И то сказать, что струсил Узбек и на этот раз. Не Орду послал на Русь, а вызвал к себе московского князя и ему, вкупе с татарами, приказал покарать непокорную Тверь. Но уже и покарать потребовал жестоко. Пять темников с пятью тьмами отборного войска шли на Тверь помимо московских, суздальских и иных ратей. И стал для города смертным этот погром и час.

Князь Иван теперь дождался своей судьбы. Он как раз возился с меньшим, всего лишь в начале июля родившимся сыном Андреем, когда пришла весть о восстании в Твери. Иван выслушал, держа малыша на руках. Два мальчика подряд – такого он даже и не ждал от Елены. И этот, меньшой, был славный, здоровый малыш, и сейчас, когда уже краснота сошла с лица, смешно так лупил глазки на родителя. Поэтому Иван не шевелился, не стирал даже улыбки с лица, хотя впору было выронить младеня из рук. То есть глупее и проще погинуть, ежели бы даже и захотели тверичи, и то не мочно!

Выслушав, кивнул, отослал гонца. Передал Андрея на руки мамке. Вышел из горницы в галерею. И тут почувствовал вдруг головное кружение и тошноту. И душно стало, словно от дыма на пожаре. Он прислонился к стене, справляясь с собой. Добро, слуг нету близко, а то б набежали тотчас. Одно было ясно: кроме него – никто. Разве суздальский князь, Александр Васильевич? К нему – тотчас послать! Улестить, запугать, обадить… Отдавать великое княжение суздальскому князю вовсе ни к чему!

Страшное ощущение высоты и одиночества все не проходило. Один, совсем один, даже и вечной заступы, митрополита, и того нет! Будто на вершине горней, снегами белеющей, яко Кавказские горы, на изломе скалы, под холодным ледяным небом, на самом-самом острие стоит он, и только небо кругом, и клубятся и ползают тучи, и ветер рвет и сдувает его туда, вниз, в бездну, в черный провал, и нельзя удержаться, а надо устоять, уцелеть, справиться с собою, даже вот – чтобы не стошнило сейчас. Было жарко, но чуть-чуть обдувало ветерком, и Иван понемногу пришел в себя. Москва, его Москва, была зело невеликим городом на горе, и, только-только, всего две недели назад, четвертого августа, освященная ростовским владыкою Прохором, весело белела посередине нагромождения деревянных клетей и хором белокаменная церковь Успения пресвятой Богородицы. К празднику и освящали. Вот и праздник! На несколько мгновений мучительно захотелось ему удержать время. Пусть будет все так: сын в колыбели, недавно отпраздновавшая Успенье Москва, жара и жатва и знатьё, что там, в Твери, погромили татар… Нет, не остановишь время! Он усмехнулся бледно, окончательно опомнясь. Надо думать, до снегов не начнут. Ну, а послов с подарками хану – немедленно! Что-то измыслит теперь у себя в Твери князь Александр Михалыч?

Тверской князь ничего не измыслил. Да и что он мог? Против него была вся земля и Орда. Запереться в Твери, сидеть в осаде, отбивая приступы, пока не кончатся силы, и люди, и припасы снедные? А потом? Да и бояре его, в чаянии беды, сами загодя стали разбегаться. Нет, о борьбе, обороне града не могло быть и речи. Оставалось одно – бежать. И когда, по зиме, заслышал приближение татарской рати вместе с князем Иваном, загодя пред тем вызванным в Орду, побежал, спасаясь, в единственный русский город, который мог еще принять его и откуда он сам, в случае нужды, мог уйти еще далее, – во Псков.

Он просидит там, а после, изгнанный Иваном из Пскова, в западных землях более десяти лет – и все равно не уйдет от расплаты ханского суда. И мы сейчас оставим его насовсем. Оставим без осуждения, скорее со скорбью, чем с гневом. Его мать, Анна, с Василием и Константином, вернется на пепелище и будет жить там «в великой скудости», потихоньку опять отстраивая Тверь, – и то тоже не наш рассказ и не наша повесть.

