Мелкая речная волна лижет истоптанный песчаный берег, упорно замывает отбросы и сор, все, что накидали тут походя, словно хочет смыть поскорее с себя людскую скверну земли. Татарские курдючные овцы стоят и глупо смотрят, уставясь, на пристающие суда. Тут бы и сказать, к слову: как бараны на новые ворота! Он невесело усмехнулся. Утрело. Над огромным ордынским городом разгоралась заря. Какая-то уже не такая, как дома. Не было медленного чуда преображения: червонного светоносного меча над лесом, яснеющих далей, мягкого золота первых лучей. Тут вмиг охватило полнеба рассветным пожаром, и вот уже кратко вспыхнули дальние берега, и полированной сталью одело Итиль, и прошло, промелькнуло, окончило. И горячее солнце уже высоко зависло над землею. Степь! Все тут иное… И как пуст теперь этот глиняный город с яркими пятнами бирюзы – ордынской голубой глазури! Как пуст без отца, без князей-соперников, Александра с Федором… Словно выжгло, выгорело, и осталась одна сухая скорлупа…
Вон! Уже встречают! И наши, и ордынцы… Никак сам Товлубег? И снова будет золотой трон, и стареющий Узбек на троне в окружении жен и вельмож… Что скажет ему Узбек? Что он сам ответит Узбеку? («А ведь и не знаю!» – как-то вдруг остро и беспокойно вспыхнуло в мозгу и пробежало неприятною дрожью, или то ночная уходящая сырь так пронзила его, пока он стоял тут, и глядел, и думал недвижимо?) И сказать надо уже теперь, особенно ежели Товлубий… Нет, не Товлубий, кажется! Да уже не Черкас ли сам? Нет, и не Черкас… А, видел, знаю! Знакомец старый! И уже машет, щурясь приветно, словно умильный кот. Как же его? Айдар? Ибрагим? Да, кажется, Ибрагимбег! (Не ошибиться бы только при встрече!) Надо прошать Сорокоума! Но старый боярин и сам не умедлил, уже подсказывал, стоя за плечом:
– Князь ихний. Послали встречать. Величают! Кабы только потом… Мягко стелют ежели…
Не дослушивая ворчаний старика (верно, и тут прав, недаром Сорокоумом прозван!), твердо соступил на сходни. Склонив голову, по-восточному прижал руки ко груди, отвечая на приветствие. Потом прямо глянул в веселые (и верно, насмешливые!) глаза татарина. Сказал татарское, заученное: «Здравствуй!» Выслушивая многословное цветистое приветствие, опять опустил глаза. (Спросить про Узбека? Нет! Да и… здесь ли Узбек? И вообще – жив ли Узбек?! Не потому ли так весел и цветист татарин, что его, Симеона, ожидает беда?) Вмешались бояра. Феофан Бяконтов, отвечая на восточную лесть украшенным византийским славословием, велеречиво осведомился о здоровье «повелителя вселенной». Тут только и вызналось, что угадал: Узбека не было в Сарае. Уехал на летние кочевья – так было, во всяком случае, сказано – и сожидает урусутских князей к себе. Однако нет худа без добра. Русские князья еще не покинули Сарая, и открывалась возможность потолковать с каждым из них в особину, допрежь ханского (возможно рокового) решения.
Все это уяснело ввечеру. День же был хлопотлив и суматошен. Сгружались. Волокли, расталкивая толпы любопытных, клетки со злосчастными зверьми на подворье, сводили, коней, тоже словно пьяных после водяного странствия, бережно несли сомлевших терских соколов и чилигов, возили поставы сукон, кули, бочки, кожаные кошели с разноличным княжеским добром. Устраивались, топили баню. Михайло Терентьич с Федором Акинфовым тут же, не стряпая, отправились покупать татарских коней в дорогу, ладить телеги, на что потребны были местные русские мастера.
К первой выти все были умучены всмерть. Не ели – жрали, почти не разговаривая. Семен, коего труды дорожные задели боком, – опытные бояра все делали сами, без него, – сидел сейчас во главе стола и озирал свою посерьезневшую дружину, с сугубым вниманием вгрызавшуюся в курящую паром баранину, с хрустом и чавканьем уминавшую гречневую кашу, запивая варево квасом и огненной рыбной ухой… Сидели не в хоромах, а прямо во дворе, вытащив, ради летнего жаркого дня, столы и лавки наружу. Тут – старшая дружина боярская, а там, за теми столами, – простые кмети и молодшие: конюшие, детские, лодейные мужики, холопы, дворовые и прочая московская чадь. Старики вкушали вдумчиво, и Михайло Терентьич, облизывая узорную, с рыбьим хвостом новогородскую ложку, толковал Сорокоуму про какого-то дивных статей тоурменского жеребца, виденного им в торгу. И значило это, что все идет ладным побытом, не то бы Михайло Терентьич пасмурно молчал и сидел бы, строго уставясь в мису с едой, не глядючи ни на кого. Смекнув, что уже изучил иные повадки старика, Семен невесть с какой радости великой повеселел и сам. От сердца отлегло немного. Вот все они тут, и молодшие и старейшие, с завтрашнего дня станут хлопотать о нем, о его успехе у хана, суетиться, недосыпать, выдумывать все новые и новые затеи. (А ту, золотоволосую, уже завтра передадут Черкасу, и он только мельком узрит ее в волоковое окошко верхних хором, и все. И ничего больше… Знала бы Настасья, о чем он думает днесь!) А степь цветет, и даже сюда, сквозь запахи навоза, пыли, чадящего кизяка, доносит томительный, с легкою полынною горечью, аромат…
Ростовский зять приехал в Сарай вместе с женою, Семеновой сестрой, что очень помогло и разговору, и родственному неотяготительному свиданию. Встретились в тот же вечер, после бани, и Маша первая кинулась Семену на шею: «Сема!», этим детским именем враз разорвав кольцо грудного, сложившегося за прошедшие годы господарского нелюбия. Потом, конечно, и ссорились, и даже кричали друг на друга – по-родственному.
