Глава III
Как только мы приехали в Екатеринослав, то прямо направились в контору госпиталей. Там уже был наш транспортный офицер. Сестры из Петербурга еще не приехали, но квартира была нам приготовлена, и комиссар нас туда проводил. Домик хорошенький, несколько комнат, столы, стулья, диваны, кровати с тюфяками, — роскошь, от которой мы отвыкли, но должна признаться, что было очень приятно разложиться и знать, что завтра не надо все это опять пихать по мешкам и садиться в тарантас. Мне иногда казалось, что мы никого не довезем, а наш транспорт представлялся мне вроде той девы-чумы, так поэтически описанной Мицкевичем, которая идет по селеньям, машет красным покрывалом и несет смерть.
Одно меня очень беспокоило и расстраивало: я надеялась, что Н. Ив. Пирогов, осмотрев здешние госпитали, оставит мне инструкцию, которой я могла бы руководиться, но ее не было, а в конторе мне сказали, что госпитали в 23 домах, а нас — две!.. Что тут будешь делать? Я решила, что утро вечера мудренее, и, услыхав звон к вечерне, пошла в церковь, помолилась и легла спать.
На другое же утро я поехала по госпиталям, к главному доктору, а потом познакомилась и со всем начальством. Затем начались мои нескончаемые поездки из госпиталя в госпиталь…
Наконец я получила письмо от своих родных сестер; было очень тяжело целый месяц не знать о них ничего. Николай Иванович был у сестры и поручил ей написать ко мне, чтобы я обратила особое внимание на два госпиталя, которые были в ужасном положении; но они теперь уже совсем не такие, так как, благодаря Бога, транспортов нет несколько дней, а отсюда ушло два, и арестантские казармы к празднику вычищены, вымыты, выбелены, поставлены койки, столики; больные в казенном белье, и их всего с небольшим сто, и нет трудных. Потемкин дом тоже был в лучшем положении; только почти здоровые и готовые ехать дальше спали на полу на тюфяках, а другие имели койки.
Какие превосходные залы в этом здании! Везде висят большие люстры; все напоминает Таврический дворец в Петербурге. Я начала всякое утро объезжать по шесть-семь госпиталей. Побываю на кухнях; их, помнится, было три или четыре, а в прочие госпитали из них разносили. Вернувшись, пообедаем и опять куда-нибудь поедем. Надо побывать и в прачечной, и в покойницких. Слабых в тех госпиталях, что к нам поближе, начали поить чаем. Это исполняет сестра, а я все езжу и езжу из госпиталя в госпиталь.
Наконец, 6 января, когда я вернулась от обедни из богоугодного заведения, я нашла сестер уже приехавшими. Их было девять сестер и одна испытуемая. Старшею была у них монахиня Аполлинария. Я очень старалась устроить их как можно покойнее, удобнее, но уже и то было хорошо, что они привыкли жить в общих комнатах, что сначала очень трудно. Этот отряд был очень хорошо составлен; сестры знали и понимали, на что они идут; некоторые из них получили очень хорошее воспитание; сестра Базина прекрасно играла на фортепиано. Все очень желали поступить скорее на дело, но я предпочла, чтобы они на другой день, то есть 6-го, только разобрались и отдохнули.
Теперь скоро устроилось более правильное служение нашим больным. В ближние к нам четыре госпиталя сестры ходили из нашего дома — поить больных чаем и присмотреть за порядком и обедом. Другие три стали постоянно ходить в дом Остроухова. Дом в три этажа; в нем 200 человек, все перевязочные и большая часть ампутированных; пришлось по сестре на каждый этаж. Две сестры должны были идти еще дальше в три госпиталя, перевязать, поить чаем и посмотреть за порядком. Потом мы устроили так, что в одном из этих госпиталей жила сестра Орехова. Также в арестантские казармы или, проще сказать, в острог, обращенный в госпиталь, была помещена одна сестра; другая приезжает к ней на дежурство и привозит обед и все, что ей нужно.
Снова было нам много хлопот с транспортами, которые опять начали приходить очень часто. Как только мы узнаем, что ждут транспорт, то я с двумя или тремя сестрами отправлялась в Потемкин дом с чаем, с сахаром, с булками, с бельем. Но мы могли переменять только самым слабым и тем, которым это было совершенно необходимо. Можно себе представить, каково было белье на больных, когда более месяца они его не переменяли!
В один день я узнала в девятом часу, что транспорт в 280 человек находится уже здесь. Мы сейчас же поехали.
Иногда кто-нибудь из здешней аристократии или купечества присылал кого-нибудь с чаем, чтобы напоить больных, или отдавали нам. Я познакомилась со всей здешней аристократией, и надо сказать, что они принимали большое участие в нас и в больных, и, несмотря на тяжелое время, к нам все-таки поступали пожертвования, и вообще были очень внимательны и любезны.
В этот день, который я начала описывать, было то хорошо, что сейчас же приехал главный доктор и смотритель. Те, которые были почти здоровы, отправились в слабосильную команду. Это в том же роде, что нынче называют санитарными стоянками, а слабые распределены по госпиталям. В первом часу залы были опять свободны.
В этот же день проезжал у нас флигель-адъютант Воейков, которому было поручено осматривать госпитали. Надо было видеть, как смущался и робел смотритель, когда я говорила с ним по-французски. Он так и думал, что я говорю про него, — а я говорила совсем о другом. Этот же смотритель, как только я еще приехала в Екатеринослав, приезжал ко мне и просил его пожалеть и не писать ничего в Петербург!
Скоро опять нагрянул новый транспорт, около 300 человек, — опять шум, суета. Я очень была рада увидать моего старого знакомого, доктора И. М. Доброва, который сопровождал этот транспорт. Он остался при здешних госпиталях и был доктором сестер, которые уже начинали расхварываться, и моим, так как я потом занемогла крымской лихорадкой. Ездила я также с смотрителем в Мандрыковку, где была расположена слабосильная команда. В санях, по ужасной грязи, насилу мы туда доехали. Селение большое, расположено очень живописно по неровному склону большой горы, которая спускается к Днепру; надо было то спускаться, то подниматься. Были мы на кухне, пробовали хлеб. До просухи туда невозможно ездить, да ведь это и не входит в мои непременные обязанности. Начала я с половины января получать разные письма — три милейших письма от Ек. Ал. Хитрово; еще получила письмо от Эдиты Федоровны Раден, с собственноручной припиской великой княгини, разумеется, по-французски. Вот эти несколько слов:
«Я присовокупляю несколько строк, чтобы сказать, как я благодарна вам за то, что вы остались в Общине, которой вы оказали честь и поддержку вашим усердием, вашею бодростью и вашими разумными заботами. Ваша сестра очень желала вашего возвращения, вот почему я не смела настаивать. Теперь, раз она принимает ваше решение, я в восторге. Да поддержит вас Бог и да сохранит Он вас для того дела, которое я желала бы завещать милосердым и отважным душам на русской земле».
Получила я и письмо от Николая Ивановича — первое с тех пор, как я здесь. Им было оставлено в Екатеринославе мне наставление, но по разным бестолковым стечениям обстоятельств оно попало в Симферополь, и я его только там отыскала в бумагах. Последнее письмо от Екатерины Александровны меня очень обрадовало. Про симферопольские госпитали она пишет, что все у них идет очень хорошо, что сестры из бараков переведены в госпиталь, который в доме губернского правления. Там 500 человек ампутированных и раненых; там же кухня, где готовится стол на 1700 человек. Там сестры дежурят, принимают говядину и наблюдают за всем. И это пошло очень хорошо. Радуется, что больных сестер только две, и те не опасны; пишет, что Вас. Ив. Тарасов скоро поедет в отпуск. А меня просит, как милости, как одолженья, ехать в Николаев, водворить порядок в морском и сухопутном отделениях. «Какое бремя вы сняли бы с моей души!» — писала она.
Там было много сестер, присланных Екатериной Александровной прямо из Одессы. В письме Эдиты Федоровны Раден, с припиской великой княгини, говорится, что великая княгиня желает, чтобы я ехала устроить новое отделение сестер в Бериславе. А вот что писал мне Н. Ив. Пирогов.
Привожу его письмо целиком:
«Почтеннейшая сестра Екатерина Михайловна! Военное начальство желает иметь сестер в различные госпитали южной армии. Великая княгиня решила послать 22 сестры только в следующие 4 госпиталя: в Вознесенск (5 сест.), в Тульчин (5), Новоодесск (5), в Одессу (7). Вы же писали, от 2 января, что есть много желающих вступить в общину. Этим нужно воспользоваться, и ее императорское высочество поручила мне написать вам, чтобы вы принимали сестер на следующих условиях.
Первый месяц они должны оставаться в своем платье и белье. Через месяц получают платье и белье общины. По крайней мере один год они должны оставаться на испытании без креста, занимаясь под руководством старших сестер в госпиталях и живя общиною.
Через год получают крест, а некоторые отличившиеся или же известные досконально своей ревностью, хорошим поведением, образованием и пр., — и прежде того. Желающие поступить из высшего сословия по влечению или по внутреннему призванию составляют, разумеется, исключение из этого правила. Так как трудно найти разом 22 надежных сестры для госпиталей, отдаленных от центра общины, то, очевидно, лучше снабдить их по крайней мере такими женщинами, которые — в случае неудачного выбора — не могли бы запятнать общину, не нося еще на себе ее высокого символа и не будучи еще, следовательно, настоящими сестрами. Наберите таких 10 или 12; остальные будут присланы в Москву из петербургской общины; набрав, оставьте их в екатеринославских госпиталях под надзором тамошней старшей сестры (которую хочет выслать Е. А. Хитрово; это, кажется, будет Башмакова), а сама отправьтесь, по вашему желанию, в Москву, где найдете и остальных 10 или 15 (которые будут посланы из Петербурга туда); повидавшись с вашими почтенными родственниками, отвезите этих 10 или 15 сестер опять в Екатеринослав, возьмите здесь и остальных 10, которые покуда приучатся к госпитальным занятиям, и развезите их в сказанные 4 госпиталя: Тульчин, Новоодесск, Одессу и Вознесенск, и поместите в них, следуя известным вам взглядам о цели и направлении общины. Это, кажется, будет сообразно вашему желанию: вы желали (в письме от 2 января ко мне) отдохнуть немного и повидаться с родственниками вашими в Москве, и вместе с тем побывать с сестрами и в других госпиталях. Ваша опытность, ваш справедливый и высокий взгляд на цель и направление общины служат залогом, что вы поставите и новые отделения на хорошую ногу и будете тем полезны ей; вы же можете определить и выбор старших сестер для этих отделений.
Займитесь этим делом с свойственной вам ревностью: вы видите, что обстоятельства требуют разделения общины на множество отделений, контроль которых делается все труднее и труднее; без содействия опытных и ревностных сестер, как вы, община легко может уклониться от предназначенной цели; итак, примитесь с Богом за дело, вам уже известное; результат будет тогда несомненный, только не оставайтесь долго в Москве.
В Екатеринославе вы верно еще дождетесь кн. Долгорукова, назначенного на место гр. Велигорского, и с ним можете также переговорить о делах общины; он человек благомыслящий и доброжелающий. Прощайте, храни вас Бог!
Вам преданный от души Н. Пирогов.
18 января. 1856. С.-Петербург».
Вот во сколько разных мест меня вдруг посылают. Стоит о чем задуматься! Как решить? Но первое, что я решила, — это оставаться на месте. Хотя Николай Иванович и пишет: «…Вы поставите новые отделения на хорошую ногу», — но я находила, что и мое екатеринославское отделение очень прихрамывает, а браться за новые — куда страшно! К тому же в это время сестры начали болеть; три или четыре, не помню наверное, лежали в тифе. Итак, я решилась ждать с севера кн. Долгорукова, а с юга — доктора Тарасова, поговорить с ними хорошенько и тогда решить, что нужнее и что надо делать. Но пока я так рассуждала, по воле Господа все решилось иначе, к великому нашему горю!
Приехал кн. Долгоруков, был очень любезен, но ничего особенного и положительного от него я не узнала. Еще в 20-х числах января я получила письмо от сестры Медведевой, которая мне писала, что Ек. Алекс, не совсем здорова, но это меня еще не очень испугало; я все думала: она уже давно в сестрах, была при госпиталях, поэтому уже обтерпелась! Но в первых числах февраля я получила от В. И. Тарасова письмо, от 24 января, в котором он мне пишет, что Ек. Алекс, занемогла 12 января, что у нее тиф с поражением мозга; но он дает маленькую надежду, так как пишет, что она в этот день его узнала.
Но обманула нас эта надежда! Я сама в это время слегла в постель от крымской лихорадки и получила, не помню какого числа, в постели несчастное письмо, от 3 февраля, что 2-го, в день Сретения, Екатерина Александровна скончалась. Боже мой! За что Бог лишил общину такой примерной сестры милосердия, умной, воспитанной, доброй, снисходительной, истинной сестры милосердия! Больше я такой не встречала!
Я получила очень короткое письмо от Тарасова; они там все в отчаянии, а ее помощница, Елиз. Петр. Карцева, которая во время ее болезни управляла общиной, лежит в тифе, так что доктор Тарасов по необходимости остался во главе симферопольского отделения. Я ему писала в полной надежде, что Елиз. Петр, поправится; я находила, что она вполне может занять место Екатерины Александровны.
Совсем не помню, что я писала, но вижу по его ответу, что именно я ему писала о ней. Он же мне пишет, что на это будет мне отвечать откровенно и без затруднения. Отдав полную справедливость всем качествам сестры Карцевой, он пишет, что, несмотря на все ее достоинства, она не может и не хочет быть пастырем нашего стада… И кончает так: «Итак, с теплой верой в Бога и упованием на Его всемогущество и милосердие, принимайте тяжелый крест правления. Елизавета Петровна поправляется и просит вас тоже принять эту должность».
