– Мать! Мнишь ли ты, что дочь великого князя тверского выйдет замуж без благословения церковного?
– Доченька, Маша… Уже и пиво сварили, и свадьба готова на Москве! И лошади ждут, и сваты…
– И никто из них не повестил изначала про Феогностово прещение! Позор! Стыд! Господи, какой стыд!
– Доченька, я не знаю, что делать теперь… Великий князь…
– Князь! Но Феогност затворил все церкви на Москве! Что ж князь Семен меня без венца, как суку… как последнюю… О чем же думал он, посылая Андрея Иваныча к нам? Обманывал, да?! Ты не знаешь, так я знаю, что делать теперь! Идти в монастырь! Я уже толковала с игуменьей. Через три дня постригаюсь, вот! Невестой христовой почетнее быть, чем невестой вашего московского князя! – Мария выбежала из покоя.
Настасья как сидела, приложив руки к пылающим щекам, так и осталась сидеть. В самом деле – срам! Феогност затворил церкви. Третий брак, при живой жене… И венчать некому теперь! Разве епископ Федор? Здесь, во Твери… То будет позор для великого князя! Да и владыка Федор может побояться Феогностова прещения…
А за невестой – целый поезд. Княжеский возок в серебре, обитый изнутри рысьими мехами, вершники в лентах, перевязанные узорными полотенцами, разубранные кони, расписные сани… Весело гомонят кмети, весело звенят бубенцы. Сейчас кормят поезжан, завтра…
Всеволод вбежал, хлопнув дверью. Промороженный, краснолицый:
– Что с Машей?
– Отказывает! Без церкви, без венца…
– Ежели здесь, во Твери, перевенчать…
– Думала. Неможно.
– И что она?
– В монастырь. Через три дня уйду, говорит.
– Зови Кобылу!
– Сором-от…
– Што сором! Пущай, коли сват, шлет вестоношей ко князю! Семен Иваныч с митрополитом не сговорил, а нам теперича ответ держать?! Ты, мать, потолкуй с игуменьей! Без твоей воли и Машу не постригут! А я… – Он вскочил, выбежал вон. Скоро в палату вступил Андрей Иваныч Кобыла, выслушал с нахмуренным челом сбивчивую речь Настасьи. Посопел. Молвил:
– Ты тово, с Машею… Не спеши… Пущай погодит! И молодцам… Лишних пересудов не стало б… А я тотчас пошлю ко князю гонца! Без венца и нам, тово, везти невесту соромно!
Встал Андрей. Осторожным ученым медведем, пригибаясь в дверях, вылез из палаты наружу. Ничем не утешил, а стало как-то покойнее после его быванья. Прислушалась: во дворе все так же гомонили гости и челядь, не ведая еще или не желая ведать беды.
От Твери до Москвы четыре дневных перехода. Вестоноши, меняя на подставах верховых коней, проходят этот путь за два дня. Гонец, посланный Андреем Кобылою, въезжал в Москву на другой день, позднею ночью. Бросив запаленного коня, шатаясь, взошел на крыльцо.
Разбуженный сенной боярин, сообразив, что и от кого, побежал в княжую опочивальню будить Симеона. Князь еще не спал. Лежал, обдумывая устроение свадебных торжеств, непростое, поелику ни митрополит, ни Алексий и никто из духовных не будут на свадебном пиру. У него этим вечером был долгий и тяжкий для обоих разговор со Стефаном.
Стефан, недавно лишь покинувший терема, тоже не спал в этот час, стоял на молитве у себя в настоятельском покое монастыря и думал. Думал о том, что совершил он и на что дал себя согласить князю два часа тому назад.
С поздним раскаянием вспоминал теперь Стефан о младшем брате, который, по дошедшим слухам, так и живет у себя в лесу, лишь изредка появляясь то в Радонеже, то в Хотькове, и о нем уже начинают слагать легенды, сказывают о каком-то прирученном им медведе, о борьбе с бесами, о разбойниках, не тронувших пустынника… Сам Стефан, приняв настоятельский посох и сан, ни в чем не изменил аскетического своего образа жизни, ни скудной трапезы, ни власяницы не снял, что носил под ризами, на голом теле. Но к нему уже потянули бояре и знать, уже не один Симеон, а и Василий Вельяминов, тысяцкий Москвы, содеял его духовником своим, и иные многие великие бояра, лучшие гражане, гости торговые… Духовная власть, толпы внимающих (о чем мечталось бессонными ночами еще там, в Ростове, и после, в Радонеже), почет и преклонение – все приходило, пришло нынче к нему вместе с любовью Алексия, вместе с уважением Феогноста… И все это опроверг и ниспроверг княжий наказ. И должно было ему выбрать одно из двух: или бросить посох к ногам князевым, снять позолоченный крест и, надев сермягу, уйти туда, в лес, к брату своему молодшему, или… Или вовсе бежать из пределов Москвы, быть может, и из Руси Владимирской, куда-нибудь в Киев… Но там Литва! Или еще далее, на Афон, в пределы Цареграда, где нынче войны и невесть, кто победит, и не примут ли греки после того римскую веру? Или на север, в пределы новогородские? Утонуть, погинуть в безвестии, похоронив и гордый разум свой, и знания книжные, и навык божественного краснословия, похоронив все мечты и похотенья свои… Не уйти! От соблазнов плоти уйти легко. Его давно уже не смущают ни хлад, ни глад, ни пост, ни суровая дощатая постеля. От соблазнов души уйти оказалось гораздо трудней! И теперь, с запозданием, предвидя митрополич суд и остуду наместничью, он стоит на коленях и молит Господа о снисхождении и с запоздалым раскаянием вспоминает меньшого брата своего, который разом отверг все обольщения мира и всякую гордыню отринул, даже и гордыню полного отречения своего!
