Утром того же дня, еще прежде посадника Михаила, икону ту довелось повидать и Олексе.

Выбрал наконец день побыть с семьей. По ночному подстылому насту привезли бревна и тес. К первой выти Олекса успел уже сгрузить и отпустил повозников. Заплатил дешево. Веселый – впервой за последние дни растормошил Домашу, поднял заспанного Онфимку:

– Хочешь в торг? Персидских гостей смотреть!

Онфимка запрыгал от радости.

Пошли четверыма: сам с Домашей, Янька и Онфим. Домаша повязала голову вишневым владимирским платом, щурилась на солнце. Мальчишки с утра играли в баски.

Че па че, Забили, как рака, Изосима дурака!

– пели они хором проигравшемуся пареньку.

– Это кого забили?

– Изосимку, Хотеева сына.

– А! Колпачника! С естольких лет уже бьют…

– Онфимка, иди к нам!

– Онфиме, куда пошел?

– Мы в торг с батей! – гордо отвечал Онфим.

– Ты чего, Олекса? – негромко спросила Домаша, влажными весенними глазами всматриваясь в лицо странно взбудораженного мужа.

– Я-то? А так, вспомнилося… Пустое! Янька-то у нас красавица будет, а?

Миновали Варяжскую. Вдоль улиц, прорывами, открывался посиневший вот-вот уже тронется – Волхово, с толпами народа по берегам.

Торг шумел разноголосо и разноязычно. Готы, варяги и немцы спешили распродать залежавшийся товар, опростать амбары до нового привозу. Однако больших оборотов еще не было. Даже мелкие покупатели торговались, придерживая серебро.

Весело любому глядеть на богатый торг, а купцу – вдвое. В прежнее время Олекса чувствовал себя на торгу хозяином. Он и сейчас остановился, повел очами и вдруг заобъяснял с непривычной издевкой в голосе:

– Мотри! Чисто улей! Али мураши! Все помалу тащат, никто с торга возом не везет. Гляди-ко! Вона, и эти, мелочь, и те по рыбинке несут, по две. Как же! Не ровен час, купишь об эту пору чего похуже, а привезут настоящий товар, будешь в кулак свистеть да на других глядеть! А расторговатьце небось кажной норовит! Свое-то продать дочиста! А что, коли б приказать, силой? Славно!

Он раздул ноздри и с нежданной угрозой повторил:

– Силой-то, а, Домаша?! «Ать куплють!» А кто не покупает переветник, пособник врагам, и все. Свой интерес блюдет! Все бы раскупили враз! То-то бы купцам пожива! Любую заваль нанесли: порченое, гнилое, лежалое, битые горшки, навоз – и тот продали! А потом иноземный товар на навоз менять! Ай не захотят? И приказать некак? А? И остались бы тогда с одним навозом?

Он зло расхохотался, закидывая голову, поперхнулся, крепко сплюнул под ноги, затих. Молча пошел вперед… Домаша обеспокоенно спешила следом.

Миновали ряды возов с дровами, сеном, репой, глиняным товаром. Кислый дух овчинных шуб, конского пота и навоза мешался с огуречным запахом тающего снега. Глухо топали по бревенчатому, залитому грязью и засыпанному раструшенным сеном настилу застоявшиеся у коновязей кони, мотали гривами.

С реки, от рыбного ряда, несло острым запахом гниющей рыбы.

– Какой-то ты нонеча тревожный али озабочен чем? – заглядывая ему в глаза, вновь спросила Домаша. – Помнишь, даве хотел начать рыбой приторговывать? Из Корелы лососей мороженых возить ладилсе?

– Сена недостанет! – буркнул Олекса. – А без своих сенов повозники, лешие, разорят. Их ить силой возить не заставишь…

Он рассеянно повел плечами, оглянулся, встал перед навалом резной и точеной посуды. Тронул каповую братину , положил; взвесил на руках большой, с узорной лентой надписи по краю кленовый скобкарь, обожженный в печи до цвета темного янтаря…

– Никак сам мастер? – весело окликнул Олексу мужичок, приметивший цепкую хватку Олекснных пальцев.

– Как узнал? Не, купец я, – ответил Олекса, отходя. – Кум Яков толковал… – начал он, не оборачиваясь.

– Чегой-то, Олекса? – Домаша, засеменив, догнала мужа.

– Кум Яков, говорю, толковал лонись, всего-то не понял я! Митрополита Иллариона слово о законе и благодати как-то складно изъяснял. Сперва, мол, закон, потом любовь, и что без любви закон силы не имеет… И любовь – это вроде бы как у нас, в Нове-городе, согласие, когда все вместе, словом, сами и решают. А закон – это власть свыше, подчинение. Сперва приходит власть, а потом, когда научаются, тогда уже сами по себе правят… По любви. И это-то и есть благодать, в ней же высшая правда…

– Ты вот как со мной: по любви али по закону?

