Так уж суждено было Костянтину Михалычу Тверскому всю жизнь подчиняться женской воле. Московка, Софья Юрьевна, покойная первая жена, выливала на голову ему потоки ругани, заставив в конце концов пойти на подлость, измену и предательство брата своего, Александра, мученически погинувшего в Орде.

Новая жена, Евдокия, обиженно молчала, тытышкая младеня, отводила замкнутые глаза, изгибая стан, увиливала от неуверенных рук Константина, пытавшегося ее приласкать, а вдосталь измотав – требовала, глядя мимо него, в стену. И князь безвольно подчинялся новой жене: отпихивал первого сына, Семушку, пытавшегося было влезть на руки к отцу (и не возьми Настасья, жена покойного брата Александра, отрока под свое крыло, невесть что и сталось бы с незадачливым сыном московки!), привозил и доставал все новые утехи, сладости, узорочье и порты молодой жене и ее маленькому сыну Еремею, а нынче все более и более начинал злобиться на сноху и подрастающих племянников, в особенности на старшего, Всеволода, который уже и ростом и статью начинал походить на покойного Александра Тверского.

– Почто сидят тут, в Твери, а не у себя, в Холме! – визгливо кричала Евдокия. – Все уж, до косточек, изболело от ее! Держит себя как госпожа! Вдова! Давно в монастырь пора, грехи замаливать! Сирот токо и подбират, мне бы назлить! А ты князь! Глава тверскому дому всему! И ничего не возможешь! Гляди, Семен ото всех вас отбилси! Поезжай в Орду и ты! Великим князем штоб! И прижми-ко, прижми хвост Настасье, пока не поздно! Пока тебя племяши и из дому-то не выгнали! В етот гнилой Дорогобуж, а и там спокою не дадут! Князь ты али нет? – И в тоненьком голоске Дунюшки слышались знакомые переливы густого баса Сонюшки, покойной московки.

Константин, на беду свою, все-таки был мужиком – нарочитым мужем, князем и воином, и женины наговоры не мог принять иначе, как свое собственное, из себя самого рожденное мнение. Он начинал все более и более ненавидеть сноху, и ему уже и взаправду начинали мешать, донельзя раздражая, шустрые племянники, радостным шумом и криками заполнявшие весь обширный тверской терем. Он не шутя злобствовал на то, как рачительно и твердо ведет Настасья большое хозяйство тверского дома, начинал подозревать ее в тайных, противу него и Дунюшки направленных умыслах, в скрытых сношениях с новогородцами, в желании лишить его тверской части в доходах и еще черт знает в чем… Чего только не подскажет распаленное и озлобленное воображение! Да и отдаленность лет делала свое дело: забывался отец и далекая, страшная ордынская трагедия, почти не помнился уже погибший Дмитрий Грозные Очи… Как ни странно, покойная Софья Юрьевна еще связывала его с минувшим, не давала забыть. Но вот и она умерла. Константин, когда-то большеглазый, пленительно красивый, испуганный мальчик, со слезами на долгих ресницах, которого прятала в своем шатре и утешала царица Бялынь, превратился теперь, четверть века спустя, в старообразного, едкого, с нервным подергиванием лица, с острым козлиным запахом от застарелой нутряной болести, мало приятного даже близким своим человека… А ведь был он не так уж и стар! Четыре десятка лет всего и оставил за спиною! И желания, и гнев, и корыстные вожделения в нем ярились, еще не переломившись к старческому покою. Стать первым, править единовластно, хотя бы здесь, у себя, в тверской земле! Вослед Костянтину Суздальскому, вослед Симеону! Хватит, довольно! Добиться вновь великого тверского княжения, а там – как знать… Но для поездки в Орду и хлопот перед новым ханом надобно было серебро, много серебра! И тут уж сноха с ее тверскими доходами совсем становилась у него костью в горле. «Согнать ее с тверского стола – и вся недолга, пущай едет в Холм, удел Всеволода, альбо в монастырь уходит!» – подсказывала Евдокия. Зимой, накануне того, как собирать рождественский корм, Константин решился наконец. В конце концов, и у него были свои бояре, и великого тысяцкого Твери, Щетнева, можно, оказалось, ежели и не перетянуть на свою сторону, то запугать…

Всеволод промчался вихрем, кидая комья снега из-под копыт коня, крупным градом ударявшие в глухие заборы горожан. Юное лицо княжича горело гневом. Бросив поводья конюшему: «Выводи!» – взбежал по ступеням. Оснеженный, красный, ворвался в горницы:

– Мать! Наши обозы разбивают!

Анастасия, вспыхнувши взором, поворотилась к сыну грудью и лицом:

– Кто?!

– Костянтиновы холуи!

Он шваркнул забытую плеть себе под ноги, заскрипел зубами.

– Дружину! В сабли!

Сын был на голову выше ее и сейчас, кипя гневом, очень напомнил отца. Настасья опомнилась первой:

– Почто?!