Симеон, подрагивая лицом, читал торопливое послание Андрея Иваныча Кобылы. Три дня? Какие три дня?! Постепенно начинал понимать. В голове прояснело. Но он же… И вдруг его прошиб пот: ведь Мария ничего не знает! Торопливо влезал в рукава. Гонцов к ней тотчас! И не одного… Надежных!
Василий Вельяминов будто проведал – уже подымался по ступеням.
– Прослышал, батюшка-князь, гонец скорый у тя?
– От Кобылы! Чти! Надобны верные кмети. Скорей!
Вот так Никита, Мишуков сын, случившийся в эту ночь в дозоре дворца, получил свою первую княжескую службу.
Мельком взглянув на разбойную рожу невысокого ухватистого молодца и смутно догадав, что уже где-то встречал его и даже вроде беседовал, Семен поворотился к троим прочим, обозрев каждого с ног до головы. На него глядели бедовые обветренные морды привыкших к делу, а не словам молодцов, из тех, верно, что лазят по ночам, мало не задумывая, через тыны в терема посадских жонок, да ерничают, да пьют, да славно дерутся в кулачных боях на Москве-реке. Вот каковы посланцы его мечты и любви! Ну что ж, скачите быстрее ветра! Награда от князя великого – серебро да лихая выпивка в молодечной – сожидает вас на Москве!
Трещал смолистый факел. Жаркие горячие искры огня с шипением падали на снег. Мороз крепчал – солнце из утра вставало с ушами, – а теперь, под высокими звездами ночи (далече, словно стоны немазаного колеса, разносит скрип шагов по снегу), верно, и вовсе озверел. Вона как стягивает кожу лица и леденит руки!
– Одюжат молодцы? – спросил невольно.
– Выдюжим! – осклабясь, ответил невысокий за всех, и прочие готовно закивали головами: мол, не впервой!
В свете факелов выводили храпящих дорогих княжеских коней. Кабы не честь княжая – сам бы поскакал ныне вослед! Дорогую грамоту при серебряной печати протянул тому, запомнившемуся. Никита готовно принял, спрягал в кожаный кошель на гойтане, засунул за пазуху.
– Преже голову потеряю! – успокоил князя.
Посажались верхами. Тронули, все убыстряя и убыстряя бег. Вот исчезли из светлого круга, вот гулко протопотали в отверстом зеве ворот. Семен почуял вдруг, что пальцы рук уже ничего не чуют и уши тоже. Зачерпнул снегу, растер то и другое, перевел плечми. Зверел мороз! Как-то доскачут молодцы? С неохотою пошел назад, в терем, зная уже, что всю ночь не уснет.
Никита, проезжая мост, надвинул до самых бровей мохнатую шапку. Ветер резал лицо. Конь скакал, храпя, взматывая мордой. Морозные иглы льда забивали ноздри скакуна.
Сонною улицей – рогатки уже были убраны перед ними по слову тысяцкого – проминовали Москву, и началась, пошла ночная тверская дорога. До первой подставы, до первой смены лошадей, двадцать ли, тридцать поприщ – никогда не считал! Ноне только подумал: не сломать бы ноги коню в потемнях!
Летел обжигающий воздух, летел темный надвинувшийся лес, и месяц, выплывший наконец из волнистой туманной гряды, летел перед ним в небесах да топот вытянувших в нитку вершников, что, не отставая, летели следом за ним. Никогда еще так не скакал Никита! Думал дорогою (лишь бы не упасть): вот так же, верно, и дедушко Федор в его молодые годы скакал по князеву делу отселева в Новгород али Кострому – хорошо! И было хорошо, хоть уже и не чуялось щек, и казалось: не топот коня, и не дорога, не ветер, а летит встречу высокий надзвездный простор и его на коне несет в вечном холоде ледяных облаков, по дороге луны, над умершей, недвижной землей. И-эх, родимые! Ветер! Кони и ветер!
Пал, споткнувшись и захрапев, чей-то скакун. Никита не остановил, не поворотил лица. Скоро подстава, дойдет, коли жив! Трое теперь неслись сквозь мороз и ночь.
