправляться на кладбище. О своем сне я рассказал брату, он мрачно хмыкнул. Когда мы приехали, все произошло точно как во сне. Костер прогорел, земля была мягкая. Я выбросил корды от сгоревших покрышек, взял лопату, вонзил ее в глину, послышался треск – на лопате моей красовался череп. «Рецидивист», – решили мы, потому что приличных людей на такую глубину не хоронят. Мы аккуратно собрали кости, и когда бабушкин гроб уже закапывали, я похоронил скелет рядом под негодующее ворчание бабушкиных подружек. Неслучайно же умерший предупреждал меня о себе в предутреннем сне.

После этих похорон я отказался от идеи героической смерти. Столько покоя и мира было в бабушкиной смерти, что захотелось умереть именно так, только по возможности исповедовавшись и причастившись.

Но последующий мой опыт показал мне, что такая смерть – величайшая редкость, что она возможна только благодаря многолетней молитвенной подготовке.

Почти сразу после бабушки Лизы умер дядя Вася. Веселость и бонвиванство сочетались в нем с вопиющей социальной незащищенностью и унынием. Во всем он всегда винил государство и власть предержащих. Он бесконечно спорил и ссорился с моим отцом из-за лицемерия партийных бонз. И когда грянули большие социальные потрясения, он не смог их встретить и принять. Он постоянно критиковал своих начальников, из-за чего вынужден был менять работу. Этот Фальстаф запил горькую и в последний раз, когда я видел его живым, забрал у меня всю походную аптечку. Он сидел на диване серый от болезни, я называл лекарства, а он собирал их в свою необъятную ладонь:

– Это от поносов.

– Давай.

– Это от запоров.

– Давай.

– Это от температуры.

– Давай.

– Это от головной боли.

– Давай.

– Это от желудка.

– Давай…

Он собрал все мои таблетки, перемешал их в ладони, закинул в рот и запил водою: «Все сгодится!»

Вечером перед смертью, он, всю жизнь смеявшийся над попами и всем церковным, вдруг заявил жене: «Завтра, Света, в церковь пойдем». И стал вешать материнские иконы в углу на кухне. Закончив небольшой киотик, на радостях о принятом решении он выпил пузырек и лег спать. Наутро жена отправила его в гараж набрать в яме картошки. Он не вернулся и к обеду. К вечеру брат Игорь пошел в гараж проведать отца, но гараж был закрыт, хотя изнутри горел свет. Брат вызвал милицию, и когда гараж вскрыли, то все увидели дядю Васю, сидевшего на краю ямы для овощей, с открытыми глазами и мертвого. Когда я примчался в Тобольск, дядю Васю вскрывали судмедэксперты. Они распилили ему череп, вынули все внутренности из живота, но причины смерти так и не нашли. Они положили мозг дяди Васи ему в живот и зашили толстыми красными нитками. Я подумал, что он всегда думал больше всего о добыче пропитания, наверное, поэтому у него мозг по смерти оказался в животе. Мысль сходить в храм Божий была, видимо, самой лучшей за всю жизнь, поэтому Господь призвал его в этот момент. Получив заключение о смерти, тетя Света сказала: «От этого не умирают. Он просто не смог бы жить в новом мире».

Я подумал тогда, что неплохие смерти пролегают как раз между смертью дяди Васи как начальной формой примирения человека и Бога и смертью бабушки Лизы как радостного соединения с Тем, Кого ждешь всю свою жизнь. Мой дальнейший опыт показал, что большинство мужских смертей в России группируются вокруг первого полюса.

Иудеи когда-то сорок лет блуждали в пустыне в поисках Земли обетованной, хотя ходу до нее была неделя. Это нужно было для того, чтобы в блужданиях умерли все, рожденные в рабстве.