– Виру берут! За тверскую треть… Не наша, мол… Я ему, псу! – выкрикнул Всеволод, кидаясь было на половину дяди.

– Постой! – властно выкрикнула Настасья. – Ты што, в отцовом терему резаться вздумал? Опомнись! Уймись! Как так не наше? Сказывай!

Всеволод повалился на лавку, заплакал злыми слезами, начал сбивчиво объяснять:

– Ворочал… С охоты… Зрю: ругань, крики, мат… На дороге, в снегу, драка, возы потрошат… Я плетью… Троих сбил с ног, те – за сабли… Вырвался – и сюда… Мать! Разреши собрать дружину!

– Не смей, сын! Не смей!

Она вдруг быстро подошла к Всеволоду, прижала большую мятежную голову к мягкой груди, у самой слезы закипели в очах. Знала, что этим и окончит деверь! Ждала, но не ведала, что так вдруг, нынче, теперь…

– Охолонь, милый! Ну! Надо терпеть! Еще немного, ну! Еще подрасти, сын! Не сгонит нас с Твери Костянтин, права такого нет у него! Иначе к митрополиту в ноги, ко князю великому на Москву…

– Семен Иваныч за Костянтина, мамо! – жалобно возразил Всеволод. – А ты еще Мишу в Новый Город отослала московитам в зазнобу!

– Все одно смирись! Сама пойду! – строго велела Настасья и, накинув темно-синий узорный плат на парчовую головку, закрывавшую ее медовые, все еще необычайно густые волосы, решительным шагом направилась переходами в горницы Константина.

Холопа, что пытался было задержать великую княгиню тверскую, Настасья отпихнула плечом и, большая, гневная, разъяренною львицей, защищающей своих детей, предстала перед деверем.

Константин был застигнут врасплох (иначе бы и не допустил до себя сноху). Он смешался, но только на миг. Поднявшаяся душная злоба погасила в нем и стыд, и остатки совести.

– Да! Я велел! Я князь великий! И Тверь моя, моя и моих детей! И дом этот мой! А тебе, сноха, пора перебираться… куда ни то… (он смешался, сказать про монастырь многодетной матери с малыми чадами у него не повернулся язык). В загородный дворец хотя! Иначе ни тебе, ни мне не будет спокою! Я сказал! И все! И нынче ставлю своего ключника! И все! Все! Все!!

Вбежали бояре, явился смущенный Щетнев. Змеею вползла улыбающаяся Дунюшка. Константин брызгал слюною, топал ногами. Настасья, презрительно прищурясь, оглядела деверя:

– Нынче же съеду. Володей! Токмо одно скажу: никакой ты не великий князь! И права на то еще не имеешь! Малый ты! Меньше последнего холопа в етом терему! – И поворотила, не слушая уже ни молви бояр, ни выкликов разъяренной Дунюшки.

Бледная, с красными лихорадочными пятнами на щеках, прошла переходами к себе. Сын ждал, так и не разоболокшись с дороги. Испуганно грудились меньшие с мамками.

– Едем отселева! – отрывисто сказала Всеволоду. – В загородный дворец, за Тьмаку! Ты – собирай людей! Посельских и ключников – ко мне! Созови кого ни то из бояр! И кметей – всех!

– Тамо… – Всеволод, растерянный, в недоумении глядел на мать. – Тамо не топлено, да и не жили давно, где и протекло и погнило, и печи поправить…

– Нынче ж едем! – крикнула Настасья исступленно. – Слушай, что я говорю! Днем, при народе! Пущай Тверь зрит, как гонят со двора вдову Александра Святого!

И Всеволод понял. Молча, схватив мать за руки, поцеловал их и побежал собирать людей.

Так в доныне дружный тверской дом пришла беда полосою долгой розни родичей, розни, которая будет доходить почти до оружных сшибок и окончит только тогда, когда уже никого из участников этой первой семейной драмы уже не останет в живых…

И где искать начало сего гибельного раздрасия? Не в тот ли миг, не в тот ли час горький, когда высокий, красивый, испуганный отрок навек потерял мужество воли при виде жестокой смерти своего великого отца? Мужество потребно мужу настолько, что и слова сии одного корня от одного и того же значения проистекают: «муж» и «мужество». С трусостью, с потерею мужества, кончается все. Трусость рождает подлость. Подлость ведет к преступлению. И пусть не говорят и не пишут, что Константин Тверской обогащался и укреплял власть вослед и в подражание великим князьям – владимирскому или литовскому, что так же, как Ольгерд с Симеоном, укреплял он единовластие в своей Твери. Будем судить не по мертвой шелухе внешних кажимостей, а по глубинной сути желаний и страстей. Никогда высокое не рождается от низменных, низких побуждений! В борьбе за земную власть, как и повсюду, дух, совесть и правда стоят превыше всего остального и, отброшенные, всегда скажут в конце концов роковое и непреложное слово свое.