С экранов плеснул в рубку ровный серый свет — крейсер вышел в аутспайс. Теперь он с каждой секундой будет приближаться к Базе. А База — это Земля. Зеленая Земля… Двести семьдесят парсеков, почти месяц хода — и, вытормозившись из аутспайса в районе Плутона, крейсер подойдет к ней. Боллу вдруг немыслимо захотелось, чтобы это было не через месяц, а сейчас, немедленно, сию же минуту… Он еще раз взглянул на экраны: везде одинаковое серое свечение, и только на одном двоится звездная карта. По мере приближения к Базе изображения будут сближаться и при входе в Солнечную совместятся полностью. При входе в Солнечную — через месяц. «Схожу к Марсию, — подумал Болл. — Так нельзя».
Бард жил на второй палубе, и Болл решил пройтись пешком. Странное имя — Марсий. Двойственное. Как звездная карта на экране. Есть в нем что-то архидревнее, античное. Но что? Ведь выбрано это имя было только потому, что родился он в Монтане-на-Марсе. И во всем облике Барда есть какая-то неуловимая первозданность, — недаром он любит повторять, что происходит от пигмеев лесов Итури. Интересно, что это такое и где — леса Итури? «Надо будет запросить „эрудита”», — подумал Болл. Впрочем, он думал так уже не раз…
В Синей лоджии он остановился. Это было здесь. Тогда, полгода назад, после концерта Мусагета…
На всю жизнь запомнилось Боллу первое столкновение с цереброоптикой. Родившись на маленьком форпосте Сариола, он, тогда еще пятилетний мальчишка, на борту лайнера «Стефан» возвращался на Марс, которого никогда не видел, — далекую планету своих родителей. В один из первый дней полета, до упаду набегавшись по корабельному парку, он увидел воду. Никогда еще он не встречал столько воды сразу: мощная струя низвергалась со скалы, разбивалась о лежащие внизу камни, взрываясь мириадами пронизанных радугой брызг, и журчащим потоком устремлялась в непролазную чащу кустов. Он почувствовал яростную жажду. Во рту мгновенно пересохло; каждая пора его тела, казалось, превратилась в такой же иссушенный рот, — и, не успев даже скинуть одежду, он бросился под безудержно рвущуюся из толщи камня струю. Но вода, искристая и холодная, проходила сквозь него, с грохотом бросалась на камни, — и ни одна капля не смочила его неистово жаждущего тела. Только слезы, горько-соленые, липкие, но зато настоящие, а не созданные усилиями корабельных цереброоптиков, невольно потекли по лицу…
Такое же ощущение Болл испытал и тогда, когда по окончании концерта вместе со Шраммом вышел из салона сюда, в Синюю лоджию, и сел в услужливо сгустившееся под ним кресло. Музыка Мусагета, подобно декоративной воде его детства, была прекрасна, бесконечнопрекрасна, но она протекала сквозь него, проносилась мимо, радугой вспыхивая в миллионах звуков, но не порождала того ощущения соприкосновения, которого он ждал.
Мимо них, разговаривая о чем-то, прошли Мусагет и Марсий. Бортинженер проводил их взглядом, потом сказал, в обычной своей манере, полувопросительно-полуутвердительно:
— Зачем на кораблях Барды? Мусагет — это понятно, ему для творчества нужны впечатления. А Барды? Ведь в мнемотеке каждого корабля хранятся все шедевры человеческого искусства. Я привык во всем искать рациональное зерно. А здесь — не вижу. — И закончил неожиданно резко: — Барды — балласт.
— Балласт? — удивленно переспросил Болл.
— Лишний груз. Обуза. Человек, не приносящий прямой пользы. Примерно так. — Шрамм любил выкапывать какие-то чуть ли не ему одному известные слова и потом объяснять их.
Теперь Болл ответил бы ему. Тогда же — промолчал. Промолчал, думая о Мусагете.
