Рука затекла окончательно, и Речистер попытался высвободить ее. Он делал это очень осторожно, волнообразными движениями мышц заставляя руку миллиметр за миллиметром выползать из-под Маринкиной шеи. Потом он так же медленно и осторожно сел, погонял кровь по руке — до тех пор, пока кожа не обрела чувствительность, потянулся к тумбочке, достал из пачки палочку биттерола, сунул в рот и стал следить, как растекается по языку нежная, чуть терпкая горечь. Лет двадцать назад биттерол был очень моден. А сейчас коричневая палочка обращает на себя внимание. Впрочем, не только палочка. Речистер вспомнил, как в первый день отпуска он шел по городу, чувствуя себя средоточием пучка взглядов: одни бросались искоса, на ходу, отпечатывая в памяти образ, чтобы осмыслить его уже потом; другие были скрытыми, приглушенными — до тех пор, пока он не проходил вперед, а тогда упирались ему в спину, и он физически ощущал их давление; третьи встречали его прямо, откровенно, и он улыбался в ответ, но после первого десятка улыбка из приветливой превратилась в дежурную, придавая лицу идиотское выражение… Больше он не надевал форменного костюма — ни разу за все три месяца, проведенные на Лиде. И все же он чем-то выделялся среди местного населения — недаром Маринка в первые же часы их знакомства угадала в нем пограничника…
Речистер посмотрел на Маринку, — она вся спала: линии ее тела потеряли свою угловатость, они размылись, сгладились; если раньше тело ее казалось вычерченным контрастным штрихом, то теперь оно было написано акварелью; оно словно окружено было какой-то дымкой, придававшей ему пластичность и мягкость «Вечной весны» Родена. На Границе спали не так. Там в теле спящего всегда чувствовался резерв сил, который, если потребуется, позволит в любую секунду открыть глаза и мгновенно перейти от сна к бодрствованию, от полной, казалось бы, расслабленности к такой же полной аллертности — безо всякого перехода, одним рывком. Речистер встал, придержав руками пластик постели, чтобы не дать ему резко распрямиться, и тихо, на цыпочках прошел в кухню.
Кухня выглядела куда внушительнее, чем ходовая рубка на аутспайс-крейсере. От сплошных табло, индикаторов, клавишных и дисковых переключателей, секторальных и пластинчатых заслонок, прикрывавших пасти принимающих и выдающих устройств, Речистеру всегда становилось немного не по себе — за время отпуска он так и не смог привыкнуть ко всему этому. А запустили и наладили Сферу Обслуживания на Лиде лет восемнадцать — двадцать назад — примерно тогда, когда он, оставив позади Золотые купола марсианских городов, отправился в пограничные миры. Первые годы он вообще и слышать не хотел об отпуске, а потом каждый раз выбирал новое место, посетив четырнадцать систем из сорока девяти освоенных Человечеством. На тех мирах, где он побывал, тоже существовали Сферы Обслуживания, но нигде они не достигли такой универсальности и такого совершенства, как здесь. Речистер кинул огрызок биттерола в утилизатор, открывший пасть, едва он поднес руку к шторке, и потом хищно щелкнувший челюстями. «Интересно, — подумал он, — что представляла собой Лида, когда первые отряды Пионеров и Строителей начинали обживать ее? Им небось и не снились такие кухни. Отчего же не снились, — сообразил он, — ведь снятся же они мне на Песчанке. Просто мы успеваем уйти раньше, чем приходит все это. Раньше, чем появляются вот такие Маринки, создающие теории костюмов и умеющие все делать с такой полной отдачей, не оставляя ничего про запас. И любить — тоже. И в следующий свой отпуск, — подумал Речистер, — я снова прилечу сюда. Но это будет в следующий отпуск. А сегодня мой последний день на Лиде, последний день с Маринкой, последний день…»
Он подошел к окну и, нажав клавишу, подождал, пока молочная пелена между стеклами опустилась до уровня его подбородка. Город широкими террасами уходил вниз, к морю, но моря не было видно: за окном ровно гудел пропитанный снегом ветер. «Маринка», — подумал Речистер.
— Маринка, — тихонько сказал он. — Маринка, — повторил он, как позывные. — Маринка.