Прежде еще этого ответа я получила письмо от Николая Ивановича, такое письмо, какие он умеет писать и на которые ничего не возразишь, и приписку от великой княгини. Вот это письмо.
1856, 9 февраля С.-Петербург.
«Почтеннейшая сестра Екатерина Михайловна. Община, которая столь многим обязана вашему усердию, находится теперь, по смерти нашей незабвенной настоятельницы, опять без руководителя. Сестра Карцева, которая подавала столько надежд, также лежит больная в тифе.
Все, что нашими общими усилиями удалось ввести в общину для направления ее к высокой цели, может легко и невозвратно исчезнуть. Вы остались еще одна в настоящее время из всех, которая может поддержать истинное значение общины и руководить ею предположенным и известным вам путем.
Николай Иванович Пирогов и матрос Петр Кошка. Художник Л. Коштелянчук
От имени ее высочества, высокой покровительницы благого дела, я предлагаю и даже требую от вас, как святого долга: возьмите на себя управление общиною. Не отговаривайтесь и не возражайте; здесь скромность и недоверие неуместны; забудьте на время все ваши частные отношения для общего дела. Я вам ручаюсь, вы теперь необходимы для общины как настоятельница. Вы знаете ее назначение, вы знаете сестер; вы знаете ход дел; у вас есть и благонамерение, и энергия. Ваши недостатки вы знаете лучше меня, а кто хорошо себя знает, для того это знание лучше совершенства. Вы знаете также, как я вас уважаю и люблю, знаете также мою привязанность к общине, и потому я уверен, что мое предложение будет вами принято беспрекословно. Не время много толковать — действуйте. Ее императорское высочество желает, чтобы вы, приняв на себя звание настоятельницы и управление общиною, как можно скорее приехали сначала к нам в С.-Петербург на короткое время, а потом бы уже отправились также для короткого, так вами желанного, отдыха в Москву. Но, ради Бога, не медля и решительнее! Решительности, впрочем, вас учить не мне. Итак, с Богом, почтенная Екатерина Михайловна, приезжайте скорее сюда. Спешите.
Вас искренно уважающий Н. Пирогов».
Собственноручная приписка великой княгини Елены Павловны:
«Моя дорогая Екатерина Михайловна! Хотите утешить меня и Общину в той громадной потере, которую мы понесли? Согласитесь ли взять на себя трудную обязанность настоятельницы на этот год? Вы — единственная, которая может быть призвана на это по вашему характеру, по тем услугам, какие вы оказали, по духу учреждения, который вы знаете и разделяете, знанию, наконец, сестер, властей и всего административного хода дела. Я говорю себе, что если вы исполните мою просьбу, у вас хватит мужества исполнить это призвание во всей его полноте. Задача серьезная, так как дело идет не только о себе, но и о ведении стольких различных элементов в духе единства, смирения, энергии, порядка и христианской любви. Все это вам не чуждо. Я обращаюсь к вашему сердцу, чтобы приложить его к сестрам, к этой Общине, столь испытанной, столь неустрашимой, столь благословляемой. Ответьте мне сейчас и поезжайте в Москву, а оттуда сюда, прежде чем вернуться к своему посту. Да поможет вам Бог, да вдохновит Он вас и да подкрепит. Елена».
У нас уже шли слухи о мире, и я думала, что мне не надолго надо будет принять эту трудную и тяжелую обязанность. Я бы сейчас должна была ехать и очень этого желала. Иные сестры поправились, только была еще в очень опасном положении милейшая сестра Зинаида Крок, которая за мной так усердно ходила, когда я лежала в лихорадке. Ведь крымская лихорадка — не то что наша: пароксизм за пароксизмом следует после 10, 15 минут промежутка.
В это время я уже встала с постели, ходила к больным сестрам, но доктор Добров и слышать не хотел, чтобы я выехала из дому.
Мы уже прежде получили от великой княгини 22 тюка с разным бельем, бинтами и компрессами, так что могли в некоторых госпиталях одеть больных в новое, хорошее белье и тоже переменять тем, которые приезжали в транспортах и очень в нем нуждались, а в это время мы получили белье от Императрицы. Надо было его разобрать и отделить часть, чтобы послать в Никополь, где в госпиталях очень нуждались в белье. Я посылала сестер хлопотать и устроить его отправку туда, а сама только разбирала, отделяла и укладывала у нас в зале. Оттого ли, что вся зала была им завалена и оно было сыро и холодно, или это всегда так бывает, что лихорадка возобновляется через 10,14 дней, но мне опять пришлось пролежать дней десять.
В это время проехали из Симферополя некоторые сестры моего третьего и четвертого отделения, которым годовой срок тоже кончился и которые не пожелали оставаться долее. С ними приехала Дуня Алексеева, которую я оставила у себя, чтобы самой привезти ее в Петербург (она мне была поручена великими князьями в Севастополе), а теперь ее брала к себе в камер-юнгферы великая княгиня Александра Петровна. Сестры сказали мне, что сестра Ел. П. Карцева совсем поправилась, что очень больных сестер нет, что туда должны скоро приехать новые десять сестер из Петербурга.
Наконец 10 марта, несмотря на уговаривания доктора, я выехала. И как я хорошо сделала, что настояла на своем; меня именно пугал Днепр, который уже очень синел, и я должна была переехать его с большими предосторожностями. Тарантас везли на одной лошади, других вели врассыпную. Я с Дуней ехала на маленькой тележке в одну лошадь. Возле шел какой-то полицейский офицер и четыре лоцмана с баграми; они стучали ими по льду и указывали, куда лучше ехать. А полицейский нашел самое лучшее занимать нас такими сообщениями: «Вот осенью лед трещит, а весной он так вдруг и опустится!».
Однако, слава Богу, мы проехали благополучно. К вечеру Днепр прошел. Несмотря на мое сильное желание быть скорей в Москве, мне пришлось провести две ночи в Харькове, во-первых, потому, что я так устала, что, доехав туда, думала, что опять слягу, а во-вторых, мне надо было отыскать одну девочку — сироту, воспитанницу сестры Селивановой, которую великая княгиня помещала в елизаветинский институт. Несмотря на то, что я не имела прямого адреса, я ее скоро отыскала и взяла с собой.
И тут мы ехали безостановочно, хотя и по очень дурной дороге; 10 марта я имела счастье увидать сестер и брата. Всякий может легко себе представить, какая это была блаженная минута — увидаться после такой длинной разлуки (год и три месяца, и семь месяцев из этого времени были проведены в Севастополе)!
Не долго я оставалась в Москве; 24-го, вместе с сестрой, которая и летом жила у великой княгини и в Ораниенбауме, и на Каменном Острове и теперь тоже была приглашена, мы приехали в Михайловский дворец, в те же комнаты, из которых я поехала в Крым.
Великая княгиня сейчас же приняла меня и, прикалывая мне севастопольскую медаль, сказала: «Я очень рада, что могу это сделать».
25-го было объявлено, что мир заключен. Разумеется, еще не знали грустных условий парижского мира; впрочем, не знаю, что касается меня, занимало ли бы меня и чувствовала ли бы я что-нибудь другое, кроме того, что война кончилась, что не будут стоять люди, да еще христиане, друг против друга и стараться как можно более нанести вреда один другому! И как это искажает все чувства! Я и на себе это испытала, и, читая отчет французского доктора, который был в Добрудже: «Наконец мир явился положить конец нашим бедствиям», — я не пожалела, а обрадовалась, что и им было не лучше нашего.
Я вполне согласна с гр. Львом Николаевичем Толстым, что это гадко, безнравственно, не по-христиански; но вот в чем я никогда с ним не соглашусь: я считаю, что я должна была сопротивляться всеми средствами и всем моим уменьем злу, которое разные чиновники, поставщики и пр. причиняли в госпиталях нашим страдальцам; и сражаться, и сопротивляться этому я считала и считаю и теперь священным долгом.
Я почти хотела остановиться на моем приезде в Петербург; но так как, начиная, я хотела именно описать трудное начало и труды общины, то и решаюсь продолжать, хотя теперь мне это будет гораздо труднее. Кроме только моей поездки во все госпитали, во время которой я писала к сестре, эти письма могут мне многое припомнить. Но когда я совсем вернулась в общину в Петербург, то я просила позволения у великой княгини, чтобы сестра моя жила со мной, но на свой собственный счет, и я мало тогда к кому писала. И теперь мне приходится все вспоминать и, может быть, несколько смешать иные события; но буду стараться избегать этого.
Итак, решаюсь, хотя вкратце описать, как устраивалась община, как трудились сестры до самой той минуты, когда я с сокрушенным сердцем, но по собственной воле оставила общину…
Знаю, что там многое переменилось в управлении, но, надеюсь, не в направлении, которое было дано великой княгиней Еленой Павловной и Николаем Ивановичем Пироговым. Знаю, что сестры подвизались и в Черногории, и в Сербии, и в Болгарии, и в Ташкенте, и очень желаю, чтобы кто-нибудь продолжал мой слишком безыскусственный рассказ и описал бы нам живо все действия и труды Крестовоздвиженской общины, в которой я всегда принимала большое участие.
Продолжаю мой рассказ. Не помню, когда именно, но думаю, что на другой день моего приезда, то есть в Благовещение, вдруг в церкви, под конец обедни, не быв предупрежденной, я увидала, что священник вышел и повернулся ко мне, имея в руках крест нашей общины, только несколько поболее. Но у меня было одно чувство: я не хотела расстаться с тем крестом, который был на мне в Севастополе и столько раз был обрызган кровью наших страдальцев. Я громко сказала, что не могу расстаться с моим крестом.
Великая княгиня очень любезно мне отвечала:
— Не снимайте, но наденьте и этот.
Итак, я вышла из церкви в двух крестах: в своем и в более тяжелом и физически, и морально кресте сестры-настоятельницы. Этот последний я оставила в общине, но мой севастопольский крест и теперь всегда на мне — разумеется, под платьем.
Ведь и оставляя общину, я давала себе обещание оставаться сестрой милосердия; но как я часто и тяжело испытала на себе справедливость пословицы: один в поле не воин!
Быстро промелькнул месяц, который я провела в Петербурге; видела своих родных, знакомых; от всех был самый дружеский, радушный прием.
Приехали мы с сестрой к Глинкам; они даже не знали, что я вернулась. Через полчаса Глинка вышел со стихами ко мне.
Вот эти стихи, которые еще не были, кажется, нигде напечатаны:
Привет поэта сестре милосердия
Там, где синею волною
Омывался виноград,
Где под южною луною
Склоны каменных громад
Осенял чинар и тополь,
Где фосфор горит в волнах,
Где могучий Севастополь
Красовался на скалах, —
Загремело вдруг войною,
За ударом шел удар,
И за дымной пеленою
День и ночь кипел пожар;
И чугунным градом бомбы
Разражались на бойцов!..
Погреба и катакомбы
Лишь детей и стариков
Ненадежно прикрывали…
А родные нам полки, —
На стенах, — стеной стояли,
Веря в Бога и штыки…
Но теперь те стены, — где вы?
Смыл все брани ураган!..
Там-то смерти праздник дан.
Там хлестала кровь из ран!..
Но дружина жен и девы,
Обручась крестом златым
С милосердием святым,
Шли на гибель, не бледнея,
И несли фиал елея
И сердечную слезу
В неисходную грозу…
И вот одна, пройдя тот путь кровавый,
Явилась к нам в венце Христовой славы
И, отгостив на огненном пиру,
Из мира бурь пришла на мир в столицу.
Приветим же Бакунину сестрицу
И милосердия приветим в ней сестру!
Я часто видала Николая Ивановича; сколько было разговоров, предположений, планов и сколько неосуществившихся грез — по крайней мере для меня!..
Имела я тоже счастье видеть Государя и Государыню: раз, когда я сидела у великой княгини, пришли ей доложить, что Их Величества приехали. Она меня удержала и представила. Государь благодарил меня за мой христианский подвиг, а Государыня с участием спрашивала, как мои нервы могли это выдержать. Тут я имела возможность рассказать Государю о грустном и тяжелом положении наших транспортов.
Он отвечал мне на это: «Успокойтесь, транспортов больше не будет».
А придя в свою комнату, я нашла письмо от доктора Тарасова, в котором он пишет, что опять стали готовить транспорты. Я сейчас отнесла это письмо великой княгине, а она сообщила Императору.
Была я раза два в доме, где живут испытуемые; это не то общие квартиры, не то пансион, но уж никак не община. Еще была в морском Калинкинском госпитале, где уже находятся на службе четыре сестры Крестовоздвиженской общины.
С первого взгляда они мне очень понравились.
Еще мне сказали, что одно отделение в десять сестер со старшей сестрой Марьей Ивановной Алексеевой (это была предобрая и премилая сестра) поехали в Симферополь. Должно быть, мы с ними разъехались ночью. Еще поехал отряд сестер в Тульчин, когда я уже была в Петербурге, и мы с Эдитой Федоровной Раден собирались их проводить, и по очень глупому недоразумению нам это не удалось: карета, которая должна была подъехать к моему подъезду, подъехала и стояла у подъезда великой княгини Екатерины Михайловны. И когда мы все узнали и исправили ошибку, то так опоздали, несмотря на то что очень спешили, что только слышали свист — и поезд умчался. Мне было это очень досадно.
В 1856 году Пасха была 15 апреля, и мы с сестрой могли удобно и спокойно говеть, встретить и вместе провести праздники, а 24-го мы с ней уехали, она — чтобы остаться в Москве, а я — чтобы ехать далее.