Сестру Симеон не видел давно. Она, раздалась, огрузнела, немного словно бы уже и отцвела. Гляделась не прежнею девочкой с узкими прохладными ладошками, а зрелою женщиной, женой, и только во взоре нет-нет и вспыхивало прежнее, озорное, и тогда только он вспоминал, как бегали с нею вместе в горелки, как лазали, обдирая колени и локти, по пыльным чердакам княжого дворца…
Сидели в горницах. В отодвинутые окошка задувало – чужой Итиль нес сюда запахи рыбы и гниющих водорослей, – и потому было не жарко. Неспешно вкушали, от разварного осетра, баранины и сорочинской каши с изюмом уже перейдя к вяжущим восточным сладостям, сушеной дыне, изюму и орехам. Умеренно отпивали русский, настоенный на травах, мед. Избранные бояре, человек десять с той и другой стороны, переговаривали о делах. (От московитов были Михайло Терентьич с Сорокоумом, Феофан, Бяконтов, строгий Александр Морхинин и осторожно-внимательный Дмитрий Зерно.) Бояре уже успели перетолковать о порубежных селах, о данях, что брали допрежь непутем, о татебном, мытном и весчем. Маша уже успела накричаться, укоряя покойного батюшку за лихое самоуправство в ростовской земле. Возмужавший Константин почти весь вечер молчал, коротко взглядывал на московского шурина, прикидывал, решал что-то про себя… Тут, наконец, когда дошло дело до ордынских выплат, и он решился подать голос. Симеон было вскипел, Сорокоум остерегающе глянул на него со своего места, но князь уже и сам сдержал себя. Только брови свело татарским излучьем.
– За ярлык, Костянтин, плачено московским серебром! А выход надо давать в срок все одно! Что ж ты, хочешь сам грабить свою землю?! – И подчеркнул, возвыся голос, слова «сам» и «грабить». Те и другие бояре полуобернулись, тревожно поглядели на княжеский конец стола. – Бремя сие не легко и для меня, – домолвил Симеон тише, – но пременить батюшкову волю теперь нельзя! – Слово «теперь» он произнес с легким нажимом, а «батюшкову волю» было сказано для сестры.
– Ярославль… – начала было Маша.
– Ярославль – да! – прервал ее Симеон строго. – Торговый город! А вам самим выхода в срок не справить!
Сестра с тревожною неуверенностью переглянулась с мужем. Константин поднял обрезанный взор:
– А вам, значит, грабить Ростов мочно?
– Нас и проклянут! – мрачно отмолвил Симеон.
– Брат, – вдруг спросила сестра очень негромко, дабы не услыхали бояре в конце стола, – ты порешил взвалить на себя батюшкову ношу, да?
– Да.
– Не сломишь ся?
– Не ведаю, Маша. Это мой крест, подвиг и долг. – Он помолчал и присовокупил, опустив очи: – Передо всею землей!
«Земля» в лице избранных бояр своих сидела тут же, в одном застолье. И толковня на том конце стола продолжалась прежняя. А тут стало тихо. Константин в задумчивости катал хлебные шарики. (Перекупить ярлык? Не на что! Спорить о ярлыке перед ханом? Поддержать Костянтина Суздальского? Опасно. Костянтин Василич, того и гляди, учнет ратиться с Ордой! И Мария… как она…) Он уже уступал, отступал перед мрачной решимостью московского шурина. И Калита еще так недавно умер, еще и понять освобождающее значение смерти сей было немочно!
– Я верю тебе! – говорит Маша вполголоса вздрагивающим голосом. – В память нашу с тобой, в память отца… Пусть все по-прежнему! И поход новогородский, и ярлык… Токмо от лиходейных дел своих московитов ты нас опаси!
– Знаю. О том у моих бояр с вашими говорка была. Афинеевых и Мининых молодцов отзываю, пошлю кого потишае. И ты верь мне, сестра!
Бояре на конце стола тоже, видимо, поладили, наконец, друг с другом. Послышались шутки, смех. По разрешающему знаку Симеона впустили в горницу певца и гудошников. Кто-то предложил выйти под звезды, в теплую южную ночь, продолжив застолье в саду, и там уже слушать скоморохов. Поднялась суета, слуги понесли столы, скамьи и блюда. Симеон, выходя, поймал Машину ладонь и молча пожал, благодаря за все. И она чуть повела головою в ответ, тихо зазвенели серебряные кольца: знаю, мол, не боись, не изменю!
Ночь была бархатная, дышала сухим теплом. Засыпающий огромный разноязыкий Вавилон приутих, открыв очеса мерцающему величию вселенной… Ветви яблонь, привезенных сюда из Руссии, черным прорезным узором лежали на глубокой восточной синеве темных и чуждых небес. И голос родного певца звучал непривычно и странно под бесерменскими звездами.
Прощаясь, Симеон вновь облобызался с Машею, а затем, помедлив, они крепко, по-мужски, обнялись и расцеловались с зятем. В конце концов Костянтин и сам должен был понимать, что в борьбе за великий стол он уже не соперник Москве.