Речистер отошел от окна, на ходу выудил из лежавшей на столе початой пачки новую палочку биттерола и остановился у двери, опершись плечом о косяк и приплюснув нос к скользкому силиглассу. Маринка лежала — легкая и тающая, как улыбка Чеширского Кота. У Речистера захватило дыхание, он поперхнулся биттеролом и со злостью бросил огрызок на пол. Тотчас же из своего гнезда выскочила мышь-уборщица и с легким шорохом утащила добычу. Но Речистер не заметил этого. Все виденные им когда-либо антропологические и социологические графики обрели внезапно осязаемую сущность; экспоненциальные кривые взметнулись из океана косной материи, и там, в высоте, затрепетала на их концах иная материя — совершенствующая и познающая себя. Она была так гармонична и прекрасна, что Речистер ощутил боль, ту трудно переносимую боль, которая граничит с наслаждением. И имя ей, этому совершенству, этой боли, было — Маринка. Он не выдержал, надавил плечом — наискось снизу вверх, силиглассовые створки разошлись, он бросился к Маринке и вдруг увидел, что она уже не спит и протягивает ему руки…
— Маринка, — чуть ли не закричал он, — я остаюсь, Маринка!
В жизни каждого — за редчайшими исключениями — пограничника наступал момент, когда он переставал быть пограничником. Это происходило по-разному: одни оседали на планетах, которые начинали обживать, и уйти оттуда вместе с Границей уже не находили в себе сил; другие просто исчезали, поняв, что не здесь могут они раскрыть себя до конца; третьи не возвращались из отпусков… Как Речистер. И он знал, что никто не осудит его. Потому что здесь люди нужны так же, как там, и каждый сам находит свое место. «И мое место здесь, — подумал Речистер, — На Лиде, старой и уютной Лиде, где есть Сфера Обслуживания. Где есть Маринка».
* * *
— Клод! — позвала Маринка.
Речистер не отозвался, наверное, просто не расслышал — он принимал второй душ. Маринка уже знала эту его привычку — каждый раз принимать все три душа, причем в строгой последовательности: водяной — ионный — лучевой. Ей по большей части хватало какого-нибудь одного, но эта манера Клода нравилась ей — потому просто, что это была маленькая частичка его «я» и она сама открыла ее в нем. Маринка подошла к гардеробу, подумала немного, потом набрала шифр. На несколько секунд вспыхнул голубой глазок, потом створки разошлись, и Маринка вынула чуть теплый еще костюм. Она подержала его в руках, повертела, критически проверяя цвет, фактуру и линии. «Хорошо», — решила она. Такой костюм вполне подходил — полуспортивный, из серого с нечетким отливом грациана, он создаст утреннее настроение. В том, что он придется Клоду впору, она не сомневалась, — глаз у нее был достаточно наметан.
Легкое шуршание в ванной сменилось полной тишиной — Клод перешел под лучевой душ. Маринка заторопилась, и само то, что ей приходится торопиться, доставило ей радость, о существовании которой она и не подозревала еще три месяца назад. Это чудесно — делать что-то для Клода, делать так, чтобы он не заметил, как она старается, и делать это всегда. Ведь теперь это будет всегда, потому что Клод остается. «Остается, — сказала она про себя, и это слово породило в ней какое-то новое чувство, — остается — со мной. Для меня. Из-за меня».
Она подошла к пульту пищеблока, просмотрела меню, не удовлетворившись этим, быстро прогнала по экрану каталог, потом, решившись, бегло взяла аккорд на панели заказа. Все. И у нее осталось еще две-три минуты — пока Клод там, в ванной, потягивается под неощутимо теплым дыханием полотенца. Маринка юркнула в спальню и остановилась перед зеркалом. Несколькими движениями, скорее рефлекторными, чем необходимыми, она поправила волосы, одернула свитер, мелко покусала губы, потом остановила взгляд на своем отражении. «Я, — подумала она, — почему я? Клод Речистер, пограничник, «человек с Песчанки» — и Маринка Нун, студентка Академии Обслуживания. Не может быть». Но она знала, что может, что есть, и это было счастье.
— Может, все же пойдем в кафе? — спросил Речистер, появляясь в дверях ванной. — А то, знаешь, как-то… — он передернул плечами.
— И вы все там такие? — улыбнулась Маринка.
— Какие?
— Одичалые. Ну зачем ходить куда-то, когда можно позавтракать дома?
— Сфера Обслуживания, — сказал Речистер. — Ясно. Может, хоть в комнате? Не могу я есть в координаторской. Неуютно. И вообще, завтракать вдвоем — архаизм.
