Полная луна то ныряла в редкие черные облака, покрывая голые поля мрачным ночным покрывалом, то опять светила в ночи путникам и звездочетам.

Колесные пары отстукивали своё вечное и унылое: «До-ми-ци-ан, До– ми-ци-ан…». Люба мельком взглянула на часы – и задвинула белые шторки вагонного окна – поезд подходил к Туле. Вагон – и даже жаждавший опохмелиться муж женщины в лампасах, генеральши-общественницы, мирно храпел на своей полке.

Когда за хвостом состава остались тульские огни, в купе вернулась проводница.

– В Туле пронесло, – весело сказала она. – Если ревизоры не сядут и в Орле, то благополучно доберешься до дома к шести утра. Так что и на работу, Звездочет, еще успеешь…

– А вот насчет работы я не беспокоюсь, – ответил Максим.

– Работа – это жизнь, – без улыбки на пухлых губах сказала девушка. – Сегодня все насчет её беспокоятся…

– Жизнь – это моя работа.

Люба пожала плечами:

– Если тебе платят деньги, то это и есть работа. Ты же работаешь гадателем? Или – как его? – прорицателем? В нашей деревне, где живет моя бабушка, была знаменитая на всю округу гадалка – бабка Аникуша… За десяток яиц всё расскажет тебе: что было, что есть, что будет. Хоть одно яичко, но – дай. А то не сбудется.

– А ты – гадала?

– Заклинание делала. На сильную любовь, – потупила взгляд девушка.

– Как это?

– Да ничего сложного! – оживилась она. – Ставят три свечи на новую белую скатерть. Читают три раза заклинание и после каждого раза тушат одну свечу…

– Ну и?…

– Ну и читают, например такие слова: «О Предвечный Господь! С умилением молю тебя, сотвори стену высокую, высоту – безмерной высоты. Замкни, Господи, и загради, чтобы раб мой, – она лукаво стрельнула в Нелидова взглядом, – Максимушка, от меня не ушел, другой подруги себе не нашел»…

Она чуть отодвинулась от Максима, но он тут же подвинулся к Любаше.

– А дальше?

– Что – дальше?

– Когда все три свечи будут погашены…

– Тогда нужно открыть форточку и пусть чад, дым с этими словами уходят…

– Помоги, Господи, Божьей рабе Любаше, – сложив ладони, пропел голосом дьяка Нелидов. – Ключ, замок, язык, аминь…

Она сделала круглые глаза:

– А ты откуда наше заклинание знаешь?

– Я ж – звездочет, все-таки…

– Ты конь! И еще даже не сивый мерин. Да на тебе пахать можно!.. А ты девкам гадаешь. За яичко или еще за что…

Максим улыбнулся:

– Успокойся, Любушка, Любушка-голубушка… Никакой я не прорицатель. А Звездочетом меня еще друзья-студенты на худграфе прозвали… За мои звездные этюды. Люблю смотреть на звездное небо, рисовать его… Звезды, как и бесконечность, завораживают.

– А как же прошлое мое узнал тогда? – растерялась девушка. – Ладно, имя, отчество и фамилия на бейджике нарисованы. Тут особого таланта не требуется. А вот про дальние страны и прекрасные города?

– Это ты про географический? Какое ж это предсказание?… Это элементарная наблюдательность. Художник обязан подмечать индивидуальное в типическом. Смотрю на человека и ставлю его в типические обстоятельства. Дальше – импровизация и почти всегда девяностопроцентное попадание в цель. Только смотреть нужно не одними глазами…

Люба отодвинула шторку, загораживая ладошками свет, прилипла к окошку.

– Нет, сперва были звезды, да тучки все заволокли… Дождик моросит.

Ручка двери купе задергалась и показалась взлохмаченная мужская голова:

– Орёл не проехали? – спросила лохматая голова, жалобно моргая глазами. – Когда Орёл?

– Спите, гражданин, спите, – успокоила пассажира Люба. – Я разбужу за двадцать минут. Устраивает?

– О,кей! – кивнул лохмач и растворился в полутемном проеме.

