«Отче наш, иже еси на небесах! Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя, яко на небеси, и на земли…»

Ровно горят свечи в медных вызолоченных паникадилах, мягким сиянием наполняя тесную теремную церковь, – только-только поместиться иерею и семье княжеской. Стефан стоит прямой и высокий в торжественном облачении игумена, в омофории, с нагрудным крестом древней киевской работы, каких нынче уже не могут сотворить. Князь перед ним – в домашнем полотняном зипуне, скупо вышитом серебром по вороту и нарукавьям. Шепотом повторяет за иереем слова молитвы.

– Господи помилуй! Господи помилуй! Господи помилуй!.. – Двенадцать раз повторяет молитвословие Стефан.

– Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков! Аминь! – говорят оба, Симеон – одними губами.

Стефан начинает читать покаянный псалом: «Помилуй мя, Боже…» Симеон прикрывает очи, внутренне собираясь к исповеди. Он и верит и не верит Стефану. Игумен строг и красив, с лицом аскета, и все-таки, Алексий, лепше бы тебе самому прошать мя вся тайная сердца моего!

В церкви тишина, покойное одиночество тесного храма, красота дорогой утвари, крупные лики икон новогородского, суздальского и тверского письма.

– Не грешишь ли ты, Симеоне, невоздержанием в пище и питии?

– Не грешу, отче Стефане! Питий пьяных бегу, чревообъедением не разожжен есмь.

– Сребролюбием, гневом, любодеянием, унынием, суесловием, гордынею?

– Нет, нет, нет! Нету гордыни во мне, ни сребролюбия, ни даже гнева… Но грешен я, отче, сомнением! Мыслю, свято ли хранишь ты тайну исповеди моей?

– Княже и сыне мой! Грешен и я пред тобою! Но не тем грехом, о коем тревожишься ты! Быв спрошен владыкой Алексием, открыл я ему то, чего ты сам не поведал мне ни разу, – тайну твоей любви.

– Отец! Кто сказал, кто поведал тебе о ней?! Все ложь и клевета!

– Увы мне, сыне! Была и в моей жизни любовь! И безумие плоти, и жажда все отдать за единый вздох или взгляд!

– Где же она теперь?

– Умерла. А я – здесь, где и должен был быть искони.

– И она…

– Стала женою моей. И рожала. И умерла от родов. Прими и ты, князь, исповедь мою! И звали ее…

– Марией?

– Вот ты и сознался, сыне мой! Нет, звали ее не Марией, а Анной. И брат мой молодший, Варфоломей, ныне под святым именем Сергия спасающий себя в лесной пустыне под Радонежем, чаю, тоже любил ее в те давние годы!

– И он?

– Превозмог себя. Или отступил, того не ведаю! Быть может, я и теперь грешу перед ним…

– Отче! Тогда и я скажу тебе все! Ты ведаешь, что с женою живу я, яко мних…

– То зачтется тебе, Симеоне!

– Отче! Не ради спасения своего, не вослед Алексию, божьему человеку, и иным праведникам…

– И то знаю, сыне!

– Так неужто невольное гибельное воздержание Господь вменит мне во спасение мое?

– Сыне! Пути господни непостижны земному уму!

– Отче! С тех пор, как я увидел ее, мир окрасился цветом, и воздух пахнет надеждой, и жизнь стала радостью и мученьем, и я начал жить только теперь! Отче, я не монах, я мирянин! Мне не снести подвига первых пустынножителей! Отче, что делать мне, помоги, подскажи!

– Сыне, сам, же ты рек: счастье с тобою! Не проси большего! Не требуй от Господа того, чего он сам не дает тебе!

– Отче, но нам дана свобода воли!

– На добро! И на послушание высшей силе!

– Это не свобода, а обман!

– Не богохульствуй. Это и есть высшая свобода смертного: пойти путем добра, а не зла, путем отречения от злобы страстей, и чрез то получить блаженство высшей жизни. Поверь! Годы прейдут, и сам узришь, что безумье страстей токмо отягощало твои молодые лета, и спросишь себя: что совершил я во благо Господа и народа своего? И то лишь и будет тебе наградою на смертном одре, пред последнею дальней дорогой, сужденной всякому смертному. Быть может, тогда и плотское воздержание твое, тяжкое ныне, окажет иным и высоким подвигом стези твоея?

– Отче! Помилуй меня! Помилуй и пощади! Я люблю ее!