— Сам ты архаизм, — сказала Маринка. — Огромный архаизм. Рыжий. Я люблю тебя.
Как и всякий нормальный человек, Маринка владела своим телом. Но то, что делал Клод, всегда ставило ее в тупик. Вот и сейчас — она просто не поняла, каким образом он, только что спокойно стоявший рядом с ней, оказался вдруг сидящим на полу, прижавшись щекой к ее коленям. Рука ее почти невольно скользнула в дебри его шевелюры. Легким движением она запрокинула Клоду голову и заглянула в глаза: из их прозрачной глубины плеснуло на нее такое восхищение, что ей стало страшно. Она улыбнулась и взъерошила Клоду волосы. Он смешно, совсем по-кошачьи потерся головой о ее колени и замер; только кожей Маринка чувствовала его дыхание. Какой-то доверчивой незащищенностью пахнуло на нее от всего этого, и она невольно почувствовала себя много опытнее и старше. Пусть он «человек с Песчанки», координатор Клод Речистер — все равно он просто влюбленный мальчишка Клод, которого она должна оберечь в этом непривычном для него, пограничника, Внутреннем Мире. От чего оберечь — она не знала, просто в ней зашевелился инстинкт, мохнатый и древний, как горные медведи Заутанского заповедника. И тот же инстинкт подсказал ей слова:
— Тебе не хочется завтракать в кухне? Это естественно: ведь ты мужчина. Мужчина вдвойне, потому что ты пограничник. Но попытайся взглянуть на нее моими глазами, увидеть в ней не парадоксальное нагромождение техники, а одно из величайших достижений Человечества. И не улыбайся, Клод, это не так уж нелепо!..
В первую секунду Речистер поразился тому, как может Маринка сейчас говорить о таком отвлеченном, таком неглавном, зачем нужен ей этот исторический экскурс. Но потом внутренняя логика и властная страстность ее слов, казалось, не подбираемых сознательно, как это всегда было с ним, а спонтанно самозарождающихся по мере необходимости, увлекли его. И вдруг — внезапным озарением — он действительно увидел. Увидел ее глазами, и от этого видимое стало осязаемо близким.
…На протяжении Темных веков кухня была символом закабаления женщины. И естественно, что женщина рвалась к равноправию с мужчиной. В Предрассветные века она получила это равноправие. Но что принесло оно ей? Труд на благо общества плюс ту же кухню…
В итоге женщины стремились избавиться от того, что присуще им изначала: от деторождения, воспитания детей, заботы о домашнем уюте. Общество же старательно помогало им в этом, создавая пункты общественного питания, дома бытовых услуг, систему яслей, детских садов и интернатов. Эти институты должны были заменить женщину-мать, женщину-кормилицу, женщину — хранительницу домашнего очага. И если находились женщины, не хотевшие отказываться от всего этого, — их считали патологическими самками, тормозящими эволюцию. К чему это привело? К снижению демографического коэффициента, к появлению узкобедрых амазонок, больше похожих на мужчин, чем на женщин.
Только создание первой Сферы Обслуживания положило начало новой эре — эре подлинного освобождения женщины, всех ее творческих возможностей. Человечество поняло наконец, что нельзя требовать от женщины полного уподобления мужчине. Ей вернули возможность рожать детей и воспитывать их самой, а не в инкубаторах-интернатах; ей вернули возможность создать свой дом, где она может накормить и одеть своего мужа, — не потому, что он не в состоянии сделать этого сам, а потому что это доставляет ей радость и никто не имеет права лишать человека радости. При этом женщина остается полноправным членом общества, потому что Сфера Обслуживания позволяет ей за несколько минут сделать то, на что раньше требовались многие часы…
…Кухня была символом закабаления женщины, и диалектически закономерно, что кухня же стала символом ее освобождения. И как может женщина, понимая все это, не любить свою кухню?!
Маринка замолчала. Мелькнула нелепая мысль — за такую филиппику Дин поставил бы ей высший балл. И вдруг она увидела устремленный на нее взгляд Речистера: выражение его глаз постепенно менялось. Так меняется свет звезд, когда ты удаляешься от них с субсветовой скоростью. Ей стало зябко.