Перед отъездом я получила следующий рескрипт от великой княгини Елены Павловны:
«Екатерина Михайловна! Вполне ценя высокие нравственные качества ваши, столь блистательно выказанные во время осады Севастополя, я избрала вас на сей год сестрой-настоятельницей Крестовоздвиженской общины и поручаю вам вступить ныне же в исправление вашей должности. Вместе с сим возлагаю на вас во время самого следования в Крым обревизовать расположенные на пути отделения общины и поручаю вам все замеченное предложить на рассмотрение и обсуждение комитета общины.
Помощь и благословение Господни да будут с вами при исполнении обязанностей новой должности вашей.
Пребываю к вам благосклонная — Елена.
23 апреля 1856 г.»
Из Петербурга я взяла сестру Е. А. Королеву, которая была сестрой в финляндском отряде; они были в Гельсингфорсе и во время бомбардировки Свеаборга отлично там работали. Сестра Королева — прекрасная сестра и до сих пор подвизается на этом поприще, была и в Черногории, и в Болгарии, и, как мне говорили, в ахалтекинском походе.
Еще я взяла испытуемую Беляеву. Пробыв в Москве три дня, я отправилась с ними далее. Мы везли разные вещи, часы, перстни от великой княгини для подарков тем, кто помогал сестрам и оказывал разные услуги в трудных случаях или болезнях.
1 мая мы приехали в Харьков; дорога и погода были великолепные, весна во всей красе. А когда мы выехали из Петербурга, то по краям дороги лежал снег. В Москве уже были маленькие листочки на кустах, но здесь уже все цвело, фруктовые деревья были покрыты белыми цветами, а яркая зелень других деревьев так и блистала на солнце.
Мы остались дня два, посетили все госпитали. И вот мне живо вспомнилось одно отделение, почти за городом, прекрасный зеленый густой сад, свежий, здоровый воздух. Но что за ужасные тут были больные! Это все были цинготные и уже сильно пораженные этой тяжелой и мучительной болезнью. Грустно это вспомнить! Но много таких я находила и в других госпиталях.
Портрет великой княгини Елены Павловны. Художник Ф. Винтерхальтер. 1862 г.
В Екатеринославе я осталась с сестрами дней пять. Мне было очень досадно: я только на дороге на станцию встретила кн. Голицыну, которая и приехала в Екатеринослав после моего отъезда, и уехала прежде, чем я приехала. А я очень желала с ней познакомиться: мне рассказывали, что она была очень усердной сестрой.
Больных в госпиталях было уже менее, а многие были и совсем закрыты.
В Екатеринославе я оставила сестру Беляеву, которую назначила с другой сестрой в Никополь, а взяла с собой Базину в Симферополь.
Мы остановились в Никополе, обошли все эти несчастные домики или, лучше сказать, избушки, в которых помещается четыре или пять больных. Уход при таком размещении очень затруднителен, много ходьбы. Однако, так как все идет к уменьшению больных, то двух сестер будет довольно. Но надо было хлопотать, чтобы и сестрам отвели квартирку.
Потом еще останавливалась в Бериславе, где были четыре сестры, присланные из Херсона; одна из них, Фокина, была очень хорошая и милая сестра; они жили дружно, усердно работали, и ими были очень довольны.
Теперь Днепр мы переехали на баркасе, что было очень приятно.
В Перекопе все было по старому, и было занято еще 12 номеров, но при нас же в этот день выписалось из палаток совсем здоровыми 190 человек.
Наконец 14 мая я приехала в Симферополь. Слава Богу, я нашла сестер в очень хорошем положении. Были некоторые не совсем здоровы, но не в опасности. Близ. Петр. Карцева давно совершенно поправилась и заведовала и распоряжалась служением сестер. Сестры были в лагере, где было до 1600 больных в это время.
В Симферополе, мне говорили, было всего до 5000 больных, и сердобольные оставались без дела. Сестры в городе также занимаются во многих госпиталях, но говорили, что скоро все больные будут переведены в лагерь, а дома будут очищаться, или, как нынче говорят, дезинфицироваться.
Гроб Екатерины Александровны еще не мог быть отправлен в Одессу, так что я поехала сейчас же на кладбище, где он стоял в маленькой часовне, и могла помолиться. Ах, как было грустно и тяжело!..
Но вот можно сказать, что не было времени предаться грусти, так много было теперь дела и хлопот — не того дела, которое я любила, то есть ухаживать и находиться при больных, а дел администрации: то надо писать в Петербург, то в то, то в другое отделение сестер, то получать разные письма и требования, удовлетворять, отвечать всякому и т. п.
В это время сестры были в двенадцати местах, а в Николаеве, как мне помнится, не было общего управления, и каждое отделение при особом госпитале действовало совершенно самостоятельно.
А между тем, хотя я и избегаю говорить о разных мелких неустройствах, но не могу сказать, чтобы их не было. Многие сестры не понимали совершенно, что такое должна быть община и как должны себя держать сестры. Меня очень удивило, как В. И. Тарасов так умел себя поставить и ладить с сестрами, что все отзывались о нем с величайшей похвалой, даже известные сплетницы и рассказчицы ничего против него не говорили.
А ведь были между ними престранные и пренаивные. Например, раз одна сестра, приехавшая только в августе на Бельбек, приходит ко мне, очень таинственно запирает дверь (а это всегда испугает, боишься какой-нибудь истории) и спрашивает: «Ужели нам не дадут медали?».
Я отвечаю: «Нет, дадут; вы ее вполне заслужили. (Это серебряные большие медали, которые давала великая княгиня не для ношения, а на память сестрам и тем, кто содействовал общине.) Ведь там Симферополь и Бельбек поименованы».
— Нет, не эту, а севастопольскую.
— Да ведь вы не были в Севастополе?
— Нет, не была, а очень желала там быть; так это все равно.
И вот я два часа толковала, что быть или желать — две вещи разные, что, может быть, есть и генералы, которые желали быть в Севастополе и не были, и не получат ее; а солдат, который совсем не желал, но был там, получит, хотя, может быть, ничего не делал; это не награда за достоинство, а право.
Не знаю, убедила ли я ее. И это не единственный случай; он повторялся не раз, и все они считали себя несправедливо обиженными…
Опишу теперь лагерь, где работали наши сестры, и день, который я провела в нем, начавшийся тем, что мне ночью пришлось бежать в Симферополь.
В какой безотрадной местности расположен этот грустный лагерь! Не видно ни одного деревца, ни одного кустика; отлогие склоны едва покрыты травой. Верстах в двух виден город: в одной стороне довольно много минаретов и каменных оград или заборов; в другой, которая идет немного под гору, только один купол с крестом.
Лагерь расположен «покоем», но неправильным — один конец длиннее другого. Первые ряды всех внутренних сторон составляют большие суконные, покрытые парусиной госпитальные шатры, а за ними по два ряда маленьких солдатских палаток, и те теперь уже устроены двойные. Посредине широкого пространства этого «покоя» стоят тоже палатки, и большие, и маленькие, очень большой намет для цейхгауза и еще три шатра больничные. Тут живут наши сестры-хозяйки, тут и койки для приезжающих дежурить сестер, и палатка, где живет Близ. Петр. Карцева. А в одной — наши запасы, белье для больных, питье, яйца, чай, сахар и все, что нужно для перевязки.
И вот возле этих трех палаток беспрестанно видишь входящих или выходящих сестер: то одна несет миску с супом для слабых больных, другая лимоны, а третья бежит очень скоро с нужной для перевязки корпией и ватой, и еще одна проходит тихо и осторожно, неся склянки с лекарствами.
И этот обширный лагерь совсем уж не военный. Не слышно ни музыки, ни песен, не слышно команды, даже зорю не пробьют!.. Но вот вдруг раздается команда: «Стой! равняйся! Скорым шагом, марш!». И что ж? Вот марширует семь человек, но ужасно смотреть на них: у них, у семи — семь ног и четырнадцать костылей!
Безрукие сидели на лавочках, устроенных из досок, положенных на козлы, командуют тем — и те, и другие смеются. Здесь сошлись и доктора; они тоже смеются, и я улыбаюсь со слезами на глазах, но все-таки, хотя это очень грустно, но все же отраднее видеть их марширующими со смехом, чем, бывало, видеть, как, пройдя через Гущин дом, их отправляют хоронить на Северную.
Пошла я потом в палатки к только что привезенным из города 150 человекам. В этот лагерь свозили отовсюду; иногда тут бывало и очень много, но, слава Богу, зато очень часто выписывалось от 100 до 200 человек. Я привела к этим раненым старушку, которую они звали бабушкой и очень ее любили. Они очень обрадовались, увидав ее, очень меня благодарили, что я ее к ним привела; их пугала мысль, что они ее больше не увидят, и они все повторяли: «Ну, спасибо, что ты ее привела, а то без бабушки скучно! Она славно перевязывает, да еще прежде чем перевязать, насмешит нас!».
Скоро жаркий день сменился приятным, прохладным вечером; солнце село за розовые, золотистые облака; молодой месяц ярко заблистал в высоте. И все более и более стихало. Больные ушли со скамеек в палатки, зажглись везде огоньки, и блестящие облака превратились в тяжелую тучу, которая беспрестанно закрывала месяц. Завыл ветер; в иных палатках погасли огоньки и замолкло, а в других слышны еще сказки и рассказы о походах. Но вот и это постепенно умолкло, только кое-где раздается оханье или кашель, да промелькнет огонек: это сестра идет с фонарем между рядов палаток, порученных ей, и старается прислушаться, где не спят, чтобы взойти туда. Тихо и в палатках сестер, но вот к ним вошел служитель и сказал, что мясо и хлеб привезли.
Сейчас же две сестры пошли на кухню для приема.
Когда они возвратились, я тоже пошла в палатку сестры Близ. Петр., которая была в это время у Гротеновых в Генисале, куда ездили отдыхать и поправляться после болезни наши сестры. Нестор Филиппович и его жена были очень внимательны к сестрам, и мы многим им обязаны.
Поговорив некоторое время с сестрой, которая жила в этой палатке, я стала сладко засыпать под заунывное завывание ветра и легкое качание палатки… Вдруг слышу голоса, восклицания: «Боже мой! Какой ужас! Все небо в огне! Огонь, пожар, огромный пожар!».
Я вскакиваю и спрашиваю громко: «Где пожар?». Взволнованный голос вне палатки отвечает мне:
— Симферополь горит!
— Как горит?!
— Да, ужасный пожар!
Я поспешно одеваюсь; сестра Королева вбегает ко мне, дрожа от волнения; она поспешно отстегивает несколько петель палатки и говорит:
— Ужас что такое! Посмотрите!
Горит удивительно ярко и светло. Я поспешно накидываю салоп и прошу сестру позвать мне служителя.
— Куда вы?
— Как куда? В Симферополь.
— Что вы, Катерина Михайловна! Ночь, ужасный ветер, темно!
— Но ведь горит в стороне собора, наш дом, где живут сестры, дом Торопова, где больные сестры, где наш цейхгауз, — все там. Ну, а что, если горит близ этих домов, или, упаси Боже, горит какой-нибудь из них! Мне надо быть там; старшая сестра в Генисале, наш доктор на южном берегу. Кто же там?
Выйдя из палатки, я увидала фельдшера, который тоже собирался в город, позвала его, и мы поспешным шагом пустились в путь. Вдруг нам почти не стало видно пожара.
— Что ж это?
— Это оттого, что мы сошли под гору. А пожар должно быть очень большой: верно, горит не один дом, — отвечает мне фельдшер.
Я прибавляю шагу; ветер прямо в лицо и несет в глаза пыль и дым. Вот подошли мы к какому-то забору и палаткам: это бойня. Стая огромных собак окружает нас с страшным лаем; у моего провожатого нет даже палки, но мы благополучно прошли. Всякий раз, что вспыхнет ярче, я иду поспешнее и думаю с тревогой: ключ от кассы у меня, а железный ящик, где она лежит, привинчен к полу; шкатулка с подарками великой княгини, бриллиантами и часами — в шкафу, а ключ от шкафа у меня, и никто не знает, где она стоит…
Впереди очень светло, но зато по сторонам все совершенно черно. Вошли в город. Стали попадаться прохожие.
— Что горит?
— Лавки.
Если те лавки, что у собора, то наш дом прямо под направлением ветра, но горит что-то очень ярко и близко, ближе дома общины.
— Где горит? — спрашиваю вторично.
— На большом базаре, балаганы с дегтем, салом и маслом.
Я пошла тише: нет никакой опасности для наших домов. Прошла мимо пожара — горит очень светло, но низко. Насилу я узнала свою улицу — так странно все было освещено. Мне открыли сейчас, как я позвонила, так как никто не спал. Пошли возгласы, как это я ночью пришла пешком. Письмоводитель, священник тоже пришли к сестрам, так как все сначала очень испугались, но, слава Богу, пожар скоро совсем прекратился, и скоро мы все, и во всем Симферополе, легли спать. Кроме бедных продавцов, пострадавших от пожара, все шло по-прежнему; на другой день другие торговали на том же месте.
Через несколько дней я с сестрой Базиной поехали в Бахчисарай; там больные были уже все переведены в аул, близ станции, так что и сестры туда переехали. Больные находились и в доме, и в палатках; их было 550 человек. Сестры жили тут же очень близко, и это было очень удобно.
На другое утро мы с сестрой Матильдой Осиповной Чупати, которая была здесь старшей, ездили в Бахчисарай к полковнику Ахматову, который заведует госпиталями, и к коменданту. А потом еще на другой день ездили с сестрами на их прежнюю квартиру на горе близ дворца.