Так и сегодняшняя Россия страшно расстается со своим рабским прошлым. Смерть часто становится уроком, потому что выглядит как предупреждение. Первым таким предупреждением в моей жизни была смерть моего двоюродного брата Сереги Чаркова. Его родители, дядя Саша и тетя Тамара, страшно поссорились перед свадьбой и жили, не расписываясь. Вся их любовь сосредоточилась на сыне Сереге, которого они баловали, как могли. Уже к десятому классу у него были своя квартира, машина, дача и куча денег на сберкнижке. Чтобы не делить любовь к нему с другими детьми, тетя Тамара не решалась рожать и делала аборты. И вот Сергей поступает в строительный институт в Тюмени. Все в его жизни вроде прекрасно, будущее упаковано, оно светло и ясно. Перед началом учебы он едет на один день домой в Тобольск, чтобы забрать необходимые вещи. Днем он катается с другом на мотоцикле, и неожиданно они сильно стукаются о проезжающий мимо строительный кран. Другу – хоть бы хны, а у Сереги – отрыв головного мозга от спинного. Девять дней он лежит в коме, а затем умирает. Поначалу я оказался в затруднительном положении – не знал, как вообще относиться к тому, что «гибнут молодые и здоровые». Но тетя Света объяснила, что вообще-то я должен чувствовать стыд, потому что ее сын, мой двоюродный брат Игорь, в это время воевал в Афганистане, Серега разбился, и я виноват уже тем, что просто был жив. Но моя мудрая бабушка Лиза сказала, что я ни в чем не виноват и что Господь забрал Серегу у родителей, потому что они любили его больше Бога.

Через много лет я вспомнил ее мудрые слова. В Сургуте проходил семинар для педагогов, я говорил о христианских ценностях в воспитании. Одна женщина сказала мне, что не будет крестить своего ребенка, потому что он должен выбрать веру сам, сознательно, когда вырастет. Я вспомнил тогда Серегу и спросил, что для нее в выражении «мой ребенок» важнее: слово «ребенок» или слово «мой»? И еще спросил, перед каким выбором она собирается оставить свое чадо? Выбором между добром и злом? И как она отнесется к тому, что ее ребенок выберет зло?

Почему образ Серегиной смерти навсегда остался в моей памяти? Потому что родители его практически сразу сошли с ума. Во сне тетя Тамара увидела Сергея, который просил у нее «онтарио». Родственники интерпретировали сон так, что имеется в виду книга Фенимора Купера «Следопыт, или На берегах Онтарио». Книга была немедленно доставлена из школьной библиотеки, положена в Серегин гроб и вместе с ним похоронена. На могиле Сергея был поставлен памятник с бронзовым бюстом и трагичными строками. Обезумевшие от горя родители каждый день приходили на могилу. При этом отношения их совершенно расстроились. Дядя Саша обвинил тетю Тамару и в смерти сына, и в том, что она «всех ребятишек на помойку побросала». Тетя Тамара начала пить горькую, а дядя Саша – строить дома и приобретать имения, теперь уже не для сына, а просто по привычке. Он отрастил длинные волосы, и я было подумал, что он начал ходить в храм. Но нет, он завел себе женщину на стороне с единственным желанием родить ребенка. К этому времени произошло страшное – памятник сына, к которому они ходили каждый день и который стал для них прижизненной святыней, осквернили. В поисках цветных металлов какие-то бродяги сбили бюст сына со стелы и попытались ободрать медную обшивку. Найдя бюст сбитым и изувеченным, дядя Саша опечалился, принес бюст домой, сел в кресло, безутешно заплакал от отчаяния и умер.

Мы с родителями приехали на похороны и застали следующую картину. В небольшой комнате на стенах развешано огромное количество портретов Сереги, посредине комнаты стоит гроб с покойником, в который набросана куча денег, у гроба в изголовье в стакане с рисом горит свеча и стоит рюмка водки с пожухшим кусочком сыра. Рядом с гробом сидят нетрезвые мужички и судачат. Я зашел с Псалтирью, намереваясь почитать ее над усопшим. Родственники суетились и меняли лед в больших тазах под гробом. Осмотревшись, я попросил убрать деньги из гроба. (Подумалось, вот всю жизнь пекся о деньгах, даже в гробу весь в деньгах лежит.) В ответ мужики стали ругаться:

– Да ты кто такой тут? Ему деньги нужны, чтобы место на том свете откупить. Родители так наши делали, и мы будем делать.

Я не стал с ними спорить, поднял Псалтирь и сказал:

– Вот здесь, в этой книге, написано все про вас и про меня, и про всех людей. Я сейчас буду читать эту книгу, а вы уберете деньги, будете молчать и слушать и, если сможете, будете молиться.