Потупилась Домаша.

– Что прошаешь – тоже грех! Чать, по закону мы с тобой!

– Тебе закон нужен.

– Там как промеж нас… а люди чтоб знали… – чуть обиженно возразила Домаша.

Олекса, вдруг развеселившись, перестал слушать. Подхватил Онфима, поднял:

– О! Гляди! Где твоя буквица? Не эта? А может, та, буковая? Али тебе кипарисовую купить? Ну-ко, погоди, сам выберу!

Поставил Онфима, запустил обе руки в товар, быстро переворошил все, остановился на одной, вроде и неприметной, глянул, прищурился.

Можжевеловая дощечка, сверху обрезанная домиком, с тремя отверстиями для ремешка по краям и с крышкой, была как-то особенно старательно и любовно сделана. Поверху шли рядами красиво вырезанные буквы, с оборота, где буквица вынута ковчегом, уже наплавлен воск.

– Держи!

Онфим молча ухватил буквицу и обеими руками крепко прижал к животу.

– Ну, держись, Онфиме, теперь писать заставлю кажный день! И ты, Домаша, не унывай, гляди, народу-то колько! Еще не то будет, когда корабли из-за моря придут! Ну, распогодилось солнышко? Не тяни за рукав, знаю, куда ведешь, щеголиха! – рассмеялся Олекса. – Погодь маленько, глянем, как Дмитр торгует, скоро ли долг заможет отдать? Иди, иди! – шутливо подтолкнул он Домашу. – Жонкам закон нужен!

«Может, и всем?! – думал Олекса, двигаясь вдоль замочного ряда, меж тем как Янька с Онфимом кидались наперебой то к амбарному великану с узорчатыми пластинами просечного железа, нарубленного и загнутого вроде бараньих рогов, то к блестящим медным замочкам для ларцов и шкатул, в виде зверей и птиц, украшенных чернением, насечкой и позолотой. – Может, и верно, закон нужен всем нам, всему торгу, чтоб не разокрали да не разодрались? Чтоб терпели да страх имели! А то как Мирошкиничи или наш Касарик, что об одной своей мошне и печется. Потянут каждый себе, и все врозь повалится. А тут один закон, один князь, одна глава… А чего, выходит, Ратибору как раз Касарик-то и надобен? Чего ж закону подлецы-то нужны?! – Олексу вдруг бросило в жар от этой мысли. – Ратибору – Касарик, Ратибор – подлец, хорошо. Юрию – Ратибор. Ярославу – Юрий, тоже подлец.

Подлец, подлеца, подлецу… Дак кто ж тогда будет самый-то набольший?!

Ему-то зачем подлецы нужны? Что спину гнут? А зачем такие, что спину гнут?

Они, такие, и вашим и нашим, за векшу продадут кого угодно: друга, брата, отца родного, а ежели набольший того пожелает, и родину продадут. У холопов какая родина! А не то ли от них и надобно, чтобы кого угодно?!

Врешь ты, Ратибор, что отец переветничал немцам. Не свои ли грехи мною хочешь покрыть?!»

Домаша с тревогой поглядывала на мужа, который шел вперед, не разбирая дороги. Олексу крепко пихнули в бок.

Он опамятовался:

– Стой, пришли, кажись!

По сторонам тянулись коробьи с гвоздями и сельским товаром. Тут мужики оступили – не пробиться. С дракой шли лемехи, насадки для рал и лопат, лезвия кос-горбуш, серпы, ножи, подковы, топоры. Крестьяне яростно торговались, не выпуская из рук полюбившейся ковани, долго разматывали тряпицы с засаленными, потертыми мордками кун и белок и крохотными обрубочками серебра. Ходко шло и оружие. Шум стоял страшный.

«Нет, Дмитр внакладе не будет!» – подумал Олекса с невольной завистью.

Самого кузнеца не случилось, зато его старший стоял за прилавком, узнал Олексу, поклонился издали.

– Счастливо расторговатьце! – прокричал Олекса. – Добра торговля у вас!

– С долгом не задержим! – крикнул парень в ответ, улыбаясь и растягивая рот до ушей.

«Вот Дмитр тоже, конечно, свою выгоду не упустит! Ну-ко, я бы ему приказывал… Да нет, нельзя Дмитру приказать! Не таков человек! Убедить можно. А что общая выгода, дак Дмитр пуще меня ее блюдет… Эх! Все бы ему железо урядить тогда… За лишним серебром погнался! И Максимка… Как это Тимофей сказал: три векши на четырех купцей разделить не можем…»

Повесив голову, Олекса выбрался из толпы.

