Антология новой грузинской поэзии

Бакурадзе Шалва

Барбакадзе Дато

Бекишвили Теона

Баучидзе Андро

Бундовани Гиорги

Гиоргадзе Нене

Гочиашвили Эла

Данелия Бату

Джавахишвили Като

Джавахишвили Темо

Джорджанели Ника

Иаташвили Шота

Каишаури Русудан

Канчашвили Дато

Кванталиани Софико

Кеванишвили Эка

Кубанеишвили Котэ

Лобжанидзе Гиорги

Нахуцришвили Гага

Ратиани Звиад

Робакидзе Давид

Ртвелиашвили Зураб

Самниашвили Лела

Саришвили Майя

Тварадзе Заза

Чихладзе Давид

Шамугия Паата

ЗВИАД РАТИАНИ

 

 

«Не нашли ничего лучшего…»

Перевод Б. Херсонского

He нашли ничего лучшего, чем разглагольствовать о поэзии. А ведь лето в разгаре, приморское лето, девочки вырядились в наилучшие климатические условия, чемпионат по футболу входит в решающую стадию, а эти сидят в открытом кафе у моря и умничают, и о чем — о поэзии.                                   — В стихотворении автор не должен быть виден отчётливее, чем случайный прохожий на заднем плане чужой фотографии.                                   — А как же чувства? — С чувствами как раз всё проще. Они — как волны. Море не управляет своими волнами, возможно, не ощущает их вовсе, оно к ним безразлично, дно — вот что дышит и переживает; там его поэзия. А волны — работа ветров, как чувства — девочек, футбола, лета, составляющих жизни, к которым смерть безразлична.                                   Что до стихов, если они вообще слагаются из чувств, то из таких, до которых нам не дорасти. так и мы состоим из стихов, которые мы не пишем.

 

«Мы с моим другом до сих пор пишем стихи…»

Перевод Б. Херсонского

Мы с моим другом до сих пор пишем стихи. Смеяться здесь нечему. Мы и сами не рады, что так глупо искалечили наши единственные (или пусть даже не единственные) жизни. Иногда
я пытаюсь оправдываться, обычно вот так: «Пока человек не знает, когда он умрёт, будет существовать и поэзия» — говорю я другу, он начинает думать. Я уезжаю в командировку,
бессонная ночь в гостинице. Как всегда, не захватил с собой книжку. С телевизором мы не в ладах, но, за неимением лучшего, нервно перепрыгиваю с канала на канал. Вот и они, мужчина и женщина
со сверкающими масляными физиономиями, в сверкающих кожаных сапогах, блестящими губами и сосками, и предположительными гениталиями повторяют друг друга. «Секс,
декоративный секс! И почему от поэзии требовать большего?» — спрашиваю друга, вернувшись. «Пока человек не знает, как он умрёт, будет совершенствоваться и поэзия» — оправдывается друг.
Смеяться тут нечему.

 

«А вот и ваше лучшее будущее…»

Перевод Б. Херсонского

А вот и ваше лучшее будущее. Оно как раз такое, о каком вы просили. Простите за небольшую задержку, но вы поймите: спрос высокий, и все торопят.
Вот правила пользования. Ознакомьтесь. Копия гарантийного листка остаётся у вас. А тут распишитесь.
Вроде действительно то, о чём мы просили. Но все же недоверчиво разглядываем. Ты женщина — тебя настораживают неясности в правилах пользования, а меня — сжатые гарантийные сроки.
Ты женщина — бросаешься и открываешь все окна и уже упиваешься яркими лучами долгожданного будущего, а я всё ещё торчу в прихожей, забирая листок у курьера, и подписываюсь в указанном месте трясущей рукой:                         ПРОСТИТЕ!

 

ЖИЗНЬ СРЕДИ КАМНЕЙ

Перевод И. Кулишовой

                   Да понимаю я все. И сам такими же мудростями одурачивал себя, и сердце свое, но затянулась —
эта время собирать камни — я правильно сказал? — и вот эта время что-то слишком, постыдно затянулась: все камни и все камешки, большие и крошечные, собраны, огромные стены воздвигнуты вокруг меня,                    высокие такие — если и придет пора разбрасывать, даже самый легкий камешек не перебросить за стены.                    И шевельнуться боюсь — ведь могут упасть эти мои, годами собираемые, выразительные камни и раздавить меня. Сижу неподвижно
и рассматриваю каждый камень по отдельности; в некоторые, случается, влюбляюсь, но не решаюсь признаться.