Скажем здесь о погроме страны, о скорби смердов, коим их князь не сумел стать заступой и обороною. Скажем о горе жен и матерей, о плаче детей, угоняемых в полон татарский. Скажем о гибели славного града Твери, гибели, схожей с тем, как если бы у древа на возрастии срубили верхушку, и далее стало оно расти и тянуться, но уже не вершиною, а боковым, утолстившимся и пошедшим вверх отростком своим. Так и пошла потом история страны в боковой сук, в Москву, со временем превратившуюся в новую вершину русского древа. Но не надо искать неизбежности там, где ее не было и даже не могло быть совсем. Был бы не Узбек, а, скажем, Тохта, и все бы пошло иначе. Как? Мы не знаем. Историю, как и жизнь, неможно повторить заново.

Я не хочу описывать, как брали и зорили Тверь, оставленную своими князьями и ратью. Были ли там бои, героическая защита ворот и валов смердами, трупы героев и неистовая резня по улицам? Какие терема и храмы и как громили победители? Я не знаю. Вся та Тверь целиком погибла в огне.

Было пламя и дымные столбы над оснеженною Волгой, бежали ручьи талой воды с горящих валов и вновь замерзали, добегая до волжского льда. Рушились, с треском и дымом, бревенчатые стены. Один только черный от копоти и ободранный донага Спасский собор да каменная церковь Феодора и уцелели из целого града.

И что описывать, как татарские темники – Федорчук, Туралык, Сюга и прочие – зорили зимнюю землю Твери, выгоняли на лютый мороз детей и женщин, поджигая избы, и гнали потом полоняников, тех, кто еще мог идти, – других, трупами, оставляли по дорогам… Что описывать, ежели русские рати москвичей, владимирцев и суздальцев творили то же самое, так же зорили, грабили и жгли, обращая в пепел плоды нелегкого труда пахарей, угоняя скот, «сотворяя землю пусту» – по выражению древнего летописца? Разогни и чти древние книги, а я закрою лицо руками и восплачу от скорби и стыда! Не должен человек, даже и в войнах, губить и зорить людей своего племени и землю народа своего.

Татары шли изгонною ратью, длинным полумесяцем смерти, захватив и уничтожив Тверь и Кашин, главные города княжества, и заодно, с наворопа, разорив и опустошив Новоторжскую волость Господина Великого Новгорода. Новгородцы едва откупились от татар двумя тысячами гривен серебра.

Мишук со своим полком не участвовал в тверском взятии, и многие ратники из полка вслух жалели об этом: в Твери-то уж можно бы было наверняка поживиться! Их повели на Кашин, но и Кашина, прежде них захваченного татарами, толком повидать им не удалось, а уж пограбить – и того менее.

Полк, развернувшись изгонною облавою, прочесывая починки и села, забирая полон, расшибая мелкие отряды вооруженных смердов и случайных тверских ратников, что дерзали сопротивляться, защищая свои дома, семьи и скот. Спали мало, все были жадны и измотаны. Торопились набрать полону, ругались, когда приходилось охранять награбленное добро какого-нибудь воеводы – великого боярина московского, который, конечно, и брал не так и не по стольку, как рядовые дружинники, уводя народ целыми толпами, увозя добро десятками возов.

А тут еще пришлось идти вместях с татарами. Те лопочут не по-нашему, а жадны – страсть! Будто и не кормят их! Едва не сцеплялись порою из-за добычи.

