Весь ноябрь, почти не переставая, шел снег. Дороги перемело. Задерживались, увязали в сугробах купеческие обозы, упрямо, невзирая на размирье, пробиравшиеся с товарами Серегерским путем, в обход ратного Торжка. С дровами, сенами настало мученье. Мужицкие лошади, проваливая выше брюха в снег, бились, прыгали, храпели в оглоблях, натягивая на уши хомуты, отказывали, невзирая на кнут, лезть в снежную кашу. Приходило самим, матерясь и тяжко дыша, расстегнув зипуны, протаптывать тропинки коню, а назавтра от наезженного пути оставался один лишь едва заметный след по вершинам сугробов, и все приходило начинать сызнова.

Заносы задерживали ратную силу. Василий Давыдович Ярославский, в гневе и обиде о нятьи брата, и то не мог двинуть полки на Торжок. Лишь к самому декабрю разъяснило наконец и вновь тронулись обозы, зафыркали мохнатые, обросшие к зиме кони, радуясь веселому солнцу, что серебряным блеском высветило озера равнин и игольчатую, полузасыпанную снежным кружевом бахрому лесов. И уже покатили с веселым звоном колокольцев запряженные гусем или парою купеческие возки, понеслись, взметая снега, княжие юнцы по дорогам, и уже выезжали, колыхаясь на свежих, только-только промятых дорогах, княжеские расписные и окованные серебром крытые сани из Ростова, Твери, Кашина, Ярославля, Суздаля и Нижнего на Москву, на княжеский сейм. А за ними вослед потянулись конные дружины, тронули, вслед за возами с лопотью и снедным припасом, пешцы городовых полков. Низовская земля подымалась в поход на Новгород.

Весь месяц новогородская боярская рать простояла в Торжке. Защитников от княжеского произвола надобно было кормить точно так же, как и московских княжеборцев, то есть доставлять им баранов, гусей и кур, связки сушеной и мороженой рыбы, хлеб и пиво, масло и сыр. Прокорм ратников стоил в те времена зачастую дороже самой дани, которую они собирали. Тут же дело затевалось нешуточное – война с Москвой! Не выдадут ли новогородцы, как уже было не раз и не два, врагам свой многотерпеливый пригород? Не придет ли несчастливым торжичанам платить тем и другим да еще узреть, как их город после ратного нахождения московского «возьмет огнь без утечи»?

Матвей Варфоломеич с Терентием Данилычем подняли на ноги всех горожан. Невзирая на снежные заносы, везли лес, чинили костры и обветшалые прясла стен. Кузнецы ковали оружие, в город свозили хлебный запас и дрова на случай осады. Горожане роптали. Всем ясно было, что, подойди под город низовская рать, Торжку все одно не устоять и недели.

Все чаще, сбиваясь в кучки, бросали работу, начинали спорить до хрипоты, замолкая, ежели кто из новгородской боярской господы подходил близ. Книгочии поминали, что еще в пору Батыева разоренья Новгород Великий не похотел помочь своему пригороду, и Торжок, взятый татарами, был вырезан дотла. Поминали разоренье от Михайлы Тверского и иные ратные нахождения, в коих Новгород не далее чем до Бронничей выдвигал свои полки, кажен раз оставляя Торжок противнику…

Олфоромей Остафьев нынче не выдержал, сам ввязался в спор со смердами на заборолах града.

– Мы-то выстоим! – кричали красные от снежного ветра и злобы мужики.

– А где помочь новогороцка? Помочь где-ко?! Мы-то станем! Дак одно противу всей низовской земли! Как етто? Понимай сам! Где ваша рать, мать твою туды-т растуды-т! Вы, што ль, одне отбивать будете великого князя володимерского?