В ювелирном ряду было тише. И сюда забредал деревенский кузнец, ладя купить дорогой колт с зернью, чтобы потом, у себя, по отдавленной восковой форме, отливать грубые подобия городского узорочья для деревенских красавиц, но чаще попадались боярышни, щеголихи посадские и молодые щеголи, что прохаживались, заломив собольи шапки, лениво выбирая сканую и волоченую кузнь и стреляя глазами на красавиц.

В негустой толпе Олекса вдруг увидал спину высокого боярина в щегольской соболиной шубе и шапке с алым атласным верхом. Шуба повернулась, наглые красивые глаза лениво пробежали по сверкающему узорочью… До боли сдавив руку жены, Олекса круто повернул назад. Домаша только ахнула (глянула тоже) и, побледнев, закусила губу. Молча, подгоняя детей, Олекса выбрался из ювелирного ряда. На миг бешено вперил глаза в потерянное лицо жены.

«Было у них что ай нет?! Спросить? Дурак буду! …Вот он, закон! И жонку отдай ему, и серебро, и честь, и Новгород, чтобы Касарик грабил – не дорого за то, чтобы одна голова наверху, и голова-то чья, Ярослава?! Добро бы еще Олександра…

Чего это я?! – одернул сам себя Олекса. – Мать бы знала, да и Домаша… В тягостях оставил ведь, на сносях была!» – Он остановился.

Глянул. Домаша с отчаяньем в глазах, всем лицом, руками, движеньем головы молча кричала: «Нет! Нет! Нет!»

Бледно улыбнулся:

– Хотел я… подумал… Нездилку навестить надоть!

Домаша, как после обморока, опустила глаза, кивнула облегченно.

– Батя, поглядим вощинников! – звонко закричал Онфим. Оба опомнились.

Олекса с минуту тупо глядел, вдыхая густой запах воска, на продавцов и покупателей. Вдруг дикой бессмыслицей показалось, что люди старательно жуют воск. Продавали и чистый и с присадками: маслом, желудями, гороховой мукой, смолой. Покупатели долго жевали кусочки воска, сплевывали, стыдили продавцов, те божились, призывая в свидетели всех угодников…

Онфим уже тянулся отколупнуть от ближайшего куска.

– Али ты, Онфим, вощаным купцом заделался? – окликнул его Олекса. Не балуй, идем!

Они прошли через вощинные ряды в «царство жонок». Каких только тканей не выставил тут напоказ Господин Новгород! От простого ижорского выдмола и до фландрских и датских сукон, веницейского рытого бархата, от вологодских суровых холстов и до персидской шелковой камки, бухарской многоцветной хлопчатой зендяни и драгоценного цареградского аксамита. Яркие цвета сельской крашенины смело спорили с переливами шелка, на темном бархате горела золотая парча. Грифоны, змеи, цветы, франкские рыцари и неведомые звери Индийской земли разбегались по узорочью разворачиваемых тканей.

Час назад Домаша задержалась бы здесь на полдня. Теперь же торопливо спешила за мужем, оттягивая Яньку, прилипавшую к каждой пестрой тканине.

В суконном ряду зашли в свою лавку. Олекса подождал, пока Нездил отпускал товар, после осведомился, как идет торговля, посмотрел записи.

Нездил, маленький, невзрачный, тревожно заглядывал в вощаницу из-за локтя хозяина, торопливо объяснял…

Ни хорошо, ни худо. Олекса бросил вощаницу, не досмотрев до той записи, за которую Нездил трясся всем телом. Тот, мелко перекрестившись за его спиной, тотчас подхватил и спрятал вощаные доски – редко бывал хозяин так небрежен!

– Не успеем расторговатьце до воды? – спросил Олекса.

– Навряд.

– Завид-то расторговалсе весь!

– Завид сорок летов дело ведет, а мы начинаем только…

«Да, зря давал серебро Максиму. Ох, и ловок, плут! – горько усмехнулся, не мог обижаться на Гюрятича всерьез. – Ловок, а попал, как и я, в ту же вершу!» Задумался: «Кому бы сбыть до воды сукна? По дворам разве послать? Эх, припозднился я с товаром, все раковорцы проклятые!»

Нездил мялся, желая еще что-то сказать. Кивнув Домаше – отойди! Олекса нетерпеливо повернулся к Нездилу:

– Ну?!

– Ратибор Клуксович заходил! – вполголоса ответил Нездилка и заметался жидкими глазами по сторонам, заметив, как, свирепея, побледнел хозяин. – Тебя прошал, видеть хочет…

– Небось прийтить велел?

Нездил кивнул, еще больше забегав глазами.