 

МАЛАЯ ЭЛЕГИЯ ДЛЯ ОТЦА

Перевод И. Кулишовой

Смотри, это дерево и есть мой отец.          Ты удивлен?                    Дуб ожидал увидеть? Нет, это дерево и есть мой отец,          Это тонкостволое и ещё совсем не старое, которое чутко спит зимой и весной пробуждается при первом тепле. Оно не затеняет половину двора, не заслоняет свет другим деревьям, его тень не тяжела и послушна — даже слабое осеннее солнце без труда вращает ее вокруг ствола, ну а летом, когда у нас невыносимо жарко, его тень пятерых-шестерых, если не больше, укрывает свободно, и нам этого хватает. Нас больше и нет. Большего и не надо.

 

ЗИМНЯЯ АНКЕТА

Перевод И. Ермаковой

Пусть приходит зима, я готов. Влез уже в черные свои одежды, единственные из кучи тряпья одежды, покрывающие не только тело, но и душу:                   черные брюки, черный свитер и черное драповое пальто моего деда,                   переделанное в полупальто моим братом. Темная обычно кожа моя уже побледнела,                   и все чаще                   мне лень бриться — пусть приходит зима.
Пусть приходит зима, я уже замерзаю и здесь, в центральном универмаге,                   зайдя погреться, стою как статуя на эскалаторе, застрявшем меж этажами, или брожу потерянный между полками и рядами вешалок, где сверкает все —                   шубы-люстры-унитазы недоверчиво разглядывают и просвечивают граждан своими бликами, стараясь из тысяч покупателей                   выбрать себе единственного — хозяина; и меня, бредущего между ними в черных моих одеждах, единственных из кучи тряпья одеждах, уже недоверчиво просвечивает ледяной зрачок грозного охранника — пусть приходит зима.                   Манекены, я брат ваш, я ваш двойник, я куда неестественней вас                   здесь, в центральном универмаге, где люди дробятся в глазах вещей, становясь лишь — глазами для люстр, лишь — плечами для шуб,                   лишь — задами для унитазов… но куда неестественнее меня                   это тепло универмага, да, задаром его не вынести отсюда,                   выйдешь — исчезнет. И в черных моих одеждах, единственных из кучи тряпья одеждах, в черных брюках и черном свитере, в ношенном дедом моим и моим братом                   укороченном черном пальто (была еще кепка, но потерялась),                   манекены, я брат ваш, я ваш двойник,                   прекрасно-ужасные манекены, рожденный слепым, гораздо слепее вас,                   здесь, в центральном универмаге, где вещи с потрясающим терпением ищут себе единственного — хозяина, где люди невольно влипают в черное одиночество и где зима всего лишь сезон — пусть приходит зима.

 

ИЗ ЦИКЛА «ПРЕДПОСЛЕДНИЕ СТИХИ»

Перевод А. Цветкова

* * *

В конечном счете и я научусь жить неплохо и ничем, кроме того, что ты видишь во мне, уже не буду, вряд ли и тем, что ты видишь во мне.
И еще научусь писать о других и говорить о себе, говорить о себе как о других. Это будет моя месть поэзии.
Разве плохо она повелевала мной? Не требовала ничего, кроме измены, а запрещала только писать.
Изъян был во мне. Даже в стихах не удавалось заслонить глупостью трусость.
Вот и сейчас нет смелости на последние строки, остается лишь научиться жить неплохо, довольствоваться предпоследними стихами.
И каждый раз, когда призовут к разумной жизни или, напротив, попросят новых стихов, я сниму лицо и всем покажу свою истинную маску.

* * *

Вот засыпаю снова, но все напрасно, каждый раз просыпаюсь совсем другой, каждый раз разный. Кем уже не проснусь. Кроме того, кем был, и есть надежда, что буду впредь.                     Не знаю, как долго сплю и сколько раз просыпался. Каждого сна, как бы ни был короток, хватает на сновидения. Каждого сна — на одно сновидение. И в нем
просыпаюсь другой. Засыпаю. Опять просыпаюсь, и снова другой. И вновь засыпаю, в надежде совпасть на следующий раз, в следующей попытке с собой, со своим именем. Неважно, где совпасть — во сне или наяву. Я ведь не отличаю явь от сна и не знаю, когда где оказываюсь. Главное знать, что живой.
Как можно дольше верить, что живой.