Мы поехали туда горой. Что за чудный вид! Весь Бахчисарай под ногами. М. О. Чупати уговаривала меня туда ехать, так как очень беспокоилась об оставленном там цейхгаузе. Но я нашла, что там всего так немного, что нетрудно все это перевезти.
Мы воспользовались этой поездкой, чтобы посетить и дворец; особливо сестра Базина этого очень желала; она первый раз в Крыму. Но дворец был в ужасном положении после устроенного в нем госпиталя. Стены покрыты какой-то сыростью; великолепная зала суда — с подпорками, фонтаны не бьют, — вся поэзия пропала, а грустная, тяжелая действительность являлась во всем!.. И нельзя было повторить: «Люблю немолчный говор твой и поэтические слезы»…
Мы воспользовались прекрасным вечером и лунной ночью и сходили пешком в Чуфут-Кале и Успенский монастырь. Поздно вернулись домой. Я не могла этот раз остаться дольше, так как надо было 20-го непременно вернуться в Симферополь, чтобы 21-го, в именины великой княгини, быть и справить этот день в общине.
Тут еще нам было очень много хлопот, чтобы отправить гроб Екатерины Александровны в Одессу. Сколько раз я ездила для этого к губернатору Жуковскому, который всегда был к нам очень внимателен и любезен, сколько раз посылал нарочного в Севастополь, чтобы узнать, когда будет такой пароход, на котором, наконец, можно отправить гроб.
До Севастополя провожали Екатерину Александровну доктор Тарасов и Елизавета Петровна. А монах Вениамин, который находился при общине, сестра Медведева (которая находилась при Екатерине Александровне во все время ее болезни), сестра Матковская и пять одесских сестер провожали ее до Одессы, до места вечного ее успокоения. Я опять ездила на кладбище помолиться и поклониться ей в последний раз.
Приведу здесь небольшую выписку из письма сестры Медведевой из Николаева, хотя я, разумеется, получила его позднее:
«Мы снялись с якоря в двенадцать часов дня. Капитан парохода очень о нас заботился. Погода была тихая, к вечеру только начался ветер, и иных укачало… Мы прибыли в Одессу в понедельник, в восемь часов утра. Батюшка сейчас отправился к княгине. Ее не было в городе, послали за ней на хутор. К 12 часам она приехала, и с ней сестра Фекла (которая была с Екатер. Алекс, в Крыму) и ее воспитанница Лиза Яковлева. Они очень плакали. Княгиня немного пробыла и уехала, чтобы всем распорядиться. Немного после нее приехала старшая сестра и с ней еще две сестры и их священник с причтом и хоругвями.
Дроги запряжены парой лошадей, покрытых черным сукном. Капитан парохода просил дозволить проводить кондукторам до кладбища. На дрогах стояло по два по бокам.
Мы все шли пешком до самого заведения общины. Когда мы проходили мимо монастыря, монахини и дети духовного звания, которые тут воспитываются, вышли попарно, встретить и проводить до общины. Там все сестры вышли, отслужили панихиду у крыльца и отправились до кладбища. Некоторые сестры шли пешком, а другие поехали с нами, ибо до кладбища 8 верст. Внесли в церковь, отслужили панихиду, и потом было погребение.
После похорон нас благодарили за наши распоряжения и за порядок, который был им известен, Все были очень ласковы и радушны, и княгиня, и генеральша Стурдза.
Возвратились мы с кладбища в 6 часов в мирное убежище, где и пробыли с понедельника до четверга и уехали в Николаев». (Видно из продолжения письма, что заведение одесских сердобольных очень понравилось сестре Медведевой.)
Баронесса Эдита Федоровна Раден (1823–1885) — фрейлина, камер-фрейлина двора, кавалерственная дама ордена Святой Екатерины (меньшого креста). Занималась женским высшим образованием и воспитанием. Корреспондентка философа Самарина и других деятелей науки, искусства и государственного управления
А тут начались другие хлопоты. Сестра М. О. Чупати уезжала с шестью сестрами в Петербург, а ее заменять мы назначили Мар. Ив. Алексееву. Тогда я только с ней познакомилась, но скоро полюбила всей душой; это была такая милая, сердечная сестра, любящая и благородная, каких у нас очень мало, к несчастью.
5 июня я поехала в Херсон. С Перекопа, где на несколько часов остановилась у сестер, я решилась ехать на Алешки. Последняя станция к Алешкам, 22 версты — истинное мучение: глубочайший песок, так что я с сестрой часто шла пешком. А в Алешках опять хлопоты: надо ехать на лодке, то есть на дубе, и два часа с половиной едешь точно по каким-то аллеям из ветел, точно они растут прямо из воды; и все это время или на баграх, перевозчики бегают по краю дуба, или на бечеве. Только когда мы выехали прямо против Херсона, то поехали под парусом; а тут еще опять хлопоты — на берегу нанимать лошадей.
В Херсоне старшею, с самого приезда сестер, была сестра Варв. Ив. Щедрина. Хотя здесь много идет не так, как у нас, — наши взгляды во многом расходятся, — но так как это шло уже так год и шесть месяцев и, по-видимому, все шло хорошо и все довольны, то тут изменять нечего, тем более что это был июнь, а все говорили, что осенью все военно-временные госпитали закроются.
8 июня я приехала в Николаев. Что ж я скажу про сестер и про госпитали? Ни вспомнить, ни из моих же писем к сестре, очень коротких по недосугу писать, я ничего не могу сказать положительного. Тех сестер, которые были из Петербурга и продолжали еще свое служение, разумеется, хорошо помню; но тех, которые были из Одессы и из других мест и с закрытием этих госпиталей уехали, совсем не могу вспомнить, — а их было много. Мне все рассказывали, что зимой и ранней весной положение сестер и больных было ужасное.
Когда я приехала, сестры были в трех госпиталях в довольно далеком друг от друга расстоянии. Главный госпиталь был Морской. Мы так прямо и приехали к сестрам, которые были при этом госпитале, где в это время было до 1000 человек. Старшей сестрой была Аверкиева. Я ее почти не помню. Она была из Одессы и очень скоро туда уехала. Из ее же отделения три сестры ходили в Сухопутный госпиталь, который был против них. В нем было 450 человек.
Помню, как эти три сестры мне говорили, что старшая сестра все свое время посвящает Морскому госпиталю, а к ним редко ходит. Помню очень хорошо этот большой Морской госпиталь. Думаю, что он уже больше не существует. Это было что-то престранное. Не знаю, как понятнее описать его. Это были длинные галереи; по двум сторонам стояли койки, а над ними хоры тоже идут вдоль стен, такие широкие, что на них тоже стояли койки и оставался проход между коек и перил. В середине — широкое и высокое пространство. Кажется, таких длинных галерей, разделяемых сенями, было две или три. Но это все очень неудобно; во-первых, совершенно вместе было более 200 человек; во-вторых, что проливали наверху, капало на нижних, а что пахло внизу, несло прямо к верхним.
Еще был в особом доме офицерский госпиталь, куда ходили две сестры. Верстах в двух отсюда жили при госпитале шесть сестер. Сестра Кояндер была старшей. Она, кажется, из Москвы, хорошая сестра и продолжала потом свою службу в Петербурге.
В третьем госпитале, за горами и за песками на берегу Буга, была старшей монахиня, и, как нарочно, в этом госпитале был самый дурной и вспыльчивый смотритель, и у них очень часто бывали неприятности. Я думаю, оба были виноваты.
Однако я все-таки съездила к адмиралу Рагуле, прося его быть покровителем сестер. Он был в Севастополе вторым комендантом, и я его всякий день видала.
Я опять останавливалась на два дня в Херсоне. Боже мой, какую важность все приписывают всякому отчету, и правильному ведению самой мелкой отчетности, и страху не вести его по всем бюрократическим тонкостям! Я это испытала в Херсоне. На этот раз сестра Варв. Ив. Щедрина была со мной очень любезна. Она мне показала свой цейхгауз, в котором я нашла несколько неоткрытых тюков. Я ее спросила:
— Отчего вы не разберете их? Может быть, тут есть и белье, и компрессы, и прочее, в чем вы нуждаетесь.
— Но вот видите, все это надо ввести в отчеты, а потом вести всему и расход. Это так затруднительно.
Мне просто было досадно это слышать, и, вспомнив, какие я видела толстые компрессы на глазах больных, я ей сказала:
— Мы сейчас все тюки раскроем, и если вас это затрудняет, то напишите, что приехала сестра-настоятельница и все растрепала, а уж я буду за это отвечать.
Потом сестры были очень рады, что мы все разобрали и нашли много очень им нужного, между прочим, запас персидской ромашки, в которой они очень нуждались, и которая была им необходима.
Кстати, скажу здесь и про письмоводителя Александра Порфирьевича Рыбалкина. Это была олицетворенная аккуратность! Получила я раз письмо от вице-губернатора Браилки; по ошибке он писал о мальпостах, которые были присланы для сердобольных, а не для нас; но Алекс. Порф. пришел на другой день меня спрашивать: «Вы получили письмо?» — «Да, получила. Да это вздор, ошибка!» — «Что за дело, что вздор! Все же надо соблюсти форму; ведь письмо под номером?» — «Ну, что ж, что под номером?» — «Необходимо надо внести в бумаги». — «Да ведь это заводить пустые бумаги?» — «Так должно. Пожалуйста, дайте его».
Я сыскала письмо на полу и подала ему. Он был очень рад, а я ему говорю: «Право, Александр Порфирьевич, я в другой раз разорву и брошу такой вздор!». А он мне невозмутимо отвечает: «Ну, что ж? Я тогда все-таки обязан написать, что бумага, полученная под таким-то номером, разорвана сестрой-настоятельницей по ненадобности».
Кроме этой страсти все записывать, доведенной до крайности, это был очень хороший человек, и я всегда оставалась с ним в самых лучших отношениях.
А каково же ему было смотреть, как совершенно по-походному происходило заседание нашего комитета! Я сидела на своей кровати, сестра Е. П. Карцева — на шкатулке, привинченной к полу, Тарасов — на столе; только священник сидел на креслах, а письмоводитель — за столом в дверях другой комнаты. А как живо, с каким одушевлением мы совещались! Сколько было предположений, сколько надежд, сколько мечтаний!
Так как я заговорила о каретах для сердобольных, то припомню, что как я приехала в Симферополь, то надо мне было объясниться с начальницей сердобольных, Распоповой: как они располагают — они ли собираются оставаться еще в Симферополе или передадут все госпитали нам?
Я поехала к ней с некоторым опасением, так как мне говорили, что с ней бывает трудно вести дела. Но мои сношения с ней были всегда очень приятны, может быть, и по тому особому обстоятельству, что она с самого начала встретила меня очень любезно, говоря: «Я бывала у вас в доме. Тогда были там две маленькие девочки, Пашенька и Катенька. Которую из них я теперь вижу?».
Когда приехали к нам мальпосты, то все сердобольные собирались уехать. Мне очень хотелось удержать ту, которая была при офицерском госпитале, и которой они были очень довольны. Распопова согласилась ее оставить, и я очень уговаривала ее остаться; она почти согласилась, но потом вдруг отказалась, и мне пришлось послать туда одну из наших сестер. А ведь выбрать сестру для офицерского госпиталя очень трудно; молодую — нельзя, боишься ее компрометировать. Госпиталь же был довольно далеко на даче у Салгира в прекрасном саду. Но, слава Богу, туда попала средних лет сестра, очень добрая, услужливая и которая умела им угодить. Сердобольные уехали, да и наши сестры стали уезжать небольшими партиями. Больные убывают, но в больничный лагерь они прибывают, так как из всех госпиталей их привозят туда.
В Бахчисарай тоже больных прибыло, потому что уходящие полки сдают больных из своих лазаретов. Говорили, что к 24-му все полки должны уйти, и тогда тоже должна быть временная прибыль.
В 20-х числах июня мы проводили доктора Тарасова и нашего священника, а с ними сестру Зельстрем 1-го отделения. Они поедут через Херсон, Вознесенск, Елисаветград и на Киев, так как отец Арсений должен был там остаться у своего брата; он священником в Белой Церкви и желал повидаться со своим семейством, которое жило там с тех пор, как бежало из Севастополя.
В понедельник я поехала в Бахчисарай, но лучше сделать выписки из моего письма к сестре, потому что теперь никак не буду в состоянии написать так, как написала в первую минуту, не скажу — хорошо и складно, но, по крайней мере, живо, под сильным впечатлением. В начале письма я обвиняю себя, что совершила преступление, предав милосердие, но никак не могла преодолеть себя и не побывать в Севастополе. Я знаю, что сестра, а тем более сестра-настоятельница, не должна разъезжать столько времени без дела, но не могла отказаться от этого и была наказана, потому что было ужасно видеть Севастополь.
«Когда я вспомнила 27-е и 28 августа, это пламя, эти ужасные взрывы, этот шум, трескотню, крики толпы, войска, лошадей, волов, я не могу тебе дать понять этих двух картин, как сравнением: представь себе, что ты видела умирающего в последние минуты его агонии, но, несмотря на страдание и смерть, все еще прекрасного, — и после этого на том же месте тебе бы показали груду костей и сказали бы: „Вот тот, которого ты видела хотя умирающего, но еще прекрасного!".
Но лучше расскажу, как я на это решилась и устроила.
Пятницу и субботу я очень усердно занималась то тем, то другим, но, на мою беду, пришел ко мне граф Шанский и сказал, что Севастополь сдают нашим, что он туда едет. И неужели я не увижу Севастополя? Решительно я не хотела туда ехать, пока там были французы, но тут искушение было чересчур велико, тем более что устроить это было так легко.
