О поездке Коссы во Флоренцию, только лишь упомянутой Парадисисом, следует рассказать подробнее.

1389-й год – это самый канун войны республики с Миланом. В конце октября 1389-го года Джан Галеаццо изгоняет из своих владений всех флорентийских и болонских граждан, так как они, якобы, покушаются на его жизнь, и уже весной, в апреле 1390-го года, начинает войну.

Допускаем, что Косса посетил Флоренцию как раз накануне размирья, предположительно – осенью 1389-го года, и встречаться ему приходилось не только, и не столько даже с епископом, как с руководителями синьории и приорами цехов, а также с «сильными мира сего»: Мазо дельи Альбицци, Никколо да Уццано, вскоре репрессированным, Вьери Медичи и осторожным Джованни д’Аверрадо Медичи, сыном Биччи, уцелевшим представителем этой семьи, предок которой, Сальвестро, десять лет назад почти что возглавлял восстание чомпи – городской рабочей бедноты.

Флоренция потрясла Коссу. Шумом, напором, буйной удалью, лихорадочной веселостью своих толп, кишением улиц, деловой хваткой сукноделов, купцов и менял, вспыхивающими там и тут стычками граждан, всемирным разворотом банкирских домов, – о чем он уже знал заранее, – торговыми компаниями, проникшими уже всюду, рвущимися к морю, жаждущими сокрушить или захватить Ливорно, осаждающими Сиену, готовыми вот-вот сцепиться с Миланом – войска наемного кондотьера Джованни Акуто (британца Джона Гауквуда) уже ушли к границам республики. В голову непрошенно сами лезли гордые строки Данте:

Гордись, Флоренца, долей величавой, Ты над землей и морем бьешь крылом, И самый ад твоей наполнен славой!

Будучи принятым в синьории, Косса сразу уразумел, что должен решительно изменить весь ранее продуманный разговор. Глядя в твердо вылепленное лицо Никколо да Уццано, в его умные глаза человека, как бы поднявшегося над суетою и ссорами пополанов с нобилями к какой-то иной, общенародной флорентийской мете, Бальтазар быстро почувствовал, что никакие хитрые подходы здесь неуместны, что говорить надо прямо и по существу дела, обещая вполне земную помощь папского престола республике.

Мазо дельи Альбицци в основном только слушал неприступно сжав тонкие сухие губы, и лишь по временам начинал сопеть, ежели ему что-то не нравилось. Косса, лишь спустя время, понял, как ему повезло, что он не упомянул имени Вьери Медичи в присутствии этого некоронованного диктатора Флоренции, являвшегося врагом не только Вьери Медичи, но и всего дома Медичисов. Третьим в этом разговоре был так не разу не открывший рта секретарь синьории, как потом узнал Косса, сам знаменитый гуманист Салютати.

В накатывающем конфликте с Миланом республика остро нуждалась в дипломатической помощи папы римского.

На невольную лесть Коссы относительно флорентийских граждан, которые, наверняка, поймут, оценят – как патриоты Италии, Никколо да Уццано встал, нервно прошелся по палате, слишком большой для разговора троих человек и потому ощутимо холодной и казенной, в своем круглом плаще-накидке «капе» и обтягивающих ноги красных шоссах, похожий на голенастого петуха, ворчливо пожимая плечами, словно отвергая от себя что-то неприятно липкое, возразил:

– Все наши нынешние граждане, одни по невежеству, другие по злонамеренности, готовы продать республику кому угодно!

– Тому, кто больше заплатит! – уточнил Мазо Альбицци со своего места, кутая нос в широкий уличный «кабан», так и не снятый им при входе в помещение синьории.

– Его святейшество, – говорил Косса, стараясь не вспоминать сейчас о дружеских пирушках с Томачелли, как и Томачелли не вспоминал о них на торжественных приемах в Ватикане или Латеранском дворце. (Да, да, не друг молодости, не почти родич, а «его святейшество», верховный глава церкви!) Его святейшество заключил договор с Владиславом Неаполитанским только против возможной агрессии Франции в союзе с Джан Галеаццо Висконти, который спит и во сне видит, как подчинить Болонью, а за нею и вашу республику, что совсем не надобно нам! Но ежели Флоренция предпочтет союзу с папой союз с авиньонским узурпатором…

– Ни слова больше! – остановил его Никколо Уццано. – Мы уговорим нашего епископа.

– На днях у нас заседание совета, – вновь разлепил уста Мазо дельи Альбицци, – и я доложу приорам! – строго примолвил он.

– Верительные грамоты его святейшества у меня! – решившись прояснить ситуацию, подсказал Косса.

Оба собеседника разом и как-то одинаково склонили головы, молча соглашаясь с ним.

– Во всяком случае, церковное серебро в Авиньон отправлять не будем! – досказал Уццано. Тут он улыбнулся, широко и насмешливо, и Косса вдруг понял этого человека, понял и полюбил, и теперь уже готов был бы сесть с ним не за стол переговоров, а просто за пиршественный стол, выпить багряного вина, поговорить о чем-либо совсем не церковном, о временах и нравах, о потере чести современниками (прошлое всегда выглядит величественнее настоящего!), о римлянах, о судьбах, о красоте и любви…

От Уццано он вышел окрыленный и вновь засмотрелся, прежде чем сесть на коня, на струящиеся воды Арно под темнеющим, странно зеленовато-голубым небом, небом, цвета которого он не видал нигде больше, – даже в стобашенной Болонье, – колдовским, завораживающим небом… И как тяжело и задумчиво висят над водою Арно, отражающей светлоту небес, все четыре каменных моста, переброшенных через реку: Понте Веккио, старый мост, с лавками на нем (но без висячего перехода, возвысившего мост еще через столетие, при Козимо Первом, – перехода из палаццо Веккио в палаццо Питти, к тому времени купленного ставшими всесильными Медичи), и Понте Нуово, и Понте алле Карайа, и Понте Сайта Тринита, и далекий мост Рубаконте.