Олфоромей Остафьев, хожалый, привычный ко всему муж, закаленный в путях и походах, не выдержал, отступился, ушел, махнувши рукой. Да и что мог он возразить им, перепуганным близкою бедою? Уже не первые гонцы скакали от него в Новгород с призывом, мольбою, почти заклинанием: всесть на конь всема, всем городом, и идти под Торжок! Новогородцы, в иную пору в три дня выставлявшие готовую рать, тянули и тянули, не говоря толкового слова…

Он проходил в палаты боярина Смена Внучка, нынешнего хозяина града, разоболокался, кидал тяжелые руки на столешню. Смен хмуро водил глазами по замкнутым лицам вятших новогородских мужей. Слуги наливали мед и густое фряжское вино. От жирных щей валил пар. Промороженные воеводы молча жрали, пили, отходя от холода, отводили посторонь взоры. На подход всей новогородской рати под Торжок надежды было все менее и менее.

Рыгнув, отпихнув от себя опорожненную мису, Матвей ударил кулаком по столу:

– Смерды! Чернь! На пожаре черквы божьи грабили непутем! У Богородичи в Торгу попа убили над товаром! Иконы, книги, мягкой рухляди у меня одного рублей на двадцать выгребли… А-а!

– Токмо отстроились! – раздумчиво покачав головой, отозвался Федор Аврамов. – Людишки оскудели пожаром, дак и не того… Не поднять! Уж к самому владыке посылывали!

– А как же мы? – бледнея, отозвался Смен Внучек. – Ежель того, ежель не подойдет новогороцка помочь?!

Для него, великого боярина, первого помощника новогородцев, по чьей воле московские княжеборцы сидят нынче в оковах и в нятьи, приход великого князя не сулил ничего доброго.

Сильные, хорошо кормленные, добротно одетые в иноземные сукна и бархат люди, привыкшие началовать и вершить власть, они сейчас все примолкли, словно бы кожею ощущая подкрадывающуюся исподволь беду. Ну, не помочь Торжку! Ин ладно, хоша и беда, дак не своя. Но своим не помочь? Своей господе?! Их, их самих бросить тут, в этом городишке, который, и захоти того, не выдержит долгой осады низовских полков! Бросить, отдать князю московскому на плен и возможную смерть?! Неуж и Василий Калика не возможет поднять город на брань?

И презирали, и бранили смердов своих, и величались пред ними драгими портами, добром и властию, а – верили. В нужную пору не предадут! И вот зашаталась вера. Как давешнею весною голь на пожаре грабила товары горожан и громила церкви и боярские терема, так и нынче та же голь перекатная, новогородские шильники, ухорезы, да и простой ремесленный люд, не восхотят всесть на конь за дело новогородское, и что останет им тут, сидючи в Торжку?

…Грамота, не оставившая надежд, наконец пришла. Городовая рать после бурных вечевых сходов отказалась выступить на помочь своему пригороду. Не помогли ни призывы вятших, ни даже увещания архиепископа. Ссылались на снега, скудоту от недавнего пожара, нехватку коней… Степенной посадник сообщал то же самое. Советовал укрепить город как мочно, а самим отходить, дабы встретить московитов на Мсте или Шелони. И злая весть неведомыми путями тотчас потекла по Торжку…

Олфоромея Остафьева спасла находчивость и верность стремянного. Заслышав шум во дворе, Олфоромей успел накинуть оболочину и, схватя оружие, выскочить к коновязям, где стремянный, Окиш, с пятью кметями отбивался от наседающих горожан. Верхами, обнажив сабли, вырвались в улицу, густо запруженную народом, и с гиком, размахивая оружием, вымчали к северным воротам, еще удерживаемым новогородской помочью.

Терентий Данилыч с братом и Федор Аврамов в эту ночь засиделись допоздна, пили мало, больше спорили и, услышав крики и шум на дворе, тоже успели схватить оружие, собрать людей и отступить в каком-то порядке, отбиваясь от наседающих смердов. Матвей Варфоломеич с остатними кметями вырвался из наместничьего двора, как из ада; сам в крови, теряя людей, поминутно кидаясь в бешеные сшибки, проламывая рогатки повстанцев, он, едва живой и мокрый от руды и пота, тоже выбился-таки из города. Соединя кметей, новогородские бояре, разыскивая и подбирая дорогою отсталых, непроворых и тех, кого восстание черни застало вне града, устремились в бегство к Нову Городу. Позади них, над оснеженным черным Торжком, полыхало багровое зарево пожара (жгли терем Смена Внучка), заполошно бил колокол и ширил смутный тяжелый гул народного мятежа, кидаться в который, пытаясь повернуть ход событий, было заранее бесполезно и принесло бы им только напрасную гибель.