Мы, пообедав и набрав разных вещей для сестер и больных Бахчисарая, с сестрой Королевой и Рыбалкиным поехали туда. В восьмом часу мы туда приехали. Сестер нашла здоровыми, больных много, но большая часть — выздоравливающие. Обошли палаты, и я объявила, что завтра рано утром я уеду в Севастополь. Признаюсь, что на вопрос: по какому делу? — мне было совестно отвечать: без дела, а только с тем чувством, с каким едут поклониться могиле любимых нами людей.
Вечером нашла ужасная туча, пошел дождь. Я думала, что само небо помешает мне ехать, но, проснувшись утром в пятом часу, увидала ясное солнце и чудное голубое небо. Итак, в шесть часов мы поехали. Было еще довольно прохладно, и какая опять роскошная зелень в Бельбекской долине! Огромные дубы и вязы, у которых сучья были отрублены, опушились длинными, новыми побегами с крупным листом, так что они имели очень странный вид; виноград, перекопанный и обработанный, густо рос в садах долины. Так все было зелено и свежо, точно природа хотела вознаградить за прошлогодние опустошения.
На деревьях тысячи цикад поют без умолку. Но только кое-где увидишь человека, работающего в винограднике или в огороде, — все так тихо и мирно.
Но вот наш тарантас повернул на шоссе; мы переехали Бельбек, проехали то место, где в палатках жили сестры, проехали виноградник, который разделял наш лагерь от лагеря госпиталя. Он славно опушился и ярко зеленеет. Но фруктовые деревья в саду, где был госпиталь, почти все с поблекшими листьями, какого-то красноватого цвета, так что у них какой-то болезненный, страдальческий вид. Вот видно море, а там вдали, против Камышевой бухты — ненавистные английские и французские корабли.
Поднялись на гору. Константиновская и Михайловская батареи стоят как прежде. Но вот там бараки, первый наш приют в Севастополе. У них нет ни рам, ни крыш. А вот и кладбище, где лежат четыре наши сестры; по левую руку другое кладбище у Михайловской батареи, а вот магазин, куда 27 августа я ходила ночью поить больных водкой. Их нельзя узнать: едва стоят полуразвалившиеся стены, а из бухты все так же печально торчат мачты кораблей и трубы пароходов, и там, по ту сторону бухты, какие-то странные строенья, какие-то неясные белые очертания, — как они кажутся далекими! Всегда в строениях резко обозначаются окна черные на белом строении, а тут в окна просвечивает тоже или голубое небо, или блестящие облака. Только недостроенная церковь Св. Владимира стоит как прежде, а насквозь огромного здания Александровских казарм так и сквозит небо.
Но где же наша Николаевская батарея, наш трехмесячный приют от бомб и смерти? А вот эта длинная гряда безобразных обломков на берегу моря — вот она!
Мы наняли лодку с двумя гребцами (теперь уже все русские) и поехали на ту сторону. Не стану тебе дальше описывать… Да и что описывать? Еще с Северной это можно назвать призраком города, а здесь — мерзость запустения!..
Мы проходили три часа в самый полдень, под палящим солнцем, исходили почти весь город, доходили до 4-го бастиона. Там я решительно ничего не поняла: все изрыто, какой-то хаос! От больших домов стоят еще стены, иногда все, иногда две или три, но слободки, которые были ближе к бастионам, не имеют и подобия домов, а только груды белого камня и черепицы…
Были мы и на могилах павших защитников Севастополя, в недостроенной церкви. Тут нет ни монумента, ни плиты, а только груды камней полуосевшихся… Грустно, тяжело!..
Измучившись физически, а еще более морально, мы вернулись на Михайловскую, где у того же священника, который приютил нас, когда мы в первый раз приехали в Севастополь, напились чаю и несколько отдохнули.
Когда мы доехали до сада, где жили сестры, мы пошли пешком, чтобы отыскать могилу сестры Ал. Ив. Айнской (она умерла на Бельбеке зимой) и прямо пришли туда. Она похоронена в саду на кладбище тамошних помещиков, под хорошенькими деревьями белой акации. Память о ней как-то сливается у меня с памятью о Николаевской батарее, где она постоянно подвизалась в продолжение шести месяцев.
Возвратившись вечером в Бахчисарай, я еще раз, для очистки совести, обегала весь госпиталь, прежде чем лечь спать. На другой день, для пополнения моих впечатлений о Севастополе, меня разбудили словами: „Катерина Михайловна, вставайте, раненого привезли!" — „Как раненого?" — „Да, бомбой раздроблена нога". Я вскочила, пошла туда и увидала бедного черноморского казака с совершенно раздробленной ногой. Он был с товарищем на Черной речке, а ведь тут везде валяются бомбы и ядра; его товарищ вздумал бросить ядро на бомбу, от удара бомбу разорвало, того убило, а этому раздробило кость. Ампутация была в верхней трети бедра. Если бы ты была в Севастополе, то знала бы, что это почти равняется смертному приговору, и вряд ли он теперь еще жив…»
Я вернулась в Симферополь в очень грустном настроении. Я, когда Елизавета Петровна сказала мне — она думала, что я пойду в Камыш, то я ей ответила, что после того, что была в Севастополе, ни за что не поехала бы, не хочу их видеть, так тяжело даже надписи французские читать на развалинах Севастополя.
На другой день получила я письмо из Петербурга, которое меня совсем расстроило. Пишут, что посылают, как старшую, в Елисаветград одну красивую молодую вдовушку, которая уже была сестрой в первом отделении и, как мне казалось, очень много занималась своими прекрасными белокурыми локонами. Она родственница мадам Кант, да и какая же это бестолочь посылать теперь сестер, когда мы их постоянно начали отсюда отправлять, так как больные быстро убывают и госпитали постепенно закрываются. Верно, это мадам Кант выдумала. Я тут же подумала, что у нас с ней будет разлад, как я приеду в Петербург. Оно так и вышло.
Церковь Воздвижения Креста Господня при Крестовоздвиженской общине сестер милосердия. Санкт-Петербург
В Петров день приехал в Симферополь Иннокентий. В этот же день я видела его у Браилки. Мне необходимо было его видеть для нашего священника, отца Арсения Лебединского, который с ним разъехался. На другой день я очень рада была, что осталась дома: к нам заехал Иннокентий. Он благословил всех сестер и тех, которые сейчас же должны были уехать на дежурство, а потом пошел в мою комнату и долго оставался, так что сестры сменились с дежурства и приехали домой — тогда он и их благословил.
Чего, чего мы с ним не переговорили! Сначала — о моих родных, которых он знал, о кн. А. А. Шаховском, которого он очень любил, о моей сестре, которой много стихов он читал, хвалил их и их религиозное направление, сказал мне, что он думал, что она пойдет в сестры. Я ему сказала, что ее слабое здоровье не могло бы это выдержать. Говорили о военных действиях, о Севастополе и об общине, чего я и желала. Я его стала просить, чтобы он меня выучил, как внушить религиозность. Он мне ответил на это:
— Вы так легко делаете мне самый трудный вопрос, который мы так часто задаем себе, когда собираемся проповедовать; это так трудно, это, должно быть, благодать Божия. Главное, пример и ваш для этого необходим.
Я ему отвечала, как меня мучит то, что я слишком светская.
— Что же, вы и не должны быть монахиней. И бойтесь того, чтобы частыми чтениями, вместо того чтобы принести пользу, не дать отвращенья от хорошего. Это так трудно, и кроме навыка, как с кем действовать, генеральных правил не могу вам сказать. И самое главное, пусть у них будет почаще Евангелие хоть перед глазами — это всего больше действует на нашу душу.
Этот разговор я тоже выписала из письма к сестре, которое я написала ей немедленно.
5 июля еще уехали сестры, а 7-го — Елизавета Петровна; зато к нам в Симферополь приехала сестра Марья Ивановна Алексеева. Бахчисарайский госпиталь закрыли, а оставшихся там больных перевели к нам.
Еще прежде все сердобольные уехали и передали нам и барак. Что мне в это время было очень скучно и даже тягостно — это писанье бумаг. Надо было писать к сестрам во все отделения, а всего чаще надо было писать в Петербург и надо было непременно писать сначала начерно, не для того, чтобы сделать фразы красивыми — я за этим никогда не гналась, да и не умела, — а чтобы иметь «отпуск». Ведь мы получали ответы недели через две. Получишь какой-нибудь ответ, наскоро написанный, так что вдруг и не поймешь, на что именно отвечают, пока не посмотришь, что тогда спрашивал.
И много времени я употребляла на писанье, так что мало мне его оставалось для больных, что мне было очень грустно; но все-таки я ездила всякий день и в бараки, и в лагерь, а дня через два или три и в офицерскую больницу. Но это больше для отдыха, чтобы подышать свежим воздухом. Там сад или, лучше сказать, почти лес густой, тенистый вдоль Салгира, а в Симферополе душно и пыльно, хотя именно в июле были часто проливные дожди, иногда целый день. Тогда другая беда: такая грязь в лагере, что из палатки в другую палатку рядом насилу пройдешь. Грязь такая липкая, что калоши в ней остаются.
У нас был аукцион лошадей, экипажей и разной медной и чугунной посуды, которой набралось очень много.
Всем этим заведовал Рыбалкин. Собрались жиды, татары, греки и русские; продажа происходила на дворе. Кричали, спорили на разных языках. Кончилось тем, что мы продали на 687 рублей серебром.
В это время, то есть 29 июля, у нас оставалось больных в лагере 680 человек, в бараках 162, и я решила, что могу уехать, так как великая княгиня желала, чтобы я скорее приехала в Петербург, да и по многому это было нужно, а ведь мне еще надо было заехать во многие места, где были сестры. Я взяла с собой сестру Наталью Александровну Базину. Сестры провожали меня со слезами, а добрая и милая Марья Ивановна горько плакала.
Мы выехали из Симферополя в семь часов после обеда. Утром были в Перекопе, и сейчас же, только напившись чаю, поехали в госпиталь. Он довольно далеко — тоже в палатках. Но там мне было очень досадно и даже больно: суп был совершенно жидкий (а если класть крупу по постановлению, то суп должен выйти почти как размазня). Я разохалась, пошла тревога, сделала замечание сестрам, велела дежурить на кухне. Но есть ответ, который меня совершенно выводит из терпения, и сколько раз я его слышала: «Представьте! вот как нарочно, когда вы приехали, а то все было исправно!». Боже мой! Кто же этому поверит?
Как вернулись из госпиталя, так сейчас поехали в Берислав. Туда приехали в семь часов. Сейчас мы обошли госпиталь. Здесь и в Перекопе 170 больных. Сестры здесь очень милые. Их три. Мы с ними поужинали; они легли спать, а мы с Базиной сели в тарантас и поехали в Херсон.
Мы приехали рано утром; напившись чаю, я с Варварой Ивановной Щедриной пошла в госпитали; они в трех разных помещениях, и четвертый, где арестанты, но очень близко один от другого, так что мы в третьем часу вернулись домой. После обеда я поехала к губернатору и к моим севастопольским знакомым Павловским и в лавки, чтобы купить кисеи, закрывать слабых больных: здесь мух очень много.
Я не скажу, чтоб все мне очень нравилось, но все-таки все здесь очень порядочно, сестер любят и уважают, и они живут между собою дружно.
На другой день, 1 августа, мы пошли к обедне и на водосвятие, но у них в этот день не ходят на Днепр, а освящают воду в колодце. Хотя народу было немного, потому что крепость довольно далеко от города, но толкали страшно, оттого что здесь есть такое обыкновение, что у всякой женщины и у всех детей — нельзя сказать, что по букету, а по огромному пуку душистых трав, даже маковых головок, и они кидаются, чтобы их скорей намочить в освященной воде.
Нас эскортировал плац-майор, и нам было хорошо. Обедня кончилась довольно поздно, а после обеда мы выехали из Херсона в Николаев, и Варвара Ивановна Щедрина с нами в другом тарантасе.
Но я велела свернуть с прямой дороги; мне хотелось поклониться Говарду. А когда сестра Базина спросила меня, кто же это такой, то я ей с большой живостью сказала, как она мена самое обидела: «И вам не стыдно? Это просто ужасно, я от вас этого не ожидала!» — «Неужели это такое преступление?» — отвечала мне она. «Разумеется, преступление, а для сестры милосердия и большое преступление его не знать!»
Мы остановились у высокого обелиска, обнесенного каменной оградой, открыли решетчатые ворота и вошли туда. Обелиск стоит на возвышенности в несколько ступеней. На нем медальон с изображением мужского лица, а крутом — надпись: «В темнице бех и посетисте Меня».
Мы поклонились, перекрестились и сорвали несколько травок с гробницы человека, столь известного своею добродетелью.
Садясь в тарантас, я сказала сестре: «Ну, теперь будете знать, кто такой Говард».
В Николаев мы приехали вечером и прямо поехали в Сухопутный. Сестры живут в том же здании, где и госпиталь. Я должна была взять оттуда старшую сестру Кояндер, чтобы оставить ее в Вознесенске у сестры Будберг.
В этот же вечер мы обошли этот госпиталь, а на другое утро были и в прочих госпиталях. Здесь сестер хотя в больницах и хвалят, но в домашней жизни у них много неурядицы, жалобы друг на друга, и я постоянно должна была чинить суд и расправу. Часто жалобы доходят до смешного, так что стараешься растолковать, как это ничтожно, и уговариваешь не обращать внимания. Это сестры, поступившие здесь; как только госпитали закрылись, они оставили общину и не поехали в Петербург.
3 августа я выехала из Николаева в Новую Одессу, и тут начинается мое глупое путешествие.
В прекрасную лунную ночь приехали мы в Новую Одессу и быстро подъехали к беленькому домику, и на мой вопрос еще из тарантаса: «Где сестры?» — я получила в ответ: «Давно уехали».