Максим внимательно смотрел на девушку, будто уже делал в уме набросок её тонкого карандашного рисунка, то нанося первые штрихи, то стирая их как неточные, неудачные.

– Жаль… – вздохнула она.

– Что жаль?

– А жаль, что ты не настоящий звездочет или астролог… Девчонкам бы рассказала – умерли бы от зависти.

– Настоящим был только один. И Он, уходя от нас, сказал: «Не ваше дело знать времена и сроки…». Только Он и был Пророком.

Девушка задумалась.

– А как же втой… этот Акс…

– Асклетарион…

– Ну да, астролог твой с картины? Он – что? Не настоящий?

Максим ответил не сразу. Он смотрел на девушку, думая о чем-то своем, и будто механически, только из вежливости, поддерживал диалог.

– Не настоящий?

– Почему не настоящий? Настоящий. Он ведь не соврал, когда ему мешок золота Домициан предлагал. А выбрал истину, которая – и он знал это – называлась для него «смерть». В этом его настоящность.

Теперь задумалась Люба. Потом, откинув прядь с волос, сказала:

– Ладно, ты мне тут мозги закомпостировал, а ведь в Орле должна сесть бригада ревизоров. Есть такая информация к размышлению. У тебя рублей пятьсот хоть есть?

– Не-а, – виновато улыбнулся Максим. – Ни ломаного грошика за душой.

Она вздохнула:

– Тогда ссадят… Если не соврешь.

Они снова помолчали.

– А кем ты работаешь, коль будущее за деньги не предсказываешь? – спросила девушка.

– Я – художник. Ну, у меня есть заказы, свои заказчики… Бывают, если точнее сказать. Но я на работу не хожу, в привычном смысле этого слова. Куда ходить?

– Выгнали, что ли, с работы-то? – без обиняков спросила Любаша, убирая со стола остатки ужина.

– Раньше в творческой мастерской макеты новых кварталов клеил, чертежи всякие… – сказал Максим, следя глазами за плывущей за вагонным окном луной. – Не сошлись характерами с главным… Пришлось уйти.

– Ты, небось, ему нехорошее будущее предсказал, – улыбнулась Люба.

– Ничего я ему не предсказывал. Так предначертано.

– Что – начертано? – спросила она. – Кто начертил?

– Не «начертил», а начертал, – поправил Максим. – Звездное небо над головой…

– Не уходи от прямого ответа, – ближе подвинулась Люба и заглядывая Максиму в глаза. – Говори, Звездочет несчастный!

– Да так… Я, понимаешь ли, знал, предчувствовал, что ЭТО с ним случится. Ну, каким-то шестым чувством предчувствовал. Это знание не мое.

– А чьё?

Максим пожал плечами.

– А он знал про твой дар?

– Знал, – кивнул художник.

– Так ты бы ему – красиво соврал.

– Не мог…

– Это почему? Грех? Так сейчас все врут. И попы врут, когда бизнесом занимаются. Им вдовица последний грош несет, а они его в бизнес, в бизнес… А ей – царство небесное обещают. Все врут и всё врет: реклама, политики, наш начальник поезда врёт, что не берёт… Нынче враньё грехом не считается. Хочешь жить – умей врать. Предприимчивость называется, вхождением в рыночные отношения.

Люба взглянула на расписание станций, потом на будильник на столике, потом на Максима.

– Все врут, Максимушка, все…

Нелидов с улыбкой посмотрел на девушку.

– Да мы прямо философы…

– Не обзывайся! – обиделась она. – Я тоже вру. Я ведь с «зайцев», безбилетников, тоже беру… Врут ведь не от хорошей жизни, чаще – от дурной.

– Потому она и нехороша жизнь, что врут…

Она перешла на другой ритм разговора, будто невидимы диджей поставил в её дискотеке «медляк»:

– И ты врешь. Когда импровизируешь на тему судьбы – ты ведь врешь?

– Я не вру. Я – знаю.