* * *
Маринка задержалась в Академии. Речистер уже привык к этому: она кончала последний, шестой, курс и писала сейчас дипломную работу — «Историю костюма веков Восхода». Из-за этого ей часто приходилось застревать то в Объединенном информарии, то на Станции аутспайс-связи, запрашивая информарии других планет, то еще где-нибудь. Вот и сегодня: она вернулась только в десять, наскоро поужинала, — Речистер целый час обдумывал и вызывал этот ужин, решив под конец, что управляться со строительством Суан-Схунского комплекса на Песчанке было все же проще, — и легла спать. Речистер прилег рядом, но как только она уснула, встал и вышел в кухню. Он сел возле окна, машинально потянулся было за биттеролом, но передумал и сунул пачку в карман халата.
«В два сорок шесть стартует к Песчанке «Сиррус», — вспомнил Речистер. — А завтра я пойду в Статистический центр, — решил он, — потому что если уж оставаться здесь, то надо как можно скорее определиться. Интересно, что они предложат мне? Могут многое, и бессмысленно гадать, что именно. Завтра посмотрим. А «Сиррус» уходит в два сорок шесть… И с ним надо бы отправить на Песчанку письмо».
Речистер достал из шкафа стилограф, вернулся на свое место у окна и задумался, положив палец на клавишу. Но слов, тех слов, которые нужно сказать Вирту, Пивтораку, Старджону и всем, оставшимся там, на Песчанке, не было.
«Как ты ушел на Границу?» — спросила однажды Маринка. Как? Он не мог объяснить. Во всем, что касалось не дела, а его самого, он никогда почти не мог объяснить, почему он поступил так, а не иначе. Просто он чувствовал, что иначе нельзя, и всегда следовал этому чувству. Тогда, четверть века назад, он еще только кончил Школу Средней ступени и не знал, что делать дальше. И не один год искал он себя, меняя работу и города, то загораясь, то угасая, пока однажды к нему не пришло это.
Это жило в людях изначально, с тех пор, когда человечество было еще лишь маленькими кучками людей, разбросанными по старой планете. Оно заставляло людей покидать насиженные места и идти в беспредельный мир, на край Ойкумены, пешком, верхом, на утлых судах пересекать моря и материки, узнавая и обживая Землю. Оно впервые разделило людей — на оседлых и кочевых. Человечество росло, заполняло планету, и она становилась все теснее и теснее. Кочевникам негде стало кочевать, и это ушло в глубины сознания, затаилось, ожидая своего часа. Но вот Земля стала тесна невтерпеж — и Человечество выплеснулось в Пространство. Мир снова стал широк; снова, как когда-то, люди на утлых судах шли открывать, узнавать и обживать новые миры; и снова монолитная масса Человечества разделилась — на оседлых и пограничников. Разведчики находили новые миры; Пионеры исследовали их, исчисляя ресурсы и оптимальные параметры населения, находя места и проектируя города; Строители благоустраивали планеты; потом появлялись поселенцы. А пограничники снова уходили вперед. И вело их это. Речистер не знал ему имени. Но когда оно пробудилось в нем — он ушел на Границу. Граница жила своей жизнью, в корне отличной от жизни Внутренних Миров и вместе с тем неразрывно с ней связанной, ибо в отдельности и Граница, и Внутренние Миры равно бессмысленны и невозможны, как невозможны на Границе Маринки, в тридцать два года еще учащиеся и не принимающие активного участия в делах своего мира; потому что там позарез нужны каждая голова и каждая пара рук и человек должен выбирать себе дело, изучать его и совершенствовать свое мастерство, пробуя это дело на вкус и на ощупь, в единый монолит сплавляя теорию и практику. Потому-то, когда Маринка хотела было улететь вместе с ним, он сказал ей: «Нет», ибо он перевидал много людей, пришедших на Границу без зова этого и ушедших назад, во Внутренние Миры, унося в себе самую болезненную из всех болей — боль разочарования.
Внезапно Речистер понял, что не останется на Лиде. Маринка права: вековой ошибкой было предъявлять к женщине те же требования, что к мужчине. Но и от пограничника нельзя требовать того же, что от жителя Внутренних Миров.
Очевидно, общество развивается не только во времени, но и в пространстве — от периферии к центру. И пограничники, наверное, не достигли еще той ступени эволюции, на которой стоит общество Внутренних Миров. Возможно, отсюда все они выглядят реликтами, не нашедшими себе места в веках Восхода и бежавшими на Границу, в сумерки Предрассветных веков. Но в одном не правы Маринки: не потому они избегают уюта, что не чувствуют той цены, которую Человечество заплатило за право иметь его, а потому, что именно пограничники собой оплачивают это право. И потому Внутренние Миры — не его миры, их ступень эволюции, пусть она даже высшая, — не его ступень…
Речистер снова ощутил в себе это, оно звало его — и он подчинился.