Они умолкли, собрали деньги, и я начал читать. Почитал я не более получаса, как лицо покойного, дотоле спокойное и светлое, стало меняться. Щеки отвисли, и лицо на глазах покрывалось трупными пятнами. Читал я несколько часов, и Псалтирь в этот раз не согревала мое сердце, ужас от происходившего на глазах разложения сковал мою радость. Я вдруг понял, что причиняю трупу урон этим чтением, что его внезапное искажение как-то связано с моей молитвой. И когда за полночь родня окликнула меня отдохнуть, я ушел от гроба охотно, тем более что на смену мне молиться никто не садился.

А наутро эта смерть подарила мне еще большее открытие. Гроб принесли в храм Семи отроков Эфесских, что на Завальном кладбище. Здесь крестили и отпевали всю мою родню, весь город Тобольск, и надеюсь, что здесь и меня отпевать будут. Родня собралась вокруг гроба с покойником, лик которого еще более исказился со вчерашнего дня, он был просто ужасен. Все ждали священника. Наконец пришел настоятель – отец Михаил Денисов. Он сказал несколько слов в назидание родственникам и начал отпевание. Но только он провозгласил: «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков», вдруг произошло нечто, что всегда будет у меня стоять перед глазами: из-под опухших век покойника, обращенных к алтарю, вытекли две ярко-красные слезы. Покойник заплакал. Гул пронесся по храму, и стоявшие у гроба отшатнулись от него. Покойник оплакивал сукровными слезами свои нераскаянные грехи. Слова «со святыми упокой» звучали из уст священника почти кощунственно. Как далеко отстояла картина этой смерти от покоя и мира святости!

Мало кто захотел прощаться с таким покойником, никто не прикоснулся к его холодному лбу. А когда заколоченный гроб поднесли к могиле, выяснилось, что за двое суток ее так и не смогли вырыть. Мраморный саркофаг, покрывавший могилу Сергея, рядом с которым хотели похоронить его отца, проморозил землю на два метра, и отдолбить ее было очень сложно. Сломали два отбойных молотка. Гроб стоял на табуретах, земля его не принимала. Прошло еще часа два, пока гроб наконец зарыли, и промерзшие люди пошли согреваться спиртным на поминках. Родственницы-христианки, правда, предупредили, чтобы покойного водкой не поминали, но зрелище кровавыми слезами плачущего покойника так потрясло всех, что через полчаса все уже напились.

Пожалуй, это была самая страшная смерть в моей жизни. Она не оставила почти никакой надежды на спасение, хотя я стараюсь поминать дядю Сашу за упокой.

Было еще несколько смертей-предупреждений, смертей-уроков. Так убили отца моего секретаря Станислава. Он был моим студентом и спорил со мной за Бога. Потом как-то Господь обратил его к вере. Он крестился и собирался венчаться со своей подружкой – Олесей. Собрали было свадьбу, договорились о венчании. Отец его, Евгений, поехал на дачу за картошкой для свадьбы, а его там забили до смерти в его же бане. Единственный свидетель, который мог пролить свет на это дело, повесился, оставив глупую и обидную записку. Я никак не мог понять, в чем секрет этой смерти, пока Стасик не сказал мне, что отец недавно крестился и собирался разойтись с матерью сразу после женитьбы сына. Я читал по нему Псалтирь ночью, смотрел на его лицо в формалиновой маске и думал, что Господь берет человека в лучшем его состоянии.

Вот этот момент примирения Бога и человека – момент смерти.

Отпевавший на следующий день покойника отец Геннадий сказал мне, что когда-то юношей жил в этой самой квартире у брата и ночевал на том самом месте, где стоял гроб.

Но больше всего получил я уроков от смерти Саши Ковязина. Молодой парень, здоровый, умный, ловкий и богатый предприниматель. Только что женился и купил новую квартиру. Но вот все оккультизмом да чернокнижием занимался. А тут просто выпил полстакана водки, и у него поджелудочная железа отключилась. Начался панкреонекроз. Отвезли его в больницу, сделали операцию, да неудачную. Стал он помирать. Юрка Шаповалов с Вовой Богомяковым приехали на ночь глядя к игумену Тихону, наместнику Свято-Троицкого монастыря, и просили окрестить в реанимации умирающего друга. Отец Тихон поехал. Саша был в сознании, креститься согласился. Рядом мужик тоже помирал, но он отказался.

