О смерти кузнеца Дмитра, убитого к исходу дня, когда новгородская рать прочно держала победу в своих руках и привезенного хоронить в Новгород, Олекса узнал на второй день по возвращении. Не слушая уговоров Домаши и матери, он встал, велел одеть себя, шатаясь от слабости, ведомый под руки, спустился с крыльца, молча ехал до церкви…

На трясущихся, подгибающихся ногах прошел сквозь расступившуюся толпу кузнецов, пришедших проводить своего старосту, стоял у гроба рядом с бившейся в рыданиях Митихой, потерянно глядя в еще более строгое, костистое, словно лик иконный, лицо кузнеца, и только смаргивал, когда набегающая не то от слабости, не то от горя слеза застилала взор и туманила чеканный лик покойного.

И ругались, и обманывали один другого, и гневались, бывало, дрались на разных концах Великого моста, когда город распадался на враждующие станы и два веча – от Софии и с Ярославова двора – вели своих сторонников друг на друга… А вот погиб, и горько, сиротливо без него Олексе!

Добрался домой он уже в полусознании и тотчас свалился в многодневном беспамятстве: начался жар. Не помнил, не узнавал ни жены склоненного лица, ни матери, отпаивавшей его травами, ни корелку-знахарку, привезенную старым Радьком, а когда встал наконец на ноги, увидел серебряные пряди у себя в бороде и в поредевших, потерявших блеск волосах.

Здоровье возвращалось туго, но дела не ждали. Слегла мать. Радько тоже сильно прихварывал. Приходилось поворачиваться за всех. Торг шел плохо из-за розмирья с немцами. На зимний путь почти не было ганзейских товаров. Чтобы дело не стояло, Олекса послал Нездилу в Великий Устюг, Станяту на Ладогу к корелам. Сам он построжел, стал больше походить на брата, с которым теперь состоял в деле. Как в воду глядел Тимофей, когда советовал копить серебро!

Оленица родила в срок мальчика. Олекса с Домашей стояли в восприемниках. Передавая крестника матери, Олекса невесело усмехнулся:

– Расти! Теперь не оставлю. Вырастет, к делу приучим. Там и приказчиком сделаю, если доживу только…

Жила Оленица уже не одна, к ней в амбар перебрались Ховра и Мотя.

Девки наперебой возились с маленьким Микиткой – сына назвали по отцу, пеленали его, качали, носили по избе.

Оленица как-то вся притихла, мягко, сосредоточенно улыбалась ребенку, берегла от остуды и сглаза. Один сын у матери, и других больше не будет!

Даже не сердилась, когда говорили: найдешь нового мужика. Лучше ее Микиты не будет, а хуже – самой не надо. Проживу. Работаю за троих, не гонят. А сын подрастет и вовсе полегчает!

Изменилась и Домаша, жестче покрикивала на девок, строже – на детей, увереннее вступала в торговые дела. Чуял Олекса, что не страшно теперь на нее и хозяйство оставить, ежели что. За эту зиму как-то вдруг повзрослела Домаша, стало видно, что уже не прежняя девочка, резче обозначился второй подбородок, а меж бровей, когда гневалась, залегала прямая суровая складка.

Как-то утром, сидя перед зеркалом – Олекса еще лежал в постели, обмолвилась:

– Пора выделить Станятку, обещал ему!

Олекса смотрел сбоку, как жена вдевает серьги: его подарок! Вспомнил, усмехнулся и, с новым удивлением разглядывая ее отяжелевшее лицо (на мать стала походить, на Завидиху!) и твердо сведенные губы, ответил осторожно:

– Нужен он мне. И дела сейчас неважные пошли. Как выделишь?

– Долго ждет мужик. И перевенчай!

– От Любавы избавиться хочешь? Я думал, вы помирились давно!

– Мне с дворовой девкой мириться нечего!

И хотел рассмеяться, как прежде, Олекса, свести на шутку, да глянул и почувствовал вдруг, что стала она хозяйкой, госпожой в доме и уже не отступит от своего. Вздохнул, припомнил ночи с Любавой, весенние, жаркие, далекие… Вздохнув, вымолвил:

– Будь по-твоему.

Весной, в неделю всех святых, немецкая рать подступила под Плесков.

Повторялось в обратном порядке то, что было и при Олександре. Но в Плескове теперь сидел не изменник Твердило Иванкович, а энергичный Довмонт, и немецкая рать, потеряв много убитыми и ранеными, без толку десять дней простояла под городом.

Новгородцы, как только получили известие, тотчас отрядили помочь. Во главе рати решено было поставить князя Юрия – по молчаливому уговору: со дня на день ждали Ярослава, и в этот раз никому не хотелось кидать лишнего полена в огонь. Да и сам Юрий потишел. Получив руководство, он торопился исполнить все как можно лучше, заглаживая свой раковорский позор. Конная рать шла без остановок, пешцы двигались в насадах по Шелони и появились в Плескове совершенно неожиданно. Немцы, не ждавшие скорой и столь решительной помощи, в панике отступили за Великую; в тот же день они прислали послов на лодках через реку с предложением мира «на всей воле новгородской».

После пасхи Олекса посетил Станяту на новоселье. Снял шапку, оглядел горницу, в которой явно еще не хватало утвари, отметил, усмехнувшись, как бегает Любава, независимо подымая нос.

– Ну как, купец? Идут дела?

Станята замялся. На розничной торговле от немцев, чем он думал прежде заняться, нынче, с розмирьем, было не прожить. Он перебивался то тем, то другим, проедал отложенное на черный день и уже подумывал, втайне от Любавы, вновь наняться к кому ни то.

Усевшись, Олекса кивнул Любаве.

– Ты выйди!.. О делах твоих, Станька, сам знаю. Немецкого торгу не скоро ждать, может, на ту пасху или когда… До того ноги протянете с Любавой… А ты мне не чужой, сколько раз у смерти были вместе! Вот что: беру тебя в долю, как Нездила… Паевое считай, что внес, – после рассчитаешься, а теперь, пока суд да дело, пошлю тебя в Тверь, мне верный человек нужен, а Радько недужит. Сдюжишь? Тамо того… нужно ухо да глаз!

Потупился Станята, не знал, как и радость скрыть.

– Сдюжу, – и, покраснев, прибавил:

– Любаву возьму!

Усмехнулся Олекса простодушному признанию.

– Востра…

Не знал Станята, поклониться ли по-старому, выручил его Олекса.

Встал, обнял.

– Бывай! Теперь будешь, Любава, купчихой! – сказал он в сторону двери.

– Может… – и снова засмущался Станята: внове было угощать хозяина.

– Что ж, я не прочь!

Выпили.

– А помнишь, Станька, как мы кабана свалили? Я еще за того кабана должон тебе!

Расхохотались оба.

Просидев допоздна, Олекса стал прощаться.

Любава небрежно бросила:

– Я провожу!

Усмехнулся про себя Олекса, видя, как беспрекословно послушался ее Станята. Вывела. В темном дворе остановились. Олекса медленно покачал головой. Любава рассмеялась тихим, грудным смехом:

– Ну, как хочешь!

Взяла его за руки, сжала.

– Спасибо тебе! И Домаше спасибо. Она и зла на меня, а мне лучше сделала. Ну, прощай!

Быстро обняла, поцеловала крепко, не успел и опомниться. Убежала.

Только простучали твердые кожаные выступки по ступенькам.

– Прощайте, Олекса Творимирич, бывайте к нам! – донеслось с крыльца.