Нечего делать; поехали на станцию; там даже нет самовара, но хорошо, что были лошади, и мы поехали далее; только на одной хорошенькой станции решились остановиться, несколько отдохнуть и напиться чаю.
Мы рассчитали, что нам нечего спешить, и неудобно приехать ночью в Вознесенск, а лучше поутру.
Очень услужливая старушка принесла нам самовар, мы собираемся с удовольствием напиться чаю — и вдруг вместо воды из крана потекла какая-то черная жидкость. Зовем старушку.
— Ах, они бессовестные! — вскрикивает она. — Матушки! Это ничего, это кофей! У нас брали самовар на крестины. Экие, право! — И она скоро, вымыв его и налив чистой воды, приносить нам опять.
Проехав всю ночь, в грустно-дождливое утро приехали мы в Вознесенск — и опять то же. Подъехали к указанному нам домику и услыхали: «Сестры уехали».
Грустно, досадно и глупо было даром проехать по поселениям!
Отправились дальше по широким улицам города; по обеим сторонам — садики и деревья. Чистый, милый и уныло-стройный городок. Сейчас же со станции послала к генералу нашего унтер-офицера Фрелиха, очень расторопного, просить для меня открытый лист. Тут обыкновенной почты нет, а поселенская, хотя поселения, как они были сначала, упразднены.
Вдруг является полицеймейстер (привожу из письма к сестре его разговор и все мелкие подробности, которые теперь описываю). Он узнал, что приехали сестры, и сейчас же счел за долг узнать, кто и зачем.
— Позвольте узнать, кто вы и зачем вы сюда приехали?
— Я приехала к сестрам. Это мой долг навестить их и видеть все отряды, так как я сестра-настоятельница.
— Следовательно, вы — начальница?
— Да, самая главная начальница.
— Даже выше баронессы Будберг?!
— Выше.
Тут посыпались похвалы сестрам и уверения в готовности сделать все, что угодно ее превосходительству.
Генерал, который тут начальник, прислал за мной карету, прося меня к нему приехать, так как он болен и сам не может приехать.
Пришлось к нему ехать. Тут опять изъявления обоюдной благодарности. Наконец, явился полицеймейстер с открытым листом, и он же хлопотал у нашего экипажа, когда нам закладывали лошадей. И вот мы поехали в Елисаветград. Ехали мы целый день, не останавливаясь, питались только арбузами.
Пасмурный день сменился чудно-ясной ночью. Пришлось ночью в незнакомом городе отыскивать незнакомый дом. Наконец нам указали улицу, но Фрелих постучался в несколько домов, прежде чем, наконец, в одном хорошеньком домике с разноцветными стеклами открылись ворота, и мы вошли — к сестрам.
Что сказать про Елисаветград, про сестер, про госпитали? Но прежде я должна повиниться в моем, как я называла, преступлении против милосердия. Впрочем, на этот раз я не очень считаю себя виноватой, так как думаю, что сестре милосердия нельзя же перестать быть сестрой своего родного брата, а у меня в Елисаветграде жил тогда брат, и его я не видала лет семь. Итак, я здесь и осталась, может быть, несколько лишних дней именно для него, потому что, приехав с 4-го на 5-е, я только 11-го уехала в Тульчин. А дела здесь было мало. Больных всего 230 человек, а сестер много. Были между ними некоторые и из прежних сестер. Признаюсь, не понимаю, для чего только они разъезжали взад и вперед, или, лучше сказать, зачем они заставляли себя возить, что в то время было и дорого, и затруднительно.
Разумеется, мы всякий день ходили в госпиталь, и тут, увы! один раз я была сильно поражена: вдруг увидала на место цыплят, назначенных на слабую порцию, на столе целый ряд пухленьких жирненьких утят! И услыхала те же противные слова: «Представьте себе, ведь это в первый раз, и как нарочно при вас!».
Да и многое было мне не по душе. Мы друг друга не понимаем. Может быть, это и моя вина, но я нахожу — принимают спесь за достоинство и низость за скромность.
Но кроме свидания с братом мои занятия здесь были: ходить к генералам, принимать их и смотрителей, слушать разные рассказы, где всегда местоимение «я» играло большую роль.
Но, впрочем, слава Богу, все здесь было благополучно. Больных мало, сестер много, домик их прехорошенький. Власти к ним хорошо расположены. Между собой они живут дружно и тихо. Одним словом — все хорошо.
Опять мы поехали по бывшим поселеньям с открытым листом. При въезде в селенье вас спрашивают, хотите ли вы тут ночевать или поедете дальше. Если вы хотите остановиться, то вас ведут в Комитет, то есть подвозят к домику, на котором надпись «Комитет», но вам ничего тут не напомнит о каком-нибудь заведении, а вы взойдете в хорошенькую станцию, где можно отдохнуть. Если же вы скажете, что едете дальше, то побегут в поле ловить лошадей. И всегда это продолжается довольно долго, сначала лишь побегут со всех ног, а уже с половины идут очень тихо, да и закладывают очень медленно.
Вот в Умани мы остановились ночевать, но не для того, чтобы отдохнуть, а потому, что соблазн был слишком велик, чтоб рано утром ехать посмотреть известную Софиевку, великолепный сад графов Потоцких. И в седьмом часу, взяв извозчика, мы поехали туда. У меня же было от брата письмо к заведующему там офицеру.
По хорошей дороге мы быстро туда поехали по хорошенькому городку, разбросанному очень живописно по склону гор. Сада не стану описывать; он известен. Скажу только, что все было очаровательно, и мы с наслаждением проходили там более пяти часов. Мне дали несколько горшочков с микроскопическими кактусами (один из них до сих пор ведется у меня и стоит на моем окне).
Вернувшись, мы сейчас поехали дальше. Стало очень жарко, но что за красивые леса или, лучше сказать, рощи! Точно едешь по парку; огромные дубы, ясени, клены — то стоят отдельно, то составляют прекрасные группы, а между ними свежие, зеленые полянки. Дорога проселочная, мягкая, узкая, извивается среди деревьев. Но стало скоро темнеть, надвинулись тучи, заблистала молния, а тут начались такие крутые горы, что пришлось выходить из тарантаса. На одном спуске я спрашиваю: далеко ли до станции?
— Верст восемь, да дорога очень дурна, все горы.
Стало совсем темно, и молния стала еще ослепительнее. Хорошо еще, что мы ехали тихо, а то тарантас начал вдруг склоняться, да совсем и опрокинулся, но так тихо, что все было цело. Но вот беда, надо его подымать. К счастью, тут близко оказался шинок; оттуда мы позвали на помощь. Я нашла, что если шинок и очень вреден для нравственности, то очень полезен для проезжающих. И несколько раз на крутых горах в совершенных потемках приходилось пешком по грязи и спускаться, и подниматься, потому что лошади с трудом тащили тарантас.
Наконец мы въехали в густую аллею. Молния опять засверкала, опять остановка — переправа, паром, но паром прекрасный и уже в деревне.
Ямщик нам говорит: «А зато к какому дому я вас привезу! Где останавливался граф Никитин!».
И скоро мы подъехали к прекрасному дому, и солдат с тремя шевронами отворил нам. Две комнаты, хорошие, большие, изящно меблированные; был и диван, и кровать с великолепным тюфяком, шторы, стеариновые свечи. А Фрелих объявляет очень важно солдату, что, несмотря что полночь, генеральше надо самовар. Я в таких случаях оставляю его так себя величать, зная, что это магически подействует на солдата, который привык, что для генерала нет ничего невозможного. И через полчаса он явился с самоваром, чайником, стаканами и даже с серебряными ложечками.
Лазарет в годы Крымской войны
Когда мы уселись за чай, я спросила сестру:
— А что, Наталья Александровна, ведь этого с нами бы не случилось, если бы, как то следовало, мы не потеряли пяти часов на прогулку. Мы засветло не только были бы здесь, но и в Тульчине у сестер.
— Нет, я не жалею. Все кончилось благополучно, а сад прелестный.
А я тем более не жалею, что мне давно хотелось видеть этот сад.
И, несмотря на паденье, грозу, дождь и грязь, мы, очень довольные, хорошо отдохнули в прекрасной квартире графа Никитина.
На другой день мы рано утром были в Тульчине. Тогда это был грязненький еврейский городок. Тут тоже имение гр. Потоцкого, но из других Потоцких. Именье было тоже под опекой, но не за политические дела, а за глупые и безобразные поступки.
В большом каменном доме с большим, но совершенно запущенным садом жил с семейством какой-то генерал, опекун этого именья. В больших флигелях, окружающих большой двор, помещались и сестры, и госпиталь. Больных было немного. Но что сказать о сестрах? Да лучше ничего не говорить. Это были последние присланные и приготовленные m-me Кант. Сестра, которая была послана ей как старшая, скоро сама отказалась, говоря, что она вполне сознает свою неспособность. Когда я приехала, две сестры исполняли свои обязанности. Они были из прежних сестер, были в Севастополе, и та именно, которая себя считала старшей, была раз прислана с Северной к нам на перевязочный пункт, но мы через неделю, за ее нерасторопность и мешковатость, отправили обратно. Другая, которая считалась ее помощницей, была очень добрая и хорошая сестра, простая, без всякого воспитания, и прочие были в таком же роде. Это меня очень огорчило и испугало за будущее. Что же я найду в Петербурге? Даже страшно было подумать, и я старалась остановить свои мысли на поездке в Москву, где увижу родных и знакомых.
Я недолго оставалась в Тульчине, чувствуя и сознавая совершенную невозможность тут что-нибудь сделать; постаралась только в материальном отношении устроить сестер лучше и, чтоб они имели возможность хоть чем-нибудь утешать больных, пошла, накупила им сахару, чаю. Я помню, как за мной бегали жиды, когда я начала покупать сахар пудами, а чай несколькими фунтами.
И что это были за лавчонки! Рядом с чаем лежали сальные свечи, а возле голов сахару стояли бочки с дегтем.
Очень просила генерала покровительствовать сестрам, и он, и его очень милое семейство были всегда очень внимательны к сестрам. И я у них несколько раз была, а что меня еще несколько успокаивало, это — говорили, что госпиталь очень скоро закроется.
15-го я уехала в Белую Церковь, где у своего брата, тоже священника, находился наш батюшка, отец Арсений, который должен был ехать с нами в Петербург, куда его приглашала великая княгиня. Мы провели тут две ночи, так как священнику надо было собраться в дорогу.
Мы осмотрели все, что было замечательного в этом известном имении князей Браницких, долго гуляли в обширном и тенистом саду, но он не так изящен и не так красив, как причудливо устроенный, с разными затеями и неожиданностями, уманский сад. Там мраморные статуи и бюсты очень хорошо отделяются на густой и разнообразной зелени, а в этом саду статуи бронзовые и их зеленоватый оттенок не так ясно выделяется на окружающей их листве.
Оранжереи большие и великолепные, а высокие деревья были покрыты душистыми, огромными, белыми цветами, что придавало им совершенно тропический вид.
Вечером 17-го мы были в Киеве и остались там две ночи, так как нашему священнику очень хотелось служить в пещерах обедню, а для этого ему надо было ехать к митрополиту, который жил тогда на даче, чтоб получить на это разрешение. Разумеется, он его получил.
Мы остановились в странноприимном доме Лавры, и поэтому нам было удобно ходить на службу в церкви.
И вот рано утром 19-го, чему я была очень рада, так как это день моего рождения, мы слушали обедню в маленькой пещерной церкви. Служил наш отец Арсений с монахами, а в церкви были только мы две и наш унтер-офицер. Было что-то спокойно-таинственное в этой службе…
Поели обеда мы, 19-го, выехали, но, несмотря на то, что нигде не останавливались, мы не скоро добрались до Москвы, так много было проезжих, такой был разгон лошадей, что мы часто ждали на станциях, или нам приводили таких измученных крестьянских лошадей, что жалко было на них смотреть. И только 25-го, при великолепной погоде и блестящем солнце, мы въехали в Москву и сейчас же почувствовали всю торжественность этой минуты: мы встретили герольдов в их великолепной одежде с конвоем; они объявляли народу, что на другой день будет коронация…
Сегодня — 21 мая 1889 года, день именин великой княгини Елены Павловны; мне так живо вспоминается, как мы раз справляли этот день, были в церкви на Каменном Острову, которая рядом с дворцовым садом. Мне помнится, что это и было всего один раз, что великая княгиня проводила в Петербурге этот день. Был Государь, Государыня и прочие члены царской семьи — все проехали в церковь. Я с несколькими сестрами была тоже у обедни. Помню, что погода была великолепная… И вот, вспомнив все это, я решилась опять приняться за оставленные записки и постараться описать, как помаленьку в Петербурге начали служить сестры и как община после скитанья, наконец, устроилась в том доме, где она и теперь находится. Итак, продолжаю.
Я остановилась в моих воспоминаньях на моем приезде в Москву накануне коронации. Помню, что в день коронации я с сестрой и с знакомыми, у которых остановилась, ходила по Тверской до Кремля и потом к одному нашему знакомому, из окон дома которого была видна великолепно иллюминованная Театральная площадь.
Но странно — глядя на эти торжественные огни, мне все вспоминались те ужасные огни, которые я видела ровно год тому назад!..
При всех торжествах коронации я не могла часто бывать у великой княгини. Кажется, была у нее раза два; разумеется, решили, что надо обо всем говорить и все решить, когда великая княгиня приедет в Петербург, по окончании всех празднеств. А я знала, что в конце сентября великая княгиня собирается уехать в чужие края, — и вот в этот-то короткий промежуток надо было устроить общину.
Наш доктор Тарасов, некоторые сестры из прежде уехавших, которые были отпущены повидаться с родными, также или были в Москве, или приехали, чтоб ехать вместе со мной.