Смен Внучек, во главе своих холопов и послужильцев, отчаянно отбивался, запершись в хоромах, пока едкий дым не начал проникать в сени. Надеясь еще спастись, он ринул было на задний двор, но и тут грудились уже гражане в бронях, с мечами, копьями, шестоперами, топорами и рогатинами в руках. Боярин был взят и так как есть, в нижней рубахе (кольчугу тут же содрали с него), разорванной и запятнанной кровью, отведен на вече.

На площади пылали костры, двигались факелы, колыхалась тысячная толпа вооруженных горожан. С роковым опозданием понял он, что чернь поднялась не стихийно, что были тут и заводчики, и самозваные воеводы и что все створилось по заранее намеченному умыслу. К помосту одного за другим подводили схваченных великих бояринов. Толпа, напирая, орала:

– Почто есте новагородчев призваша?! Они князя изымали, а нам в том погинути!

Смена, больно пихая в бока, поволокли на помост. Он плохо видел в темноте – только пляшущий огонь факелов да рев толпы оглушал и слепил очи. Хотел говорить, орал что-то; говорить ему не дали, тут же сволокли наземь, в жаркую жадную толпу, в жестоко протянутые руки черни…

Труп Смена Внучка долго потом лежал на снегу неубранный. Не удовольствовавшись казнью, смерды послали разорить деревни Смена и иных великих бояринов, дочиста разграбили житные дворы и бертьяницы, свели коней и скот, который тут же был поделен промеж горожанами.

Князь Михайло Давыдыч пребывал в тоскливом отупении. За месяц заточенья он вовсе ослаб духом и только, вздрагивая, ждал смертного конца. Поэтому, когда на улице раздались шум и крики, а в двери стали ломиться так, что затрещали створы, он понял одно – смерть!

– Господи! Господи! Господи! – бормотал он с вытаращенными от ужаса глазами (в горнице была темень) и, когда двери, крякнув, расселись и в прогал показался пляшущий дымный свет, завизжал, уже мало чего понимая, и ринул бы головой вперед, в толпу убийц – как показалось ему, – ежели бы туго натянувшаяся цепь не отбросила его назад, больно врезавшись в запястья. Он еще ничего не постиг, когда горница наполнилась орущим народом и какой-то ражий смерд в багровом факельном дыму принялся железным шкворнем выламывать цепи из стен.

Князь ползал на коленках, молил пощадить, его силою поставили на ноги. Уже все понявший Иван Рыбкин гулко хохотал и ругался, обнимаясь со смердами, рычал и грозил выпороть всех подряд, срывая с рук искореженные обрывки цепей, когда моложский князь, утвердясь на ослабших ногах, с лицом, залитым слезами, вдруг понял, что не убивать, а свободить их вломилась сюда эта толпа, и захохотал тонким истеричным бабьим голосом…

Ему плеснули в лицо водой, обтерли рваным рушником бороду, повели под руки на волю. Во дворе какая-то оборванная жонка кинулась впереймы, повисла на шее у Бориса Сменова – оказалось, что и жен московских борцов тоже успели освободить из затвора.

Оборванные, худые, нечесаные, в грязи и вшах, еще не веря нежданной своей удаче, собирались княжеборцы вокруг своего московского, вновь обретшего силу и вес главы. И уже Иван Рыбкин, уставя руки в боки, весело орал, требуя тотчас воротить им всем отобранные месяц назад снедь и добро; и уже волокли, вели (лопоть и скот), пусть не все и не то, что было. Тащили отобранное у новогородцев и взятое со дворов своих же великих бояринов, коих час назад зорили вечем, абы только возместить великому князю и его борцам давешний истор и тем спасти город от разоренья московской ратью.