Светило солнце. Ледяной ветер пахнул весной. Он был молод, неистово молод! Тридцать лет, казавшиеся ему еще недавно возрастом старости, сейчас наполняли силой и волей все его существо. Он скакал, не слезая с седла, забыв про княжеский возок, тащившийся где-то назади, нюхал талый воздух, щурил глаза от весеннего сверкания снегов. И тени от берез были особенно сини на снегу и, промытое влажное небо – безмерно широким, и облака наплывали из дали далекой, от сказочных небывалых земель, и конь, чуя своего господина, нес его какою-то особенною танцующей рысью. И были сказочны рубленые, красиво оснеженные, с мохнатыми опушками кровель новогородские рядки и крепостцы, набитые товарами и народом, бойкие придверья великого торгового исполина.

В Бронницах поезд московского князя встречали новогородские бояра, представители разных городских концов, в чем Симеон еще плохо разбирался, ведая только, что «концы» Господина Великого Новгорода зачастую несогласны друг с другом и этим завсегда умело пользовался покойный батюшка. Впрочем, бояре ехали с Симеоном опытные и про каждого «новогородчя» могли сказать, кто он и чью руку держит – Москвы, Литвы или князя Костянтина Суздальского. Остафей Дворянинец, осанистый, густобородый, строгий, решительный враг Литвы и уже по тому одному сторонник князя московского, понравился ему.

Его приветствовали, подносили хлеб-соль. С новогородцами прискакал наместник – сказать, что городищенские хоромы приготовлены к приезду великого князя владимирского. Все было торжественно, уставно, чинно. На подъезд бояре поднесли Симеону жемчуг, вино и рыбий зуб.

Поздно вечером, уже когда все разошлись почивать, Симеон один, стараясь не разбудить стремянного и бояр, с коими ночевал в одной хоромине, накинув охабень и шапку, вышел во двор. Прошел в слепой северной темноте по расчищенному до глубокого снега до каких-то промороженных колючих кустов. Все спало, лишь сторожевой за спиною у крыльца тихонько кашлянул, давая знать, что бодрствует, охраняя господина. Переступил с ноги на ногу и затих, понял, видно, что великому князю приспела надобность побыть одному.

Семен раздвинул кусты, влез на какой-то оледенелый бугор. Небо в тучах плотно придавило темную землю. Окружный лес стоял неясною зубчатою чередой, уходя вдаль, к померкшему, утонувшему во тьме окоему. Лишь смутно серела снежная пелена впереди него да вдали, над черною полосой леса, на краю неба, все не мерк и не мерк недвижный призрачный свет, словно там, за окоемом, был волшебный дворец чудо-девицы с жар-птицею в заколдованном саду, сказочная земля или тот писаный лазорью, светящий Спасов лик у земных ворот рая, про который толковал ему давеча на беседе Василий Калика…

Тянуло морозным ветерком, от ног, сунутых в тонкие домашние сапоги, подымался, охватывая колени, ледяной холод, молчала ночь, а небо так же сквозисто светлело, маня в неведомую, небылую страну, и он, как во сне, теснее и теснее запахивая полы охабня, все стоял, цепенея, чуя пронзительный холод одиночества, и тоску, и надежду, и светлую неземную печаль восторженного отречения. Жизнь, ежели и была, только теперь наполнилась восторгом, цветом и запахом – или он только теперь, тридесят лет оставя за спиною, народился на свет? Вот сейчас он выстанет повыше на цыпочки – и улетит неслышимо и незримо куда-то туда, за тот светящийся окоем, и будут мудрые кони на зеленой бирюзовой траве, круглые ордынские юрты, дымы, и он пройдет по острым вершинам трав, не сгибая и не тревожа серебряные метелки ковыля, а она наклонит кованые кувшины, черпая поду, разогнет стан, облитый алою татарской рубахой, откинет косы, поглядит испуганно беззащитным взглядом больших распахнутых глаз, и широковатое юное лицо дрогнет, бледнея; и не поймет, и подымет руку, хоронясь призрачной тени, и подумает, что то облака, пятная землю, ползут в вышине, и подымет нежный подбородок, поглядит вверх, и голубые светы пройдут по нежному лицу, и растает сама – приснившаяся, далекая, неземная… И будет неведомый город из одних дворцов и палат, и он проплывет в вышине, разыскивая то окно, тот лик, и не сможет найти, и отчаяние холодом, текущим от ног, леденя и усыпляя, начнет подбираться к самому сердцу, дабы разъять, погасить, погрузить в холодную дрему смерти, и только кувшины – или серебро колец в головном уборе? – все звенят и звенят: ищи, найди! Где-то там, в неведомом далеке…

Ратник назади вновь хрипловато прокашлял. Замерзший князь, опомнившись, на застывших, неловких ногах проковылял ко крыльцу, оглянул еще раз со ступеней в немеркнущий свет, в холод неведомой дальней судьбы, в тоску дорог и путей, в свое одиночество в этом суровом мире, в боль сердца и слезы, застывающие льдинками на ветру…

Печное тепло жарко натопленной горницы, дыхание спящих бояр и густой храп стремянного, запахи конского пота от седел и попон, сваленных в углу… Его била дрожь. Уже утонув в перинах, замотав ледяные ноги в курчавый мех шубного овчинного одеяла, князь с трудом начал отогреваться, и с теплом, с дурманом дорожной дремы вновь начали наплывать на него образы-воспоминания, и тверская княжна встала пред ним, недоступная и прямая, в белополотняной, отороченной по горлу черною вдовьей вышивкою рубахе, с бледным северным ликом, точно восходящая ввысь луна, и дремотный негаснущий свет вечерней зари отемнил голубою тенью дорогое лицо…

Новгород, показавшийся ввечеру, был как рождественская сказка. Розовые оснеженные храмы в море изузоренных бревенчатых хором, вышки теремов, каменные прясла стен, возведенных владыкой Василием, кипение улиц, высокие звоны колоколов.

Василий с клиром, в крещатых ризах, встречал князя на волховском мосту.

Тесно застроенный, сплошь замощенный деревом Детинец в сумерках ночи ошеломил, принизил Симеона с его бревенчатою, вечно расхристанною, то в сугробах, то в лужах Москвой. И даже храмы Кремника перед каменным новогородским изобилием, перед величием древней Софии умалились и померкли.

Семен стоял в соборе, слушая торжественную службу, весь в попеременных волнах радости и отчаяния, воспринимая все окрест так остро и ярко, как, кажется, было лишь в раннем отрочестве. После службы, несмотря на все настойчивые зазывы Калики, надумал тотчас скакать к себе на Городец, отложив все торжества и встречи до утра, – больше все от той же сжигавшей его лихорадки чувств, чем от мудрого господарского расчета; хотя, верно, так и должен был поступить. И уже в полной тьме опрометью, не жалея коня, летел сквозь гордый город и застойную тьму до княжого городка над Волховом, до высокой тени выстроенного его иждивением и доселе не виданного им собора Благовещения, до истопленных княжеских хором, ночной, с факелами, слегка суматошной суеты встречи, до торопливого ужина и – никого и ничего больше! В постель!

Чтобы хоть тут заснуть и не мучать себя! И, смяв подушку под головой, сцепив зубы, утонуть лицом в пуховом взголовье, чтобы начала вновь кружить и длиться дорога, чтобы скакал и скакал призрачный конь и легкая девичья тень опять подступала настойчиво и незримо к возглавию княжеской постели…