Мусагет появился на борту крейсера во время захода на Пиэрию, одну из первых планет, освоенных Человечеством, и, пожалуй, самую комфортабельную и благодатную из всех, на которые когда-либо ступала нога человека. Имя Мусагета, композитора, основоположника пиэрийской школы в искусстве, было широко известно — не только на самой Пиэрии, но и в других мирах. Несколько лет назад Боллу довелось услышать один из концертов Мусагета для полигармониума — в записи, разумеется. Он не мог не оценить гармоничности замысла и виртуозности исполнения, некоторую же аполлоничность, холодную отстраненность музыки он приписал свойствам записи, — недаром же при всем совершенстве транслирующих и записывающих устройств люди по-прежнему стремятся в концертные залы и филармонии, и достать туда билет сейчас не легче, чем несколько веков назад…
В детстве Мусагет не отличался музыкальными способностями. Но он утверждал, что рождаясь каждый человек равновероятен. Почему, говорил он, инженером-строителем или физиком, историком или астрономом может стать каждый, а поэтом или композитором — нет? Искусство — такой же вид интеллектуальной индустрии, как и все остальное. И убеждал своим примером. Он решил стать композитором — и стал им, хотя для этого ему пришлось мобилизовать все силы. И конечно, гипнопедию. Воля и внушение дали ему мастерство, а непрестанный труд довел это мастерство до нечеловеческого, роботического совершенства. Мусагет хотел отправиться в дальнюю разведку — это было общепризнанным правом художника. Правда, в большинстве случаев они предпочитали корабли Пионеров или Линейной службы, у Разведчиков же были редкими гостями…
Выйдя из лоджии в парк, Болл двинулся напрямик, раздвигая руками кусты и с наслаждением чувствуя, как руки становятся влажными от осевшей на ветвях росы, — в парке был вечер. На поляне еще никого не было, и костер едва теплился, лениво облизывая сучья.
Пять месяцев назад был такой же вечер, только костер уже разгорелся и гудел, выбрасывая похожие на кленовые листья языки. Болл смотрел, как они растворяются в воздухе, и слушал негромкий, чуть хрипловатый голос Марсия.
— Музыка… — говорил Бард. — Музыка… Ее нельзя сочинить или придумать. Она — во всем и везде. В нас и вокруг нас. Щелкните ногтем по стакану и вслушайтесь — это музыка. Ударьте щупом по камню. Слышите? Это тоже музыка. Приложите к уху раковину; сядьте ночью в тишине своей каюты; пойдите в лес, в степь, на море… Вслушайтесь — и вы услышите музыку. Извлеките ее, оплодотворите своей мыслью, чувством, принесите ее людям, — вот искусство! Но чтобы услышать — надо понять, чтобы понять — любить. Любовь — вот суть всего. Без нее не возможны ни искусство, ни сам человек.
В то время Боллу это показалось надуманным, непонятным и вместе — упрощенным. Только потом…
Но потом был десант на Готу.
* * *
…Лес был самым обыкновенным, таким же, как в земных заповедниках: такие же — во всяком случае, внешне — деревья; такие же солнечные столбы между ними; в редких просветах крон такое же синее небо; и только воздух был насыщен множеством мелких насекомых, облеплявших лицо, забивавшихся под одежду и кусавших так больно, что пришлось включить силовую защиту. Может быть, именно из-за этих бессмысленно-агрессивных и непередаваемо омерзительных существ у Болла возникло ощущение скрытой враждебности окружающего. Ощущение, однако, противоречило фактам: все-таки лес был самым обыкновенным, почти не отличавшимся от земного. Но странно: если на Земле человек воспринимался как нечто родственное лесу, то здесь люди, окруженные легким ореолом силовой защиты, вносили острую дисгармонию, порождавшую безотчетную тревогу. И только маленькая гибкая фигура Марсия объединяла людей и лес, сглаживая, приглушая контраст. Бард обладал удивительным даром — везде быть на своем месте. На Земле, в каюте крейсера, в девственном лесу Готы — везде он казался порождением окружающего мира. Сейчас Болл готов был поклясться, что Марсий — абориген. Он шел впереди, и кустарник сам расступался перед ним, сучья не трещали под ногами, и даже трава — словно не сминалась…
То, что произошло потом, было нелепейшей случайностью — сегодня Болл знал это наверняка. Окажись они в любом другом месте планеты, окажись они здесь же днем позже или днем раньше празднества Хеер-Да — все было бы иначе. Гораздо спокойнее и лучше. Впрочем, лучше ли? Уверенности в этом не было. Но тогда случившееся показалось таким же диким и животно-мерзким, как пропитавшая воздух мошкара…
До сих пор только она и была враждебной. И вдруг ожил и стал таким же враждебным весь лес. На людей посыпались камни и стрелы. Отражаемые силовой защитой, они не могли принести вреда, но нелепость и бессмысленность происходящего подействовали угнетающе. Люди остановились. Невидимые лучники продолжали засыпать их стрелами, и Болл не мог не подивиться их ловкости: возникая ниоткуда, стрелы образовывали в воздухе повисшие в кажущейся неподвижности цепочки, напоминающие трассы микрозондов. Камни падали реже; натыкаясь на силовое поле, они гулко плюхались на землю.
