В начале декабря низовские рати вышли в новогородский поход. В переговорах на княжеском сейме Семену очень помогла торжокская замятня. Перед лицом гордого вечевого города князья еще раз вспомнили о своем родовом единстве. Помогла нежданно и пакость, случившаяся в Брянске, где вечники на глазах у митрополита Феогноста, пытавшегося остановить толпу, убили своего князя, Глеба Святославича.

Князь и вече – исстари эти две силы стояли друг против друга, иногда уравновешивая одна другую, иногда одолевая супротивную сторону, причем каждое такое одоление бывало не ко благу земли. Восставшие горожане сотворяли беспорядок и раззор, а победивший князь давил смердов поборами, казнил и вешал, вызывая ропот и ненависть горожан…

На этот раз брянская замятня подстегнула низовских владетелей теснее сплотиться вокруг великокняжеского стола. На сейме в Москве Семен еще раз говорил о единстве, потребном земле русичей. Братья-князья кивали, соглашались. Полки уже вышли в поход, а корысть, в случае удачи, обещала быть нешуточной.

Отдавая приказ выступать, он еще не ведал о восстании торжокской черни, и только уже за Дмитровом настиг его гонец, скакавший кружным путем, повестив об этой первой военной удаче, дальновидно предсказанной Алексием.

Была середина декабря, мороз крепчал, пар курился над вереницами ратников, закутанных в курчавые овчинные тулупы и шубы, шерсть на конях закуржавела инеем. Рати шли разными путями, сбор был назначен в Торжке. Туда же ехал в кожаном, обитом волчьими шкурами возке только что пережирший ужас брянского убийства митрополит Феогност. Война, как и советовал Алексий, принимала вид судебной исправы – княжеского и церковного суда над непокорными.

Симеон почти не слезал с седла, грелся у костров с кметями, скакал от полка к полку, удивляясь про себя, как это воеводы умеют устроить, накормить и уместить, без давки и суеты на дорогах, такую громаду войска? Этому следовало научиться, и он, грея ладони над дорожным огнем, хлебая мужицкие щи, всматривался, вникал, изредка расспрашивал, больше стараясь понять сам, валился ввечеру, чуя блаженную усталость, прямо на солому бок о бок с ратными, сам осматривал возы с припасом, беседовал с возчиками и волостелями, что поставляли сено и овес лошадям, отмечая для себя, сколь непростое дело ратный поход, ежели о нем не судить по досужим байкам, где только и есть что лихие конные сшибки, и никто никогда не скажет, как и на чем везли кормы людям и лошадям, где добывали овес, каким побытом устраивали ночлеги ратным в декабрьскую лютую стужу, кто и где ковал тысячи коней, чинил сбрую и многое подобное, совсем неинтересное, но без чего никакая рать вовсе не смогла бы даже и выйти в поход.

В Твери союзных князей принимали и чествовали в княжеском тереме; стало мочно выспаться на перине, в жарко истопленных горницах, посидеть за богато накрытым столом, держа в руке украшенную серебром двоезубую вилку, а в другой – нож с костяной изузоренной рукоятью.

Вдова Александра, Настасья, вышла к гостям показаться, слегка отяжелевшая, царственная, как поздняя золотая осень, ослепив вальяжною русскою красотой. Симеон смешался, затрудненно нахмурил брови, – не знал, как держать себя, о чем баять. Вновь напомнился Федор, ордынский позор; и та боль утраты, с которой о сю пору жила и живет эта ослепительно красивая женщина, незримо передалась и ему, сидящему тут, ради коего и были убиты в Орде ее муж и сын.

Больше он ничего не увидел, не уведал в Твери, проминовав взглядом и обширность града, и величие теремов, и гордую стать тверского собора, колокол которого был увезен его отцом на Москву. Сухо-поджарый князь Константин, давно знакомый, еще по Орде, казался тут, где он был и хозяином и главою, вовсе неуместен и чужд, даже нелеп, а госпожою дома по-прежнему, несмотря ни на что, была она, властная красавица, вдова покойного Александра.