– Ладно, моя печаль. Торговать хочет через меня… – пояснил Олекса, отворачиваясь, и про себя добавил: «Новгород князю Ярославу продать ладитце…»

Вот и пришло оно. Ждать было всего тяжельше. А так, как-то враз словно легче стало. По первости спросит, почто у Кондрата не был… Ну, теперича поглядим, умен ли ты, купец. Силой тут не возьмешь, а баять тоже всяко можно…

Выйдя из лавки, тряхнул головой Олекса, круто повернулся к жене:

– Купи, чего нать! А ты, Онфим, персиянца поглядишь!

Домаша улыбнулась робко и благодарно.

Пока она набирала зеленого и желтого шелку себе и свекрови, белил на белку, мыла – на другую белку и присматривала бухарскую лазоревую с белыми цветами хлопчатую зендянь Яньке на сарафан, Олекса, мешая русские, татарские и персидские слова, поговорил с толстым рыжебородым купцом о путях. Тот жаловался: где-то у Хвалынского моря было размирье, и оттого стояла дороговь на все товары. Сам он приехал в Новгород за полотном, а полотно возил еще далее своей земли, в Индию.

Уставившемуся на него во все глаза Онфиму купец протянул на ладони липкую коричневую палочку с сильным и пряным незнакомым запахом.

– Волога, – старался объяснить он, показывая на рот, – кушати!

Онфимка, оробев, попятился было.

– Бери, бери, Онфим, – ободрил его Олекса. – Отведай персицкой сладости!

Поблагодарив купца, двинулись дальше. Онфим, осмелев, стал пробовать восточное лакомство.

– Онфиме, дай мне кусочек откусить! – шепотом запросила Янька.

– Не дам!

– Дай, Онфиме, я тебе баску даю, у меня есть!

Онфим наконец расщедрился:

– На!

– Кыш, кыш, Янька, Онфиме, не балуйте! – одергивала Домаша расшалившихся детей.

Олекса искоса осмотрел семейство. Уже у всех от воды раскисла обувь.

Домашины цветные двухслойные выступки, как ни береглась, тоже размокли и забрызгались грязью. Куда теперь? Ему бессознательно хотелось еще оттянуть неизбежную встречу с Ратибором.

Устав бродить по торгу, он повел семью в мастерскую изографа Василия.

Давно ладился заказать образ Параскевы-Пятницы доброго письма, тут собрался наконец.

В мастерской после солнечной и суматошной улицы было тихо и прохладно. Даже говорили как в церкви, вполголоса: при «самом» остерегались шуметь, не любил. Янька и Онфим разом притихли, увидя вокруг строгие иконные лики. Веселый подмастерье, растиравший краску, подмигнул детям, кивком головы указал на мастера. Тот нехотя отстранился от работы, опустив длинные большие руки, исподлобья оглядел заказчика. Увидев детей, помягчел.

Олекса глянул на лик Николы и забыл, зачем пришел.

– Торгуй, купец! – пошутил изограф.

– Сколько? – не в тон, разом охрипнув, спросил Олекса, не отрываясь от суровых умных глаз святого под изломами кустистых бровей. Этот бы не стал сомневаться!

– Не продажна, – усмехнулся Василий, – заказ. Самому посаднику Михаилу писал! Нынче и несу.

Глубоко вздохнул Олекса, с сожалением и облегчением следя, как бережно начали заворачивать тяжелый образ в полотна. Не по достатку покупать такое… А ведь купил бы и не постоял за ценой! Любую дал, скажи только Василий… Уже и с неохотой вспомнил про свой заказ.

– Что поскучнел, купец? Параскеву? – глянул, прищурясь, остро, без улыбки, на Домашу и потом глядел несколько раз тем же пронзающим острым оком.

– Параскеву… – повторил, словно размышляя. – Себе али в черкву, по обету?

– Себе.

– Ин добро.

Договорились о размерах, цене. Замялся Олекса:

– Хотелось бы, чтобы сам писал…

– Лик сам пропишу. А доличное – Репех, мастер добрый. Будь спокоен, купец, мою работу отселева и до Владимира знают.

– Посаднику-то небось и доличное сам писал.

– Посаднику! Ловок ты, купец! Будь спокоен, – повторил и вновь оглядел Домашу острым, оценивающим взглядом. Та покраснела слегка, поежилась. Вышли.

– А он так гледит, так гледит, прямо страшно! – тараторила Янька, округляя глаза.

Домаша передернула плечами.

– Цего он, правда, смотрит так?

– Кто, мастер? – Олекса хмурился и улыбался, вспоминая поразивший его лик Николы. – Его дело такое! Он то видит, что нам не дано! Это подумать-то и то трудно. Святой муж. Святой! Не просто и вообразить, а написать как? А у него, поглядишь…

«Святой муж, – повторил он про себя, – а я, ох, не свят!»

Олекса замолк и молчал до самого дома.