— Лингвист! — отрывисто скомандовал Болл.
Лингвист заговорил. Он испробовал все известные ему языки — от протяжного, обильного гласными и сорокасемисложными словами языка жителей Энменгаланны, до резкого, щелкающего, как кастаньеты, т’ойнского. Лес молчал. Только жужжали пестроперые стрелы, тяжело ухали о землю камни, и сквозь все это лейтмотивом проходил тонкий, еле слышный звон мошкары.
— Все! — устало произнес лингвист. — Нужны дешифраторы. Большие. С комплексным вводом. Оставить здесь и уйти. Иначе — невозможно.
— Что ж… Тогда — отступление, — резюмировал Болл.
— Нет. — Это сказал Марсий. Он повернулся к Мусагету, с видом стороннего зрителя, каким он, впрочем, и был, наблюдавшего за событиями, и повторил: — Нет. Музыка.
Мусагет на мгновение оживился, но тут же угас.
— Вы имеете в виду гипноиндукцию для подавления агрессивности? Без базисных излучателей это невозможно.
— Нет, — возразил Марсий, — я имею в виду не гипноиндукцию. Я имею в виду музыку.
Мусагет посмотрел на Болла и непонимающе, даже чуть раздраженно пожал плечами.
— Командир, — тихий голос Марсия не допускал возражений. — Прикройте меня, командир.
Не понимая еще зачем, Болл и биолог переориентировали поля в купол, под защитой которого Марсий снял свое поле. Достав из кармана нож, он подошел к кусту, похожему на растущий из одного корня пучок тростника, срезал стебель и, несколькими движениями ножа сделав с ним что-то, поднес к губам.
Дрожащий, какой-то металлический и в то же время удивительно живой звук взвился в воздух. Он рос, поднимался все выше и выше, неощутимо меняясь, словно колеблемый ветром, и вслед за ним невольно поднимались лица — туда, где в одном с мелодией ритме раскачивались кроны деревьев. В этом движении было что-то притягательное, и Болл смотрел не в силах отвести взгляда. Как он не понимал этого раньше? Почему лес казался ему чужим?..
Рука Болла, лежавшая на регуляторе напряженности защитного поля, упала вниз, увлекая за собой рычажок. Опасность вернула его к действительности. Рука рванулась на свое место и — замерла.
Поле не было больше нужно, — цепочки стрел неслышно оседали на траву. И вслед за ними, не долетев до цели, падали последние камни…
Шрамм чуть замешкался. Болл смотрел на него в упор, точнее не на него, а за него: вызов застал бортинженера стоящим у дверей чьей-то каюты, и теперь Болл по тонкой вязи орнамента, проступающей в углу экрана, пытался понять, чья же это дверь. Наконец Шрамм заговорил, но голос его звучал как-то непривычно:
— Лишний груз… Обуза… Человек, не приносящий прямой пользы… примерно так…
— Не только, — возразил Болл и вдруг сообразил: такой орнамент был на дверях только одной каюты — каюты Марсия. — Не только, — повторил он, чувствуя глубокое удовлетворение. — Это еще и старинный морской термин, обозначающий груз, принимаемый судном для улучшения мореходных качеств.