В Торжке, прибранном после погрома новогородцев и наводненном теперь низовскими ратниками, Симеону отвели верхние горницы наместничьих хором. Военные холопы и молодшая дружина – дети боярские спали в первой, проходной палате, прямо на полу, на соломе. Семену досталась кровать в малой горнице, рядом с которой, подстелив татарские тюфяки и занявши весь пол, легли оружничий, двое слуг и стремянный князя. Слухачи доносили, что до самого Голина путь свободен, а новогородцы совокупляют всю волость к себе в город, намерясь засесть в осаду. «Ну что ж!» – неопределенно подумал Симеон, валясь в постель. По крайности, можно было выспаться и дать отдохнуть полкам, не тревожась ратной угрозой.

Новогородское посольство прибыло на третий день, к вечеру. Он уже знал, что-так будет. В душе он уже насладился войной, осадою Новгорода, разореньем сел и рядков, трупами ратных, испуганными полоняниками, бредущими в снегу, – насладился и отверг. Понял, что это не для него и ему увидеть потухающие глаза жонок и детей, скрученные руки мужиков будет мерзко и не в силу души. Хотя, конечно, союзным князьям зорить Новгородскую волость было бы много прибыточнее днешнего мирного договору!

В детские годы обиженный сверстниками Семен легко представлял себе муки и боль супротивника, но, стоя над поверженным врагом в мальчишечьих драках, всегда испытывал одно и то же – тяжкий, горячий стыд. Тем паче ежели понимал, что ему уступили как княжичу. Тогда от стыда хотелось бежать неведомо куда, закрывши глаза.

Потому, проиграв и отвергнув ужасы войны, коих взаправду зреть ему совсем не хотелось, Симеон был донельзя доволен прибытием новгородского посольства. Он одно лишь позволил себе – отложить до утра встречу с ним и всю ночь представлял, ворочаясь в постели, что скажет, о чем речет незадачливым упрямцам. Или напомнить летнее нападение на Устюжну новогородских молодцов, когда посланные его воеводами всугон рати отобрали у лодейников полон и товар, захваченный грабителями? Или ни о чем не напоминать, милостиво принять дары и дани и сесть на столе в Новгороде, которого он о сю пору так и не видал? Двух тысячей, о коих мечтал отец, теперь было мало. Одни протори и убытки, одни расходы на ратную страду оказались больше! И все же зорить волость Новогородскую ему не хотелось. И чем долее думал, тем менее хотелось ратной беды. Вдосталь насмотрелся курных изб по дорогам, жалкой крестьянской лопоти, малорослых лошадей, испуганной, стесненной в темных хлевах скотины. Не простил бы себе и сам нового разорения русской земли!

Сила надобна князю, тем паче – великому. Силою, напряжением воли, мощью стихии живет и множит земля, тучнеют стада, родит пашня и приносят детей бабы. Без силы, земной, телесной, и дух ветшает в оболочине плоти. Но отнюдь не всегда должно силу сию направлять на разоренье и гибель! Явление силы – тоже сила, и, быть может, большая, чем ратный раззор и война! И сам Господь всемогущ, но не жесток и не злобен…

Мысли путались, начинали мешаться в голове. Верно, Алексий все это сказал бы точнее и лучше! Он уснул под утро, неожиданно крепко, не видя снов, и проснулся только тогда, когда его начал тихонько побуживать сенной боярин:

– Встань, княже, пора! Встань, свет уж на дворе! Послы сожидают, княже!

Он протер глаза, вник, понял, вскочил с постели, упругий, словно распрямившийся лук. Сам, чуя внутреннее ликованье, вздел платье, запоясался золотым княжеским поясом, расчесал кудри. Подумал вдруг, что это его первое настоящее княжеское деяние. Не суд над Хвостом, прошедший не так и не тем окончивший, чем бы ему хотелось! (Да и был он тогда темный – в злобе решал.) Теперь же ему грядет достойное господарское деяние, и должно быти ему на княжой высоте.

Горницу в нижнем жилье наместничьих хором, где ночью вповал спали ратные, освободили от попон и соломы, чисто вымели. Нагнанные бабы живо отскоблили захоженный ратниками пол. Откуда-то достали резные кресла князю, митрополиту и приехавшему из Новгорода архиепископу Василию. По стенам, по лавкам, уселись бояре его двора и князья-соратники.