Старшой у Мишука попался суровый, страшноватый мужик, дикой силы и какой-то тупой, бычьей храбрости, похоже, страха вовсе не знал. Полону с ним добывали все ратники, но уж зато и сам брал чего хотел и у кого хотел. Перечить не смели. Потому – что подороже – прятали от еговых глаз. Мишук раза два поцапался со старшим, и тот, в отместье, поставил его нынче сторожить сарай с полоняниками. Рядом, у соседнего сарая, куда набили женок и детей, стояли татары, и Мишук должен был смотреть враз: и чтобы не утекли свои полоняники, и чтобы татары не перехватили какого мужика к себе, в повозные ли, в конюхи. От густоты полона избаловались. Чуть не у каждого был свой холоп-полоняник, что обихаживал коней, рубил дрова, стряпал, вьючил и перетаскивал кладь.

Ночь была морозная, и Мишук, то и дело подходя к костерку, невольно ежился, поминая, что те, в сарае, сидят многие без шуб и валенок, содранных ратными. По всему – к утру из сарая десяток трупов придет выносить!

Один старик стонал прямо у самого порога. Заглянув внутрь, на кучно – тепла ради – сбившихся полоняников, Мишук подумал: словно овцы в загоне! Старый да малый, взрослых, в силе, мужиков и нет, почитай! Тоже мне, полону набрали! Он потрогал старика за плечо. Тот поднял голову, поглядел мутно. Видимо, был ранен. «Окончится к утру!» – подумал Мншук. Помявшись, тронул еще раз:

– Эй, ты! Выйди!

Старик попробовал подняться, но упал, и так, на четвереньках, выполз из сарая. В куче полоняников зашевелились, еще кто-то двинулся было.

– К-куда! – зло окликнул он, и черные тени покорно вновь сбились в кучу. Мишук задвинул засов и указал старцу на огонь: – Грейся, старче! Не то замерзнешь до утра!

Тот посунулся к огню, долго держал большие коричневые руки едва не в самом пламени, потом взглянул на Мишука, подвигал бородой, как лошадь, жующая овес, выговорил наконец хрипло:

– Испить бы… и пожевать чего…

Мишук дал старику горячей воды, нагретой им в деревянной бадейке калеными камнями, потом отрезал ломоть хлеба. Все это делал назло старшому – пущай не ставит полон сторожить вдругорядь! Так только, чтобы не молчать, спросил затем старика, кто он и откуда. Того звали Степаном. Деревню его разорили дня три-четыре назад, убили сына:

– …И второй был, близняки… дак тот на бою погиб, под Торжком… с князь Михайлой ходили… – сказал старик без выражения, тупо уставясь в огонь. Он медленно жевал хлеб, растягивал, бережно глотая. Видно, все эти дни уже и не ел ничего…

– Сам-то тверской али кашинской? – спросил Мишук, стараясь придать голосу строгость. Все ж таки пущай не забывает, что полоняник теперь!

– Переславской я, – неожиданно ответил старик и опустил голову, замолк, трудно пережевывая хлеб.

– Какой такой переславской? – не понял Мишук сразу. – Переславль наша, московская отчина, а тута Тверь!

– Дак я давно уж… с Дюденевой рати ушел, с батькой еще, с Прохором, в Тверь побегли тогды, батьку дорогой похоронили, ну а я с женкой сюды подались, на тихие места. Вот те и тихие… И всюю жисть нам порушили, нехристи окаянные…

Что-то знакомое, что-то слышанное давным-давно начало припоминаться Мишуку. Да нет, куда! Такого и не бывает! Поперхнувшись, он отмотнул головой. Нет, конечно, нет! Батина дружка тута стретить? Такого и в сказках не выдумают!

Успокоившись несколько, все же вопросил, чтобы снять сомнение с души:

– Из самого Переславля али из села какого?

– Из села. Княжево село прозывается. Ты сам-то, случаем, не переславской? Ну, дак знашь тогды, от Клещина-городка невдале стоит.

Мишук глядел и не верил. А старик уже и вновь понурил голову, все так же тупо глядя в огонь, дожевывал хлеб.

Мишук наклонился к нему, тронул за плечо. С чего-то щекотно стало в горле.

– Ты, тово, не выдумал ето все?

– Чегой-та? – не поняв, вскинулся старик и повторил: – Чегой-та? В сарай