* * *

Ежедневно, по нескольку раз в день, оплескивая лицо водой, моясь, чистя зубы, я вижу свое лицо в зеркале и не замечаю, как меняюсь, а он видит меня раз в полтора-два месяца: в парикмахерском кресле, где время застывает, и я становлюсь почти вещью на десять минут, на тринадцать, а он сверяет с зеркалом и считает перемены: ни упустит из виду ни седого волоса, ни морщины. Ни одного красного тонкого капилляра в бессонных глазах. И всегда под конец, когда парикмахер обметает с шеи опавшие волосы, я, смелея от того, что опять стану плотью, а его душу через мгновение втянет зеркальная глубь, оставив на поверхности лишь тень, отражение, в который раз тороплюсь спросить: почему ни разу не скажешь,                                        когда я умру? И слышу, как он не отвечает: сколько раз говорил.

 

ИЗ ЦИКЛА «ПУТИ И ДНИ»

Перевод Б. Кенжеева

* * *

Чуть ли не ежедневно переезжая на новое место, ты даже радовался; озябший, проголодавшийся, предполагал, что след путешествий останется где-то, хотя бы россыпью букв на бумаге. Не вышло. Зато ты узнал о тайных недомоганиях странников, чьи силы то возрастают, то падают. Голос жены или дочки мерещится перед сном. Учащаются дежавю. Приступы беспричинной грусти одолевают все чаще. И еще одно чувство — боль, словно теряешь нечто неназываемое, неотъемлемое, взамен получая лишь возможность быть чужим, обладать тьмой лиц и имен. Быть чужим не для других (для них ты и так посторонний), но для себя самого, быть одним из бесчисленных «я», который вступает в незнакомый город. Спрашивает дорогу. Переходит мост.

* * *

В эту страну часто тянет влюбляться. Бывает, и ты поддаешься соблазну, особенно если тонет дорога в июльских горах, вьется. «Мои славные, я вас люблю!» — хочется крикнуть придорожной деревне и коршуну, вывешенному, как флаг, на околице, и лесистому склону, откуда он спустился, и вотчине коршуна — небу меж горных вершин, и траве, ждущей кровавых перьев будущей жертвы, и самой этой жертве, что хищник не успел еще высмотреть. Лает дворовый пес, на забор бросаясь. Девочка-замарашка провожает взглядом твою машину. Что делать с внезапной радостью в сердце? Боль — проще, о ней так нетрудно писать, но что сочинить о радости, если справиться с нею недостает ни одиночества, ни таланта?

* * *

«Упаси Господь болеть одному, тем более ночью, тем более, далеко от дома. Одному и далеко от дома. Ах, никто меня не утешит, никто не подаст лекарства в тусклом гостиничном номере. Одеялом укрылся, курткой, а знобит все равно нестерпимо, и воды в бутылке осталось едва на один глоток. Упаси Господь болеть одному, особенно если ты мужчина: они в болезни много слабее, они вообще ужасно падают духом, хворая в отсутствие матери, или сестры, или возлюбленной, или жены, хлопочущей со снадобьем в правой руке, холодным питьем — в левой». Ночь, гостиница, одиночество. Страх смерти здесь и сейчас. Долго мерещился в темноте собственный труп, жалко скорченный на несвежей простыне. А поутру стало так смешно и так стыдно.

 

БЫЛО — И НЕТ

Перевод Д. Веденяпина

…А потом и стихи покинули людей.
Выбрали непогожую ночь, когда никто не высовывается на улицу,                                   тайно свернули свой лагерь и двинулись в путь, обрастая по дороге все новыми и новыми соплеменниками.
Скорбные — от того что все так плохо кончилось, И растерянные — потому что их оказалось меньше, чем они думали. Словно последние, чудом уцелевшие солдаты разбитой армии, уныло потянулись они по темным ветреным долинам домой, к далекой стране, надежно укрытой от глаз времени, из которой их — кого раньше, кого позже — обманом выманили.
Их ухода не заметили, потому что стояла ночь.
Их отсутствия не заметили,                                         потому что наступил день.