Василий Калика вступил в палату легкий, подбористый, востроглазый, как встарь, только его сквозистая русая борода стала почти белой да, может, чуть углубились морщины живого лица. За ним взошел тяжелою поступью тысяцкий Авраам. Гуськом, следом за ним, прошли новогородские бояре. Двое из них несли серебряное блюдо, прикрытое шелковым платом, и большой позолоченный, с каменьями в оправе потир, коим поклонились Феогносту. Грек с удовольствием принял подарок. Семен тоже не без любопытства взирал, как с блюда, наполненного, как оказалось, самоцветными каменьями, снимают плат, и каменья, освобожденные от покрова, засветились радостными огоньками. Подарок был царский, вполне достойный великого князя владимирского, и он удовлетворенно склонил голову.

– Возьми, княже! – негромким льющимся говорком присовокупил Василий Калика. – Нелюбья много меж нас, а вси русичи и вси единако православныи! Цего содеялось, не помяни того лихом! Буди нам, яко отечь твой, господином по прежнему уложению и борони Новгород от литвы поганой да от свейской грозы!

Начались переговоры. Тысяцкий Авраам и бояре выступали по очереди, предложили мир по старым грамотам, черный бор по всей Новогородской волости (это было, как тотчас прикинул Симеон, поболее трех тысяч серебра и уже окупало прежние отцовы исторы). В торжокской пакости бояре теперь сами винились князю, просили унять меч и увести рати, за что обещали другую тысячу рублев с новоторжцев. Предложения были пристойны, даже и очень хороши, и, поторговавшись для прилику (выторговав сверх того еще подарки всем князьям, участникам похода), Симеон заключил мир. Крестное целование скрепили оба иерарха – митрополит Феогност и архиепископ Калика. Подписавши грамоты и отослав в Новгород наместника со свитою, Симеон отдал приказ заворачивать полки.

Подступали Святки, разгульное веселье, с ряжеными, с шатаньем из дома в дом в личинах и харях, песнями, гульбой, гаданьями девушек и славленьем. И как-то всем заедино поблазнило, что негоже в святочное веселье мешать кровь и слезы братьи своей.

В прощальном застолье сидели избранною дружиной, с немногими боярами. Пили мед и вино, отведывали многоразличные закуси. Василий Калика, пригорбясь, остро посматривал на нового великого князя – кажется, он, позаочь, недооценил Семена Иваныча!

Простуженный Феогност покашливал, взглядывал на Калику, прикидывал, не учинит ли тот какой новой каверзы? (Договорено было, что Феогност из Торжка едет в Новгород, а на подъезд митрополиту полагалась церковная дань, очень и очень надобная престарелому греку.) Вслух оба вспоминали Волынь, давешнее, далекое уже, поставленье Калики и последующее его бегство от литовской погони Гедиминовой… Гедимин волею божией помре, но литовская гроза, как и немецкая, не утихала.

– Куда прилепше, княже, боронити тебе отцину нашу и дедину от орденьских немечь! – вздыхал Калика, поглядывая на молодого московского правителя. – Яко прадед твой, святой Олександр Невской, боронил Новый Город от немечькой и свейской грозы!

Шведы и теперь тяжко нависали над рубежами новогородской земли, и оборона от них не всегда была под силу одному Новгороду.

Вкушали. Вели неспешную молвь. И верно было – али казалось так, – не меж собою достоит им дратися, а всем вкупе противу нахождения иноплеменных!

– Поезди сам к нам, княже! – звал Василий Калика.

Семен медленно покачал головой. Дела отзывали его на Москву.

Молодой княжич, Иван Иванович, коего Семен взял с собою в поход, во все глаза разглядывал легендарного Василия Калику, с застенчивым юношеским любопытством, вспыхивая лицом. Впитывал речи, ведшиеся за княжеским столом. Семен, краем глаза следя за братом, опять подумал о том, что пришла пора его оженить. Брату всегда не хватало решимости и воли, впервые об этом свойстве Ивана Симеону подумалось с тревогою: не ровен час, сумеет ли он, возможет ли взвалить на плечи сей груз, о тяжести коего он, Симеон, начал догадывать только теперь?

Расставались почти друзьями, почти примиренные. Серебро Василий обещал доставить не отлагая, как только соберут черный бор, а часть новоторжского выхода передавал тут же, из рук в руки.

Назавтра провожали московских послов и Феогноста, уезжавшего в Новгород. Новгородская летопись сообщала позже, что приезд митрополита «тяжек был владыце и монастырем кормами и дары». Еще через день и сам Симеон, урядив отходившие рати, намерил скакать на Москву.