– Ой-ой-ой… Это я тебя жалела. Потому и не перебивала. Набуровил тут мне с три короба… Отца-то я почти не помню. Бросил он нас с мамой. Тебе бы, Максим, не картины – романы детективные писать… Больше бы на этом вранье заработал.

– Не получится, боюсь…

– Поэтому что врать боишься? Да? Ведь так?

Она опять от него отодвинулась. Сказала убежденно, будто сама себе:

– Потому у тебя за душой и нет ни гроша. Нельзя оставаться честным, если все врут. Это нечестно по отношению к другим. Помнишь, как в школе учили: «Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества».

– Давай о чем-нибудь другом, – предложил он. – Я думал, что умные речи проводников утомляют…

– Куда нам до вас, господин художник!..

– Может, перейдем к искусству?

– К искусству «Камасутры»? Нынче это называется «познакомиться поближе»…

– Дурак. Меня материальная сторона профессии интересует.

– Сколько трачу на холсты, подрамники и краски?

– Какая самая дорогая картина в мире? «Джоконда»?

– Самая дорогая? Наверное, та, которая еще не написана.

– А вот и нет! – она полезла на верхнюю полку и достала помятую газету. – Вот, пишут, что самая дорогая картина «Золотая Адель», или «Австрийская Мона Лиза»… 135 миллионов долларов! Ты можешь представить себе такую гору денег? Какие деньжищи художник этот… – она ткнула пальцем в газету, – Густав Климт какой-то отхватил!..

– Художник ничего не отхватил. Отхватили другие.

– Ладно, не художник… Художник разорился на миллионе роз. Но ведь у кого-то есть такие деньжища, коль картину так оценивают? У тебя есть?

Максим промолчал.

– И у меня нет. Но ведь у кого-то они есть, раз покупают эту картину.

– У кого-то, наверное, есть…

– А интересно, что там за австрийская Мона Лиза нарисована? Голенькая, наверное. И прекрасная.

– Нет, не «голенькая». Но ты права – прекрасная.

– А ты… того, голых женщин, натурщиц рисовал?

– Рисовал.

– А они были прекрасны?

– Не знаю, – не сразу ответил Максим. – Я тебе сейчас эскиз весталки Валерии покажу. Неудачный, как сказал один Мастер.

Он открыл крышку пенала, раздался тихий звук – будто откупорили бутылку вина с настоящей, а не пластмассовой, пробкой.

– Вот, смотри…

Она отдвинулась на самый край пробки, прищурила ореховые глаза, густо подведенные тушью.

– А вот и врёшь, что неудачная картина… И мастер твой тебе наврал. Красивая… Глаза, как спелые сливы…

– Вот с глазами-то я наврал, – вздохнул Максим. – Не те глаза, не те… Не весталки Валерии, а какой-то проститутки с Тверской…

– Проститутки – тоже люди. И глаза как глаза, хоть на любую глянцевую обложку! Класс, парень! Это тебе не гадать на кофейной гуще… Не каждому дано.

Нелидов мельком посмотрел на свое творение.

– Спасибо, конечно, за оценку, но я знаю: не те глаза… В них – пустота. А должен быть страх обманщика судьбы.

– Какого еще обманщика?

– Домициана… Он всю жизнь только и занимался тем, что обманывал судьбу. И в глазах бедной Валерии должен читаться этот страх императора и его роковой конец.

Девушка покачала головой.

– А мне нравится. И черт с ним, с твоим Домицианом, который обманывает судьбу… Красотой, как и добротой, не обманывают.

– Он надругался над красотой. Лишил весталку девственности. И заживо замуровал её в стену, приказав туда же замуровать пищу и кувшин воды…

Любаша округлила глаза.

– Вот гад!.. Извращенец. Маньяк прямо какой-то…

– Маньяк поневоле, – грустно улыбнулся Максим. – Заподозрил и её в заговоре. Ему всюду заговорщики мерещились. Халдеи напророчили точный час его смерти от кинжала. Вот и нажал цезарь на кнопку механизма самоуничтожения… Судьбу, наверное, обмануть все-таки можно. Самого себя не обманешь.