К первой подставе Вельяминов выслал вестоношу. Их уже ждали, держа в поводу коней. Шлепнув ком гусиного сала на рожу, проглотив огненную чашу горячего меда и бросив несколько слов об отставшем спутнике, Никита уже летел вперед, по-прежнему чуя за собою наступчивый стук копыт. Луна все так же бежала в небесах, и так же молчал промороженный зубчатый лес, и так же тек, обжигая почти уже нечувствительное лицо, ледяной воздух.
На второй подставе приодержали было. Но княжая тамга да окрик тотчас явили им свежих оседланных коней. Не разбирая ни лиц, ни рук, вырвал из чьих-то согретых пальцев теплый на ощупь повод, рванулся ввысь и, ловя стремя ногой, поскакал, яростно врезаясь в упругий игольчатый холод.
Небо светлело, бледнело, гасли звезды. Казалось уже: сойди с коня – и не устоять на ногах. На подставе на хриплый окрик простуженного горла, понявши, что гонец самого великого князя, его стащили с коня, влили в рот горячее душистое пойло и, не разговаривая много, вскинули в иное седло, продели ноги в стремена, и Никита, не чая уже, скачет ли кто-то за ним, вновь полетел в пустоту, холод и ветер.
От Москвы до Твери четыре дневных перехода. Двое суток скачут обычные вестоноши. Никита со спутником (и второй отстал-таки по дороге, свалившись с седла), закаменев и кошкою согнувшись в седле неведомо какого по счету сменного скакуна, на восходе солнца несся уже в виду города, и шарахали от него утренние крестьянские кони, сторонили возы, издали завидев летящего стремглав вершника (верно, уж ко князю самому, не иначе!), с криком шарахало воронье из-под звонких копыт, и близил, стоя, как на столбах, на высоких розовых дымах, уходящих неколеблемо в морозную высь, широко раскинувшийся тьмочисленным нагромождением изб, клетей, хором и амбаров великий город.
Под воротами скрестившей копья страже Никита не мог сказать ничего – свело челюсти. Подскакавший напарник выкрикнул строго:
– От великого князя володимерского!
Копья раздвинулись. Куда тут? Улица криво вилась вдоль высоких тынов. Но их уже встречали верхоконные и скакали сбоку и впереди. И так, вослед чужому коню, влетел Никита в ворота города в городе – княжого дворца, не раз уже сгоравшего и вновь возникавшего из пепла, построенного впервые еще Михаилом Святым. Высокий собор, выше московских гораздо, высокие терема с многоразличными переходами, лестницами, кишевшие народом.
Он плохо видел – в ресницах настыл лед; сползая с коня, пал и не сразу сумел встать на ноги. Не чуя тела, шел, ослепший, готовый зарыдать, и не почуял, не понял сразу, что и к чему, попавши в медвежьи объятия Андрея Кобылы, который, крикнув в ухо ему: «Грамота у тя?» – и получив в ответ беспомощный кивок, попросту сгреб гонца в охапку и понес на крыльцо, мигнув молодцам волочь туда же и второго иссеченного ветром и снегом московского ратника.
«Гонец! Гонец! От князя!» – потекло по ступеням хором. И Настасья, для которой этот третий день едва не стал роковым, горячо перекрестилась перед образом Богоматери и пошла встречать. Андрей Кобыла втащил за шиворот и поставил на ноги перед ней буро-бело-сизого, залитого не то тающею водою, не то слезами малого со скрюченными красными негнущимися пальцами, который косо начал рвать намороженные пуговицы ворота, раскрывал рот, бормоча что-то, и наконец с помощью того же Андрея Иваныча изволок на свет божий кожаную, пропревшую с одного боку и оледенелую с другого калиту, из коей толстыми пальцами Андрея была извлечена свернутая в трубку грамота с вислою серебряною печатью.
– Самой кня… кня… кня…жеской!..
– Оттирать, живо! – прикрикнула Настасья на заметавшихся холопок и – сенной боярыне: – Машу созови! И Всеволода!
Мария со Всеволодом и незваный Михаил явились почти одновременно, когда юнца уже уволокли оттирать и отпаивать горячим вином.
– Маша, тебе! – сказала Настасья, протягивая нераспечатанную грамоту.
Мария порвала снурок, развернула свиток пергамена, медленно проглядела, шевеля губами. Без сил опустила руки, почти роняя грамоту на ковер. Сказала громко, без выражения:
– Перевенчает духовник великого князя, игумен Богоявленского монастыря Стефан!
Грамота пошла по рукам – от Настасьи ко Всеволоду (Михаил тоже сунул любопытный нос в свиток, глядючи через плечо брата), от него – к Андрею Кобыле.
Андрей Иваныч крупно перекрестился, сказал густо и радостно:
– Вота и устроилось все! Со Христом Богом! Ноне великому князю во всем легота: и в Литве непоряд – не зайдет Ольгерд наши волости! И в Орде спокой! А и в дому, вишь, настала порядня добрая! Ну, Маша, судьба! И не перечь больше! Сряжайте невесту, а я велю запрягать!