Все лето, едва свалили покос, подымали из пепла и ладили наново Москву.

По Залесской Руси все еще гулял мор прыщом, то вспыхивая, то угасая. Попы служили молебны, больных окуривали ладанным дымом. Колдуны по ночам опахивали деревни сохою, в которую впрягались волховные жонки, клали заклятья от мора и всякой иной наносной беды. В Твери новый епископ, Федор Второй, объявил пост и общеградской молебен со службами во всех храмах, а в Святом Спасе повелел оковать иконы в серебро – «и престашет мор», как сообщал тверской летописец. И все-таки, невзирая на беду, народ был весел и бодр. Дружно строились, дружно выходили пахать и косить. Да и лето стояло доброе, к урожаю. Весенняя сушь не поспела сжечь озимые, вовремя прошли дожди, разом пошли в рост хлеба и травы.

Симеон после майского пожара с удивлением почуял, как изменилось к нему отношение молодших и вятших в городе. Видимо, то, что князь весь день кидался в самые опасные места и воевал с огнем наряду с простыми смердами, расположило к нему и ратников и бояр. «Гордый» Симеон оказался своим, близким, и к нему словно бы подобрели, охотнее кидались исполнять его повеления, дружнее работали, а бояре без прежней боязни предлагали свое, уведавши, что князь не остудит, не отмахнет, а выслушает и содеет по-годному.

Нынче совокупным советом думцев ему предложили взять на себя Юрьев-Польской, понеже тамошний князь, Иван Ярославич, скончался от мора прыщом, не оставя наследников. Юрьевские бояре били челом в службу великому князю московскому и опасались лишь одного – мести Костянтина Суздальского, также хлопотавшего о том, дабы наложить руку на Юрьев. Земля потихоньку начинала тянуть к Москве, и Симеон, понимая, что братья-князья тотчас возложат на него в Орде очередную жалобу, повелел принять юрьевских бояр в службу, а Юрьев-Польской, яко выморочный, взять на великого князя владимирского, то есть на себя, и присоединить к московскому уделу. (Последнее как раз и должно было возбудить совокупный гнев владимирских князей.) До нового размирья следовало во что бы то ни стало обновить стены Кремника и довершить Москву. К счастью, на рубежах земли было спокойно. После побоища псковичей с немцами у Медвежьей Головы (плесковичи и на этот раз, с тяжкими потерями, одолели-таки рыцарей) в чудской земле встал мятеж: чернь избивала своих бояр, потом юрьевцы с велневичами топили мятеж в чудской крови, и до времени можно было не ждать немецких набегов на псковскую и новогородскую землю – «божьим дворянам» своих забот хватало!

К Москве были стянуты все наличные, вольные от службы кмети из иных городов (своим москвичам разрешено было достраивать пожженные хоромы), вызваны смерды из деревень на городовое дело, и работа кипела день и ночь.

Горелую стену от Троицких ворот, вдоль площади и до самой Москвы-реки, разметали и раскопали до подошвы и ладили наново: возили лес, рубили городни и засыпали утолоченной землею и глиной. Надо было успеть до жатвы хлебов. Надо было успеть до нового доноса в Орду.

Костры и прясла стен были, по совету Сорокоума, распределены между великими боярами, дабы каждый отвечал за свой кут. Симеон ежеден обходил с кем-нибудь из думцев строящиеся стены. Мужики работали на совесть, до поту. Блестели на солнце мокрые яростные рожи, звучно чмокали топоры, глухо и смачно били бабы, утолочивая землю. Мясное варево кипело и булькало в котлах – кормили мастеров на убой, – и стена росла, все более отделяясь от земли, подымаясь ввысь и стройнея.

– Успеем? – спрашивал он, остановясь в своем белошелковом травчатом опашне рядом с работающими, вымазанными в земле и глине мужиками.

– Должны успеть! – отмолвливал Андрей Кобыла, грузно слезая с лесов, – засучив рукава боярского зипуна, только что помогал класть могутное бревно в чело проездной башни.

– Успеем, князь-батюшка! – весело кричали с лесов плотники. – Знай корми, а мы не подгадим!

И куда веселее было бы так вот – кормить и видеть, как растут на глазах стены городов, чем посылать на убой этих вот мужиков! Он уже кожей чуял, что стоять ему тут осталось недолго, что надо вскоре опять мчаться в Орду, куда усланы уже Феофан Бяконтов с Иваном Акинфиевым и киличеями и куда опять надобно везти тяжкое серебро, коим выкупается, до времени, русская кровь, ихняя кровь, этих вот смердов и ратников!

Он стоял, главный над главными и одинокий в своем дорогом платье, не чуя, как любопытно озирает его молодой парень, только что ладно и споро отесавший долгое бревно, ровняя и подгоняя наверно рубленные прогон и чашки.

Парень с чистым розовым лицом, сероглазый и светловолосый, вроде бы ничем, кроме этой деревенской чистоты лица и ясности взора, не примечательный и не отличимый от прочих, зрел на князя без настырности, но и не лукавя, не скрывая любопытного взора: не видал никогда, а тут, впервой, рядом, в пяти шагах, хозяин Москвы, великий князь Симеон! А великий князь смотрел, в свой черед, в его сторону и беседовал с осанистым боярином, совсем не замечая парня, не ведая, что его путь сейчас едва не пересекся с путем того, кого он, князь, будет мучительно искать всю свою жизнь, ошибаясь и не находя, будет искать, ибо без него не чает спасения ни себе, ни граду Московскому. А он, грядущий Сергий, нынешний Варфоломей, пришедший из Радонежа на городовое дело, – вот он, в пяти шагах! Взгляни, протяни руку! Но не видит князь, и – как знать? – лучше ли было бы, кабы увидел, почуял, приблизил к себе? Молодой парень с секирою в руках еще только собирается уйти в монастырь, еще только начинает копить в себе ту силу, что потом, на века, определит духовную красоту Руси Великой… И провидение недаром отводит князевы глаза посторонь. Не должно мешать этому пути, не должно затворять врата подвигу, не должно рушить лествицу медленного и многотрудного восхождения ввысь, к совершенному парению духа. И потому князь, еще раз бегло оглядев работающих, трогает в сопровождении бояр дальше, проплывая ярким изукрашенным видением мимо смердов в посконных рубахах, а Варфоломей, мало передохнув, берется за другорядное бревно, не ведая еще и сам, что его отныне связала с московским князем еще одна долгая нить, нить взаимной нужды и приязни, у которой, также как у любой нити, есть начало и есть конец, и в конце этом от него, Варфоломея, будет зависеть уже не токмо участь Москвы, но и всей Великой Святой Руси, всего обширного Залесья и иных земель, покуда еще не подчиненных московским самодержцам, и даже отнюдь не чающих этого подчинения.