Она, услышав скрежет тормозящих колес, отдернула занавеску и всплеснула руками:

– Подъезжаем – Орёл! Господи, пойду лохматого будить!..

– Возьми мой плащ, он не промокает, – сказал Максим.

Она накинула долгополую одежду художника, прыснула в кулак.

– Я в нем, как монахиня, как твоя весталка… Да ну тебя! Еще людей напугаю в ночи.

Сняла плащ, надела свою синюю куртку, вышла в коридор. Поезд, скрежеща тормозами, замер. Вагон дружно храпел. С радостным матом сзади Любаши гремел поклажей лохматый дядька. Не обращая внимания на спящих, он с грохотом тащил по проходу раздолбанную тележку с багажом.

– Ну, что же ты, красавица, а? Пораньше надо бы! У меня ведь одышка… Чуть царство небесное не проспал, «Орбит» тебе в горло!.. – не зло ругался он.

– Успеете, – сухо осадила Люба орловца. – Успеешь, орёл ты мой шизокрылый. Пятнадцать минут стоять будем.

В Орле поезд простоялстоял минут двадцать. За окном, несмотря на глубокую ночь и дождь, бегали тетки с сумками и корзинами.

– Горячие картошки! Горячие картошки с соленым огурцом! Пиво! Свежее пиво!.. – на все голоса кричал народный общепит, заглядывая в темные окна спящих вагонов. Пассажирам было не до пива и соленых огурцов в три часа ночи.

Наконец прицепили тепловоз. Что-то под вагонами грюкнуло, хрюкнуло, цвякнуло, и состав, вздрогнув, покатился дальше.

Она вошла в купе, отряхивая с фирменной куртки капли осеннего дождя, внося запахи прели опавшей листвы, грусти и несбывшихся заклинаний бабки Аникуши.

– Кажись, и тут пронесло! – шутливо перекрестилась Любаша. – В купейный человек пять село. К нам – никто. Вот и ладушки…

А хочешь, эскиз весталки тебе подарю? В качестве компенсации за безбилетный проезд.

Любаша, загадочно улыбнувшись, покачала головкой. Потом сняла куртку, расстегнула верхнюю пуговку блузки.

– Не-а, – присела она рядом. – Я весталку не возьму, у нее, как ты говоришь, глаза «не те»…

Поезд уже набрал ход, застучал по рельсам напористо, как муж, приехавший ночью из командировки к молодой неверной жене, загремел в хлипкую дверь.

– А у меня, Максимушка, «те» глаза? Ты посмотри повнимательнее – «те»?

– Те, – кивнул художник и проглотил набежавшую слюну.

– Нарисуй меня, как весталку… Обнаженной… Ладно?

– Ты уверена, что хочешь?

– Да, хочу…

И она медленно, как в давно знакомом и старом кино, стала снимать синий форменный сарафан, потом через голову не до конца расстегнутую блузку, по ходу раздевания поправляя сбившиеся мокрые волосы.

– У тебя «те» глаза, «те», – прошептал Максим, лихорадочно доставая из тубы кусок ватмана и мягкий карандаш. – Мне кажется, что на этот раз я не совру. Я понял, что упускаю, я понял…

Когда Любаша сняла белые тонкие трусики, смущенно глядя поверх занавесок в черный квадрат окна, её фигурка, сжавшаяся от страха, уже появилась на белом листе бумаги.

И в этот момент в служебное купе громко постучали. Потом раздался требовательный голос:

– Любовь Ивановна! Откройте! Немедленно откройте или я открою своим ключом…

– Это Никифоров, начальник поезда! – вскрикнула проводница, зажимая себе же рот рукой, и стала лихорадочно собирать разбросанную по полке одежду.

Она от испуга еще больше съёжилась, стала как будто меньше ростом, понимая, какое впечатление произведет не эскиз весталки, а её «обнаженная натура» в служебном купе проводника вагона… Ужас! Кошмар. Тем более, что этот старый пень Никифоров, от которого вечно разило кислой капустой, похмельем и заскорузлыми носками, настойчиво её домогался после повышения в должности. Люба с переменным успехом отбивала его атаки и ухаживания.