4 сентября мы выехали, и моя родная сестра со мной. Поезд был огромный, так что наш вагон, семейный, только на самых больших станциях подъезжал к платформам так, чтобы можно было из него выйти на станцию.
5 мая приехали прямо в дом общины; только доктор, священник и наш письмоводитель поехали на другие квартиры.
Первое, что меня поразило, это слишком маленький размер этого дома. Я не думала об удобствах, но не было никакой возможности поместить ни на койках, ни даже на полу вповалку всех сестер, которые должны были приехать с юга из военно-временных госпиталей. Иные из них выходили из общины, но все-таки они имели полное право приехать в общину отдохнуть и иметь в ней приют хоть на несколько дней.
Дом общины находился на Петербургской, и сначала испытуемые ходили учиться и приготовляться во Второй Сухопутный госпиталь. Теперь же сестры служили в двух чернорабочих больницах; одна помещалась у Сухарного моста в исправительном заведении и занимала в нем средний этаж. Хотя на дверях было написано: «Временное помещение чернорабочей больницы», но, когда мы туда поступили, это «временное», кажется, уже продолжалось 18 лет. Не знаю, сколько времени оно после меня продолжалось. Думаю, что до тех пор, как выстроили Александровскую больницу, на том самом месте, где была другая больница чернорабочих. Она помещалась в доме Синебрюхова. В верхнем этаже были красивые, высокие комнаты и круглые с колоннами, но в нижнем — небольшие, низкие, против всех правил гигиены, как нынче говорят. Итак, в эти два госпиталя ездили сестры всякий день на суточное дежурство, а старшая сестра, Елизавета Петровна Карцева, должна была постоянно ездить то в тот, то в другой; с Петербургской стороны это было очень далеко.
Почти там же, у Калинкина моста — Морской госпиталь, где жили четыре сестры, но все-таки надо было и над ним иметь постоянный надзор.
Николай Иванович Пирогов жил еще в Ораниенбауме, когда я приехала. Мы на другой же день с Тарасовым поехали к нему. Вот как с ним, бывало, поговоришь, то опять и ободришься, и одушевишься!
Ездили мы тоже с Елизаветой Петровной и Тарасовым и в Кронштадт, так как туда просили сестер в госпиталь. Госпиталь огромный, да еще отделение для чернорабочих, помещенное в оборонительной казарме. Решили, что надо будет еще раз приехать, когда установится зимний путь и съедутся все сестры. В это время главною заботою был дом.
Ездили мы с доктором Тарасовым несколько раз с одного конца города на другой, узнавали, посылали, но ничего подходящего не нашли. А великая княгиня приехала из Москвы и собиралась уехать в чужие края на зиму, а может быть, и на год. Сестры начинали собираться, а мы все были в этом несчастном домике.
Вдруг великая княгиня объявила, что она помещает общину в Михайловском дворце; что главное помещение в правом флигеле дворца (левый флигель занимает великая княгиня Екатерина Михайловна) и что будут еще отведены другие помещения для сестер, по мере того как сестры будут собираться. Моей сестре тоже давалась одна из фрейлинских квартир.
С мадам Кант у меня с первых же дней вышла размолвка; она стала мне говорить, что она полноправна во всем домашнем управлении, а я ей сказала, что она — только моя помощница, и просила ее для пояснения того поехать спросить у великой княгини. Результат этой поездки был тот, что ее взяли в кастелянши Михайловского дворца.
Великая княгиня уехала в конце сентября, а мы в начале октября переехали во дворец. Сестер и испытуемых переехало во дворец 39. Были тут из всех отделений, даже из финляндского.
8 октября приехала сестра М. И. Алексеева из Симферополя с 26 сестрами; 11 октября, из Херсона, — В. И. Щедрина с 20 сестрами, а 27 октября, из военных поселений — Е. О. Будберг, Кояндер и с ними 24 сестры. Но тут пошли беспрестанные перемены: иные сейчас же выходили, другие доживали свой годовой срок. В ноябре, декабре и следующих месяцах вступили прежние; вступили и новые, и очень хорошие, и такие, которые сейчас же выходили. Иногда престранные являлись личности. Помню, как одна долго у меня сидела, все расспрашивала, но когда я ей сказала, что сестры не получают жалованья, она быстро вскочила и закричала:
— Как! Я, дворянка, буду ходить за чернорабочими и не получать за это платы? Это слишком унизительно при моем звании!
Вот понятия!
Чтоб кончить вообще о сестрах, я скажу, что я должна была вытребовать 243 бронзовые медали на голубой ленте в память войны и разослать их прежде вышедшим — в Херсон, Одессу и др. места. Умерших же сестер было в Севастополе четыре, в Симферополе четыре или пять (наверное не помню), одна на Бельбеке и одна в Елисаветграде. Точно не могу сказать, но, кажется, ни в Херсоне, ни в Николаеве, слава Богу, не было умерших.
Скоро, однако, и в Петербурге сестры начали хворать; занемогала то та, то другая; умерла только одна испытуемая от воспаления мозга. Мне это очень памятно. Я получила разрешение ехать в Шлиссельбург — повидаться с двоюродным братом Михаилом Бакуниным. Ехать туда со мной было разрешено его родному брату. И вот болезнь и смерть этой молодой и, как мне помнится, хорошенькой девушки задержала меня более чем на неделю. Однако эта задержка нам не помешала видеть М. Бакунина, и я с благодарностью вспоминаю милое семейство коменданта, в котором я провела два дня в Шлиссельбурге.
Смерть этой бедной девушки, которая умерла вовсе не от тифа, а еще более болезнь и смерть мадам Шибель навели на Михайловский дворец совершенную панику. Но, однако, я помню, что в это время за каким-то делом великая княгиня Екатерина Михайловна призывала меня к себе и была очень любезна и внимательна.
В начале 1857 года сестры поступили на служение в Кронштадт. Много было об этом разговоров, хлопот. Нам наняли дом небольшой, в два этажа, но что было хорошо — дом был у самого госпиталя. О нашем устройстве очень любезно и внимательно хлопотал полковник Иван Петрович Комаровский, тот самый, который первый нас приютил по приезде в Севастополь.
Он и там был смотрителем госпиталя, и теперь был тем же при кронштадтском госпитале. Доктора иные были довольны, а другие, и во главе их главный доктор Ланге, делали хорошую мину при плохой игре. Сестры очень усердно принялись за дело. Но мы, рассуждая и толкуя в нашем комитете и посылая наши журналы в чужие края к великой княгине (Николай Иванович в это время уже уехал в Киев), сделали великую ошибку, воображая, что будет очень хорошо послать в Кронштадт двух как старших на равных правах, и думая, что те качества, которых нет у одной, пополнятся теми, которые есть у другой, а недостатки этой будут поправляться качествами, которые есть у той.
И что ж?! Эта комбинация, которая нам казалась очень хороша, вышла совершенно непрактична. Слава Богу, не было у них сильных столкновений, но как-то все не ладилось, были разногласия, и обе были недовольны. Одна из них через несколько месяцев вернулась в общину.
В эту же зиму 1857 года были у нас — не знаю, как назвать — комитеты или совещания у генерала Притвица или у генерала Кнорринга, — не помню, у которого из них на квартире, но оба были тут, и еще был князь Виктор Илларионович Васильчиков, какой-то интендантский генерал Сорока, я и доктор Тарасов.
Толковали мы о том, на каких правах и при каких условиях сестры могут поступить в военные госпитали; они даже говорили, что надо принять во все, в Петербурге, Москве, Варшаве и других городах. Но по числу сестер мы и на один город не имели — и вышло, что толковать собирались несколько раз, да на том и остались.
Привожу письмо Николая Ивановича, писанное по этому поводу. У меня копия была списана сейчас же, а оригинал остался у доктора Тарасова:
Князь Виктор Илларионович Васильчиков (1820–1878) — русский генерал, участник Крымской войны
«Почтеннейший Василий Иванович и почтеннейшая сестра-настоятельница Екатерина Михайловна! Я нарочно пишу к вам обоим вместе одно послание, как к двум самым главным столпам Крестовоздвиженской общины, и, увы! вместе с вами же должен горевать о предстоящей ей будущности. Слишком быстро принимает она громадные размеры; громадное в России быстро деморализуется. Но чем труднее обстоятельство, тем тверже надо противостоять. Я вижу из письма Екатерины Михайловны, что ей подчас невесело бывает, но как же быть? Не бросать же из-за этого все хорошее, не бросать же все будущее вон из окна, потому только, что настоящее не слишком утешительно! Я знаю, вы ответите — и в будущем нет ничего привлекательного! Но будем осторожнее в суждениях о том, что не всегда совершается по неизбежным законам ума и опыта. Как бы с одной стороны ни было грустно, что такое великое дело, как введение женского надзора в наши госпитали, при самом его начале начинает уже хромать и портиться, — все-таки сделан шаг вперед, и как бы ни было сильно противодействие, как бы плохо благая цель ни исполнялась, — твердый характер, благородство души и прямодушие настоятельницы еще много успеют сделать и по крайней мере не допустят заплесневшее перейти в гнилость. Я, впрочем, боюсь теперь не столько противодействия для общины со стороны госпитального начальства, сколько другого — деморализации от лести и интереса. Не все будут так трусливы, как главный доктор московского госпиталя, который уже теперь общину величает тайным обществом и хочет ее передать в руки тайной полиции; найдутся люди поумнее; петербургские госпитальные дипломаты будут иначе действовать; они лучше знакомы со слабостями человеческой натуры.
Если община будет, наконец, введена в военные петербургские госпитали, то я бы советовал поручить их непременно Елизавете Петровне (Карцевой) — никому другому. Напишите мне, ради Бога, что придумает комитет министров и как он определит отношения общины к военным госпиталям; это, конечно, еще не главное (главное — каковы будут сестры), но из этого можно уже будет видеть, разнюхали ли они, в чем состоит дело. Вам надобно было вступить в переговоры с русскими пиэтистками; из этого класса надобно было бы привлечь кандидаток для общины; между ними есть, правда, много гипокритства; но это из всех пороков сестер есть еще самый простительный — слишком строгими в выборе вам теперь уже нельзя быть поневоле! Постарайтесь теперь, по крайней мере, при предстоящих средствах улучшить материальную сторону сестер и хотя через это сделать их менее доступными к деморализации; а то, вы увидите, будут брать взятки!
Ко мне приходят нередко сестры, бывшие в общине у сестры Щедриной, плачутся на горькое их положение, одна из них — знаемая Ек. Ал. Хитрово, фамилии не припомню — особливо жаловалась на Щедрину и говорила, что община ее руинировала совершенно; одну, с лишаем на носу, мы кое-как выпроводили в Киев; одна, которая просила великую княгиню об определении ее сына в школу, была у меня. Я уже два раза писал градоначальнику Алопеусу, чтобы он поместил ее сына в приют; у нас в училище нет вакантных и казенных мест, но ответа еще не получал.
Что касается до Одессы, то в настоящее время ее характеризуют три превосходные качества: грязь, воровство и дороговизна. Первое оттого, что для мощения улиц употребляют вместо камня муку; второе — благодаря усилиям Воронцова и Федорова — населить край беспаспортными, а третье уж Бог знает почему, говорят — будто бы война и жиды.
Сделайте одолжение, похлопочите переслать фрейлине Раден мое письмо; но, пожалуйста, через верные руки, через курьера, и поскорей из придворной конторы.
Надеюсь, что ни Екатерина Михайловна, ни вы меня не забудете и будете оба меня извещать, а я, если не делом, то словом, или чем могу, остаюсь вам верным и готовым для вас.
Вам навсегда преданный — Пирогов.
Одесса. 1857 г. 14 дня».
Увидала я сейчас, разбирая письма Николая Ивановича, что в одном очень коротеньком письме о какой-то сироте, которую надо было поместить (письмо от 5 февраля 1857), он меня спрашивает: «Перестали ли вы грустить о том, что вы настоятельница?». Я никогда не перестала — и от этого и оставила общину.
В начале марта я начала получать очень мучительные письма от Э. Ф. Раден. Паника Михайловского дворца дошла до чужих краев. Великая княгиня Елена Павловна очень волновалась. Письма ко мне были очень длинные, наполненные тем, что слухи о болезнях сестер, о заражении нами дворца распространились по всему Петербургу, дошли до Берлина, до Штутгарта.
Э. Ф. Раден писала: «Великая княгиня совершила поступок необыкновенный, поместив сестер во дворец, — поступок беспримерный, который должен был оказать сильное нравственное влияние на положение Общины».
С этим я совершенно согласна, но все-таки я была сильно поражена, когда г-н Гартман — не помню, какой собственно был его официальный титул, но помню, что он всем заведовал во дворце, — пришел мне сказать, что великая княгиня приказала ему приготовить какую-то квартиру, которая еще прежде была нанята великой княгиней, и что занемогших сестер надо отправлять туда. Это меня поразило. Распоряжение пришло прямо к Гартману, даже не сообщенное мне, и потом — отправлять больную именно тогда, когда ей делается хуже, — ведь это может убить! Мне так и вспомнился дом Гущина!
Я, как это видно по ответу Раден, все это ей живо написала. И она мне пишет длинное письмо, и в нем те слова, которые меня тогда поставили в ужасное положение: «Великая княгиня поручает мне сказать вам, что она далеко не желает применить эти меры к общине. Она высказала вам свои мотивы, свои опасения. Вы поймете материнское чувство, которое делает ее ответственной перед собственным сердцем. Итак, ее высочество предоставляет вам взвесить за и против в случае болезни сестер и полагается вполне на то, что вам внушит ваша совесть».