– Тебя как зовут?

– Василий.

– Будешь креститься, Василий?

– Нет, не буду… Темно кругом, холодно…

Сашу окрестили, но лучше ему не становилось. За неделю сделали еще шесть операций. В горло и живот вставили катетеры, посадили на искусственное дыхание, живот расшнуровывали, промывали каждый день и зашнуровывали снова. Он держался молодцом, боролся за жизнь, контролировал все аппараты, к нему подключенные, крепко сжимал руку при встрече. Говорить уже не мог из-за катетера в горле, писал ручкой в блокнотике. Мы все думали, что он выживет, молились за него. И вдруг отец Тихон берет меня с собой и едет в реанимацию к Саше. Я спрашиваю зачем. Он говорит: исповедовать и причастить. Я спрашиваю:

– А как его исповедовать-то, если он говорить не может?

Батюшка отвечает:

– Ресницами исповедуется, я ему грехи называть буду, а он мне моргать будет, был такой грех или нет.

Приезжаем в больницу, а у Саши уже голова как у негра стала – почернела. Он лежит, дышит тяжело. Отец Тихон его часа полтора исповедовал. Потом слышу, запел батюшка, началось причастие. И Саша, как только прикоснулся Даров Христовых, вдруг вздохнул так сильно и порозовел, на лбу испарина выступила. Доктор реанимационный замельтешил:

– Вы что с ним сделали?

– Святых Тайн Христовых причастили!

Когда выходили из больницы, отец Тихон велел через некоторое время забрать бутылочку, в которую через катетер выливалось содержимое желудка – «чтобы попирания Святынь не вышло». Когда я заехал за бутылочкой, увидел, что Саше сделалось лучше. Но ненадолго.

Через два дня он умер. Во гробе лежал светлый и умиротворенный. Я спросил о. Тихона, мол, за какие заслуги Господь сподобил Сашу креститься перед смертью, омыть все свои грехи, исповедоваться и приобщиться Святых Тайн? Батюшка посмотрел на меня и сказал: «Наверное, человек был добрый».

Это была вторая хорошая смерть в моей жизни. Страшная, мучительная, но хорошая.

И я стал думать после этого, что и мне неплохо было бы помучиться перед смертью, отбросить через боль все свои страсти, примириться с Богом на глубине, на какую способен. И еще вот что я понял о мучениях. Вылилось это все в разговоре со студентом моим, баптистом Сергеем Мочалкиным. Заговорили мы о святых угодниках, которых они, баптисты, не признают. И я ему сказал: вот посмотри на мучеников христианских, они так верят в Бога, что готовы претерпеть любые страдания за Христа. Но подумай и о том, как верит в них Христос, раз попускает им такие страдания, как он доверяет их вере! Бог уважает человека, и эти испытания перед смертью – как раз тот предельный случай, который открывает глубину того, во что вырос человек в своей жизни. Христос делит с нами смерть, но лишь для того, чтобы дать нам воскресение.

И поэтому смерть – это самое прекрасное, что может быть в жизни человека.

Часто, когда на меня накатывает уныние, я прошу смерти у Бога как избавления. Святые отцы говорят, что просить смерти себе равнозначно тому, что больной рубит свою постель. Жизнь – это болезнь, а смерть – выздоровление. Недаром умирающий Сократ просил учеников принести за него петуха в жертву. Такую жертву приносили, когда человек выздоравливал от продолжительной болезни. Сократ смертью выздоравливал от жизни.

Смерть прекрасна. Отец митрополита Сурожского Антония Борис Блум любил говорить сыну, что смерть нужно ждать, как жених ждет невесту. Как моя бабушка Лиза ждала Лопатина да Могилина.

Смерть – это истинное торжество и величие человека.

Писано в именины, память святителя Мирона Критского, после причастия Святых Христовых Тайн, после долгого размышления о памяти смертной.

21 августа 2002 года, закончено в 22 часа ровно.