Флоренция строилась, и строилась бурно. И здание синьории, и баптистерий были уже возведены, правда, еще не возник божественный купол собора Сайта Мария дель Фьоре, созданный Брунеллески в 1420–1434 годах, и «двери рая» работы Гиберти еще не украсили баптистерия, и башня палаццо Веккио одиноко и неприступно уходила в темнеющее небо. Но уже возникло третье кольцо городских стен одиннадцатиметровой высоты, протянувшееся на восемь с половиною километров с семьюдесятью тремя башнями по двадцать три метра высоты каждая.

Уже выросли многие дворцы и загородные палаццо. Уже и немногого не хватало для завершения того божественного облика города, которым любуются и поднесь!

Косса принял поводья из рук своего стремянного, легко взлетел в седло и, закутавшись в плащ, тронул коня. Он был не в своей шелковой сутане, а в обычной куртке и шоссах, по виду мало отличаясь от любого средне-зажиточного горожанина, и лишь следовавший за ним вооруженный стражник удостоверял самим своим присутствием, что тот, кого он сопровождает, – официальное лицо, имеющее право носить оружие.

Угасали стон и звяк металла, смолкали колотушки многоразличных ремесленников. Стихали шум и суета в больших домах-фабриках сукноделов старших цехов Калимала и Лана, где идет, не кончаясь, сложный процесс: тюки шерсти, привозимой из Англии, Франции или Испании, после городской таможни поступают в сортировочную мастерскую. Худой высокорослый Джано морщит свой длинный нос – он по запаху отличает английскую шерсть от испанской, и даже редко ошибается, когда говорит, из какого она графства. Кипы шерсти развертывают перед ним, дабы определить ее вес и сорт.

Начинается предварительная очистка шерсти. Затем иными рабочими производится сортировка. Затем шерсть промывают в кипящем растворе. Потом полощут в проточной воде Арно, сушат на солнце, и уже после этого шерсть попадает в главную мастерскую шерстяника. Тут рабочие руками выбирают из шерсти мельчайшую грязь, состригают узелки и кусочки кожи. Затем шерсть развешивается на специальных рамах, выбивается, намачивается водой, затем пропитывается растительным маслом. Потом сворачивается и расчесывается гребнями, причем во время этого процесса отделяются длинные волокна, используемые для изготовления камвольных тканей, и короткие, используемые другим способом. Длинные волокна наматываются на деревянные болванки и отправляются к прядильщикам, чаще всего деревенским жителям. Возвращаясь в мастерскую, шерсть проверяется, регистрируется, стрижется на стригальных рамах, шлихтуется и сушится. И на каждую из этих операций есть свои рабочие, те самые чомпи, что десять лет назад, потеряв терпение, пробовали восстать.

Готовая пряжа попадает в центральную мастерскую и переходит в мастерскую ткача.

Далее следует валяние, растягивание, стрижка, сушка, кардировка и, наконец, окраска. Всего до тридцати различных операций, пока из грубой привозной шерсти создается та самая, неповторимая, итальянская ткань, за которой охотится знать и которая расходится по всем окрестным странам, вплоть до далекой России.

Центральная мастерская – боттега, – вмещающая до нескольких десятков, а иногда сотен наемных рабочих, расположена в нижних этажах того же дома, где, наверху, в относительной тишине, находятся комнаты самого владельца предприятия и его семьи.

Сейчас эти шумные гнезда стихают, бухгалтеры и кассиры закрывают свои книги и запирают ящики, факторы производят последние заключительные подсчеты, которые, все скопом, хозяин посмотрит в конце недели, и очень придирчиво, ежели общественные обязанности не отвлекут его (та же служба в синьории, в должности приора, или гонфалоньера, или капитана в каком-либо подчиненном Флоренции городе, или, попросту, деловая поездка в одну из сопредельных стран). Но и тогда хозяин найдет-таки время проверить как работу, так и свои доходы.

Боттега, однако, может работать и без хозяина, ибо его заменяет проверенный фактор, которому выгодно быть предельно честным. В городе, в среде деловых людей, все всех знают, и нечестного на работу не возьмет никто.

Ворчание недовольных рабочих, колебание цен на шерсть и сукно, цена готового товара где-нибудь в Роетоке, Висьби, Риге или на Москве – все учитывается здесь, и все учитываемое определяет извивы большой политики, от взрывов народного возмущения до успехов или неуспехов наемного кондотьера. От этих цен зависит и зодчество, и живопись, и судьба интеллигенции. Из десятилетия в десятилетие в секретари синьории избирается ученый гуманист, влюбленный в античную культуру, который всю деловую переписку республики ведет на классической, старинной, очищенной от вульгаризмов, «цицероновской» латыни. А купец-сукнодел, в свободный час, вырванный у суеты и борьбы за наживу, зачитывается трудами Тита Ливия или любуется своей коллекцией римских камей. Так создается величие Флоренции.