Новогородцы, заключив мир с князем Семеном и удалясь к себе, в тесное гостевое жило, долго не могли уснуть. Лежали, вздыхали, ворочались. Авраам первым не выдержал, окликнул вполголоса архиепископа:

– Не спишь, владыко?

– Не сплю, Овраамушко! – отозвался Василий Калика.

– Мыслю так, да и давеча перемолвили между собой… Суздальскому князю достоит имать княженье великое! – выговорил шепотом Авраам, приподымаясь на локте. – Узбек ветх деньми, в одночасье помрет… В Орду послать бы! Ошиблись мы с князем московским: крут и непоклонлив, вишь!

– И с Тверью ошиблись, Овраамушко! – вздохнув, отвечал Василий Калика. – Мыслю, тово… С Михайлой Святым право ли деяли мужи наши? Может, не стоило б с им ратитьце?

– Литва… – начал было Авраам.

– Не наша она, Литва! – возразил Калика. – Не наш язык, молвь не та, иная земля! Не ровен час, католики их улестят. В кажном мести свой навычай, Овраамушко, неможно нама вмести быти! Учнут ропаты немечьки строить у нас; в торгу от немечь, да свеи, да фрягов, да жидов придет русичам умаление; а и веце прикроют, и посадничю власть переменят на иньшее цьто… Так-то вот, Овраамушко! Мягко постелют, да жестко будет высыпатисе нам! А сами промеж ся не сговорим! Видал, кака незадача по приключаю? На брань не встали – бедны, мол, нужны, – дак нынь серебро даем! На то не бедны ищо! Яко и во Царьграде грецком тако же вот отворило: турки на их, латины по их, а они ратитьце, не хотят, бедны, вишь! Боюсь, Овраамушко, тако пойдет дале – съедят нас не те, дак други! И не примыслю путем, како нам спастисе от толикой беды? А уж не инако как любовью? Цюжи стали мы, Овраамушко, цюжи! Пото и женуть по нас! И вси князи низовськи надошли, и до всих мы стали екие поперецьны! Заступа надобна! Милость княжая! И с Литвою всяко не след ссору имать, и со князем Семеном Иванычем! Да и с Тверью друго надобно! Ляг, поспи, а я ищо помыслю, полежу, дрема меня не берет, дума долит!

Лежучи, вспоминал Калика тверского епископа Федора, с коим был у них некогда спор о мысленном рае. Калика и ныне считал, что прав он, а не Федор. Был на земле рай, Едемом прозываемый! По грехам людским сокрылси, невидим стал. Владыка Федор бает, яко тот рай мыслен токмо, духовен, а смертными очами не зрим… Кольми паче того надея, яко есть и в наши дни смертным явленные врата в рай тот, в Едем господень! Всего исполнена земля, всякой разноты и чудес! И звери дивии, и змеи, и Строфилат-птица, и носороги, и слоны преогромны! Всего исполнена земля! Как же не быть раю тому сокровенну где ни то? Почто ж, бают, горы огненны суть? Откуда идет огнь тот горящий? Не из хладной земли, не из хляби студеных вод! Должен быти солнечный мир, Едем райский, откуда изливает в наш мир огнь горящ! Горы света… И Спасов лик, лазорью начертан! Не прав ты, Федор, все одно не прав!

Подумал так, вспомнил, вослед Федору, убиенного князя Александра, сына коего, Михаила, крестил он, Василий Калика, семь лет тому назад… И тут поблазнило, что нашел, додумал душеполезное. Отроку надобно ныне грамоту постигать и прочие науки. Пристойно позвать крестника в Новгород Великий! Долго, скоро ли бегут годы, и что ожидает смертного в кажен текущий час – знает един Господь. А имать заботу о внуке Михайлы Святого достоит ему всяко, и без дальних забот градских. Может стать, вырастет – попомнит новгородское учение и его, Василия, усопшего к часу тому. Размирье какое подойдет – и не подымет рука на дорогой его сердцу великий и многошумный Новгород! Быть может… Всяко повернет судьба! Должно написать о том владыке Федору! Хоть и спорили друг с другом, а почасту и споры рождают сугубое дружество! Должон Федор ему помочь в дели сем!

С этим Калика уснул наконец, не успевши домыслить иного: как и чем сдружить меж собою Новгород и великого князя Семена, дабы и впредь оберечь город от московской грозы…