Я живо и теперь помню, в каком я была ужасном, нерешительном состоянии, прочитав эти слова. Это было вечером; и доктор Тарасов и я, мы сидели друг против друга, повторяя то тот, то другой: что же мы сделаем? на что решиться? В это время одна из сестер екатеринославского отделения была очень больна.
И, наконец, решили: утро вечера мудренее! Что-то будет утром? Но, слава Богу, больной ночью стало лучше, через несколько дней она совсем поправилась, и больных больше во дворце не было.
Зато многие сестры занемогали в Кронштадте и даже две умерли. Я туда ездила очень часто, пока был зимний путь, но потом необходимо было ждать пароходов, и то я помню, что раз я съездила туда на пароходе, но потом, через неделю, опять собралась: погода была холодная, сырая, мы вышли из устья Невы, потолкались, потолкались между льдов и дали заднего ходу, и хорошо, что успели вернуться, так как пошел огромный лед из Ладожского озера.
Лето 1857 года прошло благополучно. О маленьких неприятностях, неважных неурядицах — нечего и вспоминать. Были новые сестры, которые входили и выходили; входили тоже из прежних сестер, но это всегда было и будет.
Но, слава Богу, сестры были здоровы и постоянно и усердно работали в двух чернорабочих больницах. Иные уезжали в отпуск на месяц, на два, чтобы отдохнуть и совсем поправиться. Кронштадтские сестры переехали в морские бараки, Ключинские, куда перевозят больных цинготных с мелкими язвами и хроников, которым нужен хороший воздух для поправления.
Местоположение очень хорошее, на возвышенности, березовая роща; сестры имели небольшой домик. Сестер там могло помещаться только четыре, но они менялись, чтоб всем подышать хорошим воздухом. Это верст восемь от Ораниенбаума по шоссе — красивая дорога. А из Кронштадта в Ораниенбаум также очень удобно и приятно ездить на небольших пароходах, которые тогда тут ходили несколько раз в день.
В чернорабочий, что у Египетского моста, в июле к нам перевели, не помню из какой больницы, 100 женщин. Много из этого было хлопот с ними ладить. Да и иные сестры уверяли, что очень тяжело и неприятно ходить за женщинами, тем более что они были очень избалованы и своевольны. Скоро, однако, это все уладилось, и сестры также привязались к своим больным.
Но это известно всем сестрам всех наций, что завести порядок и чистоту в женском отделении очень трудно. Тут женская «домовитость», как ни трудно, а все же проявляется в том, что многие стараются у себя под кроватью завести что-то вроде хозяйства, и чашечки, и тарелочки, и разное тряпье, которое упорно прячут и сохраняют…
Теперь постараюсь восстановить в моей памяти то, что мною было передумано и перечувствовано в продолжение всего этого времени. Я не думала, что могу теперь это сделать, но, разбирая письма Э. Ф. Раден и Н. И. Пирогова, я нашла несколько листочков и моих черновых писем к ним. Буду этим пользоваться и приводить ответы Николая Ивановича на мои письма. Он тоже, как те, на которых жалуется Тургенев, писал часто без года и числа, а потому очень трудно определить, когда именно было писано то или другое. Думаю, что следующее, приводимое мной письмо, было написано им в 1857 году.
«9 октября (1857?). Одесса.
Почтеннейшая сестра-настоятельница Екатерина Михайловна! Из писем ваших ясно видно, что вы в разладе с вами же самими. Избегайте видеть одну только худую сторону. Я не хочу этим сказать, что от худого должно закрывать глаза. Нет, смотрите худому прямо в глаза, знайте всю его подноготную, но не выбрасывайте из окна и хорошего. Очевидно, что община, которой вы служите настоятельницей, не могла по ее происхождению, развитию и всей обстановке быть тем, чем она должна бы была быть. Но разве она уже действительно так худа и безобразна, и ненормальна, что должна непременно разрушиться? Разве вы сами (вы знаете, я льстить не люблю), разве Елизавета Петровна и еще две-три сестры обязаны не общине обнаружением своих достоинств? Не будь общины, и все эти личности скрывались бы в хаосе общества. Община еще далеко не исполнила всех ее высоких обязанностей, далеко еще не достигает цели, но все-таки она сделала многое нежданное, до ее основания невиданное, и эту хорошую сторону общины надо постоянно иметь в виду и, имея в виду, идти, идти и идти вперед, не скрывая худого, поставляя его всем на вид, с искренним желанием его исправить. Поверьте, при этом прямом и испытанном уже способе смотреть на общественные учреждения рано или поздно все пойдет на лад.
О! если бы все худое можно было разом с корнем вон выкинуть! Когда нельзя, то уцепимся обеими руками, ногами и зубами за хорошее, если бы даже оно так было мало и ломко, как соломинка; будем мучиться, сдерем кожу с рук и ног, искрошим зубы, но не выпустим того, за что раз ухватились. Больше ничего вам не умею сказать в утешение. Мне кажется, что при настоящем развитии общины вам бы можно было учредить, хоть для трех, для четырех сестер, искус, да порядочный, чтобы испытать, не удастся ли образовать еще две, три замечательные и дельные личности. Неужели в целом русском царстве не найдется двух или трех, которые бы со славой выдержали трудное испытание, в которых бы не запала мысль о высокости дела и цели, в которых бы не пробудилось сознание, что можно жить и другой жизнью, не похожей на ежедневную? Я все еще не потерял эту веру и равно верю в зло и в добро, врожденное человеку. А если вам удастся, несмотря на все препятствия, образовать через нравственный искус вашими стараниями и наблюдениями таких двух, трех избранных, то вы уже исполнили ваше призвание и должны будете благодарить только Бога, что он послал вас туда, где вы были нужны. Не предавайтесь отчаянию и безверию в хорошее, это — модная болезнь нашего общества, очень понятная, неизбежная, чисто нервная, и, как все нервные болезни, требующая воли со стороны больных, чтоб ей не совсем поддаться. Пусть же покуда большая часть сестер занимается себе, худо ли, хорошо ли, в госпиталях, но выберите двух, трех, возьмите их под свое крыло, растолкайте, разбудите, испытайте в тиши, но глубоко; может быть, Бог и поможет вам; это будет самая прекрасная сторона вашей деятельности в пользу общины и всего человечества, а вам в утешение на трудном пути.
Еду в Екатеринослав и Таганрог завтра. Надеюсь вернуться через три недели. Не забывайте меня. Жена вам кланяется и скоро соберется сама вам написать; она благодарит вас за Алексееву.
Вам преданный Пирогов».
Это был ответ на мое письмо, писанное 16 сентября, где я писала: «Сегодня год, что я в Петербурге, год, что община здесь. Тяжело тянулся этот год. И что же принес он нам? Подвинулись ли мы вперед? Право, не знаю, даже думаю противное…»
Потом я вспоминаю в письме, как год тому назад я ездила к Николаю Ивановичу в Ораниенбаум; какие тогда были высокие мечты, светлые надежды!..
«Но что ж я делала в этот год! Ничего, а может быть, и хуже, чем ничего. Мучилась, хлопотала, досадовала и горевала. С одной стороны, идеальные, неприменимые к нам теории, с другой — материальная пошлость, жадность, глупость! Все высокие мысли разбились в прах об неумолимую действительность. Только в госпитале, у постели больных, видя сестер, свято исполняющих свои обязанности, и слыша благодарные слова страдальцев, я отдыхаю душой…»
Я уже в этом письме писала, что не считаю себя ни способной, ни достойной устроить такое великое дело. Я привожу теперь эти строки, чтобы показать, как скоро я потеряла мои иллюзии и как мало надеялась на себя.
Привожу еще письмо Николая Ивановича, так как оно было тоже ответом на такие же грустные и тяжелые мысли, которые постоянно меня волновали; оно, должно быть, было писано уже в 1858 году 18 апреля.
«Одесса. 18 апр. (1858?).
Почтеннейшая сестра-настоятельница, Екатерина Михайловна! Я вам давно не писал, потому что был по горло занят и делом, и бездельем. Для чего вы это все грустите? Вы знаете:
Кто все плачет, все вздыхает,
Вечно смотрит сентябрем,
Тот науки жить не знает…
Полноте! если б я вздумал вздыхать обо всем, что у меня делается, я весь превратился бы в один вздох.
Идеал мы никогда не должны выпускать из мысли и из сердца; он должен быть нам постоянными путеводителем; но требовать, чтобы он исполнялся по мере наших горячих желаний, а если не исполняется, то сетовать и грустить — недостойно такого характера, как ваш.
Мы света не переменим, а потому должны его брать как он есть, только не поддаваться ему и ясно видеть, что в нем наше, что чужое. Ясно же видеть можно только тогда, когда сохраним все присутствие духа, не омраченного скорбью и сетованием о несовершенствах света. Вы сами пишете, что у вас есть несколько хороших сестер, — ну и слава Богу! Будьте пока довольны и этим, и того уже довольно. Хорошее с трудом рождается на свет. Будь это хорошее хоть с соломинку величиной, — раздосадовавши на худое, не упустите и эту соломинку из рук. Посмотрите вокруг себя — ведь новое потоком льется к нашему старому. Старые мехи должны лопнуть, наконец, от нового вина. Другое дело — если вы убедитесь совершенно, что вас хотят заставить действовать по началам диаметрально противоположные с вашими. Тогда и я вас не буду удерживать; бросьте все и сохраните душу! Но покуда это еще не решено, подождите и убедитесь хладнокровно, не возмущаясь. Нет сомнения, что при известных условиях вы, с вашими твердыми убеждениями и с вашим искренним желанием делать добро, можете и должны быть полезны на том месте, которое занимаете. Это я знаю как дважды два — четыре. Главное дело состоит в том, узнать — соблюдены ли и существуют ли эти условия; если их вовсе уже нет, если вы убедились единожды и убедились совершенно хладнокровно в невозможности их осуществления, тогда не оставайтесь ни на минуту, но — только тогда. Могли ли вы в самом деле думать, что в общине будет хорошо, когда ее основания еще очевидно так шатко поставлены; поколение, которое перед вами, не годится никуда; оно и в подметки не годится быть настоящим сестрам. Это ясно — и не могло быть иначе. Думайте только о будущем и старайтесь во что бы то ни стало приобрести эти условия, хоть с боя — для лучшего будущего. Не приобретете этих условий — уходите, ваша роль тогда кончена, и Провидению не угодно было предоставить вам жить в будущем.
Кадр из кинофильма «Пирогов». 1947 г.
Подождите, что скажет великая княгиня. Ее сущность содержит в себе много превосходного; она принадлежит не к дюжинным личностям, и если что можно сделать хорошего, то именно через нее. Все зависит теперь от того, как бы из нее извлечь это хорошее. Действуйте осторожнее, не для себя, а для будущего всего дела, следствия которого неисчислимы.
Скажите Василию Ивановичу, чтоб он мне писал и меня не забывал; я всегда с большим удовольствием читаю его письма и всегда, всегда помню его; всегда буду знать и уважать как благородного и честного человека. Прочтите ему и мое письмо. Спешу послать на почту. В другое время напишу вам и больше.
Вас искренно уважающий Пирогов».
Мы во все продолжение весны и лета 1857 года ездили смотреть дома, если слышали или читали в газетах о чем-нибудь подходящем. Но все старания оставались тщетными. В августе тоже были все напрасные поездки за домами, но тут мы как-то успокоились, узнав, что великая княгиня остается зимовать за границей, и мы собирались совсем устроиться во дворце. Хотели нам поставить в какой-нибудь зале особую походную церковь, дали еще кладовые и подвалы для провизии; казалось, нечего больше и хлопотать.
Но приехала Е. П. Эл. и совершенно ошеломила меня, сказав: «Я полагала, что не найду общины здесь. Великая княгиня мне это сказала. Она то же сказала своей дочери». И вот, во что бы то ни стало, надо немедленно найти помещение и переехать. Скоро, чтобы позолотить пилюлю, был прислан похвальный и очень любезный рескрипт сестрам. Наконец, 13 октября, мы наняли дом Самойлова в три этажа, на Фонтанке между Калинкиным и Египетским мостами. Хорошо, что дом был в центре наших госпиталей, но дом каменный и только что выстроенный. Меня очень пугало, что он будет сыр и поэтому нездоров. Но, слава Богу, хотя он и был сыр, мы прожили в нем благополучно, ни одна сестра не умерла, а мы оставались в нем год и восемь месяцев. Надо было, однако, прежде сделать разные мелкие поправки, переделки, и мы переехали только в конце ноября.
Нам предстояло много хлопот устроиться в новом доме. В нем было три этажа, во всяком этаже по две квартиры с кухнями и пр.; так как этот дом был выстроен именно для отдачи в наем небольших квартир и никак не годился под такое заведение, как наше, то только по той крайности, в которую мы были поставлены, мы могли кое-как в нем приютиться.
В самом верхнем этаже, в очень небольшой и невысокой комнате, была поставлена походная церковь, тут же и квартира для священника. В другой половине этого же этажа квартира доктора Тарасова и комнаты для больных сестер и моя комната (моя родная сестра жила в одной комнате со мной), а внизу одна квартира; кажется, ее кто-то занимал эту зиму, сам ли хозяин, или она была с его вещами, не помню наверное, но вторую зиму ее нанимали у нас мои две родные сестры.
На другой половине внизу была наша столовая и жила сестра-хозяйка и ее помощница.
Хорошо, что лестницы были теплые и сообщение этажей — удобное. Но это была настоящая китайская головоломка — разместить и уместить кровати и комоды сестер. Я теперь помню, как мы с этим бились, и кое-как наконец все уладилось.
В начале декабря переехал к нам отец Иоанн Янышев. Хотя мы были и в наемном доме, но все-таки были теперь более у себя, чем во дворце.