* * *
Маринка проснулась резко, толчком. Она потянулась к Речистеру, но рука ее наткнулась на гладкий пластик постели.
— Клод! — позвала она.
Ответа не было.
— Клод!!
Она вскочила, бросилась в кабинет, потом в кухню. Речистера не было нигде. Только на столе стоял забытый им стилограф. Маринка рванулась к шкафу — так и есть… Она подошла к окну. Снегопад кончился, разъяснелось; в фиолетовой глубине мелко дрожали от холода звезды, а между ними лениво катился по небу маленький диск Сертана. Его бледный свет растворялся в мягком свечении разлапистых люминокедров, двумя широкими полосами растущих по бокам улицы, и расплывчато отражался в матовом габропласте. А посредине улицы, медленно удаляясь, шагала фигура в черном костюме пограничника.
В первый день их знакомства они шли по этой же улице, только в другую сторону — к дому. Клод рассказывал о чем-то, и Маринка внимательно слушала — до тех пор, пока взгляд ее случайно не упал на его ноги. То, что она увидела, поразило ее. Она всегда любила ходить пешком, ходила много, легко, почти никогда не уставая. Но ей не приходило в голову, что можно так ходить.
На мгновение ей показалось, что ноги его — самостоятельные и разумные живые существа. Вот ступня его, упруго бросив тело вперед, занесена для шага; вот она уже опускается осторожно, изучающе, словно бы отыскивая наилучшую точку опоры; вот — нашла; радостно, словно удивляясь тому, как удобна для ходьбы улица, сразу же прочно вросла в габропласт; какую-то долю секунды спустя новый шаг опять пружинисто бросил его тело вперед… вперед… И вся эта кажущаяся такой непостижимой сложность в то же время была абсолютно естественной и автоматичной. Каждый элемент движения был точен и предельно экономен — ни одного эрга не расходовалось зря.
Когда-то — в Заутанском заповеднике — ей случилось идти по болоту: каждый шаг нужно было продумывать, осторожно исследовать путь перед собой, отыскивая точку, куда можно было бы ступить без риска по пояс провалиться в чавкающую жижу. И хотя весь путь оказался не больше километра, выйдя наконец на такую добрую, твердую землю, поросшую жесткой седой травой, Маринка в изнеможении опустилась на нее…
Окажись тогда на ее месте Клод, — он смог бы идти вот так же, улыбаясь и о чем-то рассказывая, совсем не думая, что лежит под ногами — болото, каменистая осыпь или габропласт.
И вот сейчас Маринка стояла, прижавшись лицом к холодному оконному силиглассу, и смотрела, как, медленно тая в размытом свечении люминокедров, уходит от нее своей походкой пограничника Клод Речистер. Она заплакала — так плакали, навсегда расставаясь со своими возлюбленными, женщины всех веков.
Как-то раз она сказала Речистеру: «Хочешь, я уеду с тобой, хочешь?» — «И мы будем вместе трудиться во имя того, чтобы скорее возникали на новых мирах Сферы Обслуживания, — в тон ей продолжил Клод. И вдруг резко закончил: — Нет! Это слишком патетично и красиво, чтобы быть правдой. Твое место — здесь».
* * *
Речистер остановился, достал из кармана «сервус» и вызвал энтокар. Он посмотрел на часы: было час тридцать две. «Успею». Он оглянулся и посмотрел на крутой склон пирамидального дома, туда, где в вышине светилось окно. Когда оно зажглось? Значит?.. Темная черточка в светящемся прямоугольнике — Маринка. «Больно, — подумал Речистер, — ох, как больно, когда позади остается дом. Твой дом».
Речистер ощутил в себе новое, незнакомое ему чувство. Оно приковало его взгляд к перечеркнутому тонким контуром светящемуся прямоугольнику окна. «Не знаю, — подумал он, — не знаю. Ничего я не знаю. Повернуться и бежать. Но куда? К дому? Или — подождать, пока спустится жужжащий уже над головой энтокар, сесть и набрать адрес космодрома? Не знаю. В жизни каждого пограничника наступает момент, когда он перестает быть пограничником. Но в моей жизни он еще не наступил. Наступит ли? Наверное. Но когда? Через десять минут? Или — через десять лет?»