– Откройте, Любовь Ивановна! Я требую…

В следующий момент язычок замка провернулся, и дверь послушно отъехала, освобождая проверяющему обзор – открыл-таки, паразит, своим ключом.

На пороге купе в форменной шинели с начищенными пуговицами (как киношный жандарм) стоял Никифоров, распушив пшеничные усы. В руках он держал фуражку железнодорожника, которая была ему мала и постоянно падала с потной головы. За начальником поезда, уперев кулаки в то, что когда-то называлось «талией», громоздилась фигура члена не то уличкома, не то избиркома – короче, неутомимой общественницы, хорошо узнаваемой в любой жизненной ситуации по генеральским лампасам на широких спортивных штанах.

– Ну, я же говорила вам, что ваша проводничка прелюбодействует с зайцем, не имеющим паспорта, в служебном купе. Пыхтят на весь вагон. Спать людям не дают, сволочи!

– А в суд за оскорбление личности? – парировал Максим, спокойно сворачивая начатый им рисунок. – И потрудитесь, пожалуйста, закрыть дверь! Девушка должна после сеанса одеться…

Никифоров надел маленькую фуражку, которая смешно водрузилась на самой макушке его приплющенного на макушке черепа.

– А ты кто такой?! – грозно прорычал он. – Кто ты-то такой, а? Безбилетник, а вякаешь… Где билет гражданина? Предъявите проездные документы и паспорт!

При этом он таращил свои заплывшие глазенки то на Любу, то на Максима.

– А может, этот человек без паспорта, самый настоящий террорист? Покажь паспорт!

– Дайте девушке одеться! Имейте совесть…

– О совести, развратник, заговорил… – бесновалась общественница. – Его, товарищ начальник поезда, нужно на ближайшей станции в милицию сдать! Правильно: таких только и мочить таких в сортирах нужно!.. Мочить и мочить!

* * *

…На маленькой железнодорожной станции, где в вагонах не открывали дверей и никого не сажали, из четырнадцатого вагона прямо на гравий с высоты площадки спрыгнул человек в долгополом плаще и старомодной шляпе, в которой, наверное, щеголял еще, наверное, его дедушка.

– Жди меня! Я приеду к тебе, – сказал в открытую дверь странный пассажир. – Эскиз-то мой не законченным остался… А у тебя глаза – «те». Именно – «те»!

Девушка в белой блузке, выглядывавшая из-за могучего плеча железнодорожника в шинели, крикнула:

– Ты же не знаешь моего адреса…

– А я в дистанцию путей обращусь. Не все же такие бездушные пни, как некоторые начальники поездов…

– Вали, вали, безбилетник несчастный… – сплюнул с высоты положения человек в шинели железнодорожника. – Скажи спасибо, что в милицию не сдали, художник от слова «худо»!..

После этих слов поезд лязгнул железом и тронулся. Дверь четырнадцатого вагона захлопнулась.

Максим, зажав под мышкой пенал с эскизами, побрел по мокрой пустынной платформе. Маленький, цыплячьего цвета вокзальчик, куда, на счастье человека без паспорта, в тот день не заглянула милиция, был совсем еще сонным. На пороге комнаты дежурного по вокзалу, прямо на полу, спал пожилой бомж в драной фуфайке, подложив под голову видавшую виды солдатскую шапку с пятном от форменной звездочки. В амбразуре кассы клевала носом сонная кассирша.

– Где выход в город? – спросил Максим.

– Там же, где и вход, – неопределенно ответила женщина.

– Спасибо.

– Иди по дороге, тогда не ошибешься…

Максим поблагодарил, осторожно переступил через спящего пассажира и еще спросил:

– А до Старого Оскола далеко еще?

– Еще далеко, – сладко зевнула кассирша. – Рано вылез.

– А в городке состоятельные люди живут?

– Люди как люди. Всякие…

– Спасибо.

– Пожалуйста.

И она захлопнула амбразуру, раздраженно думая о человеке в широкополой шляпе и с пеналом чертежника под мышкой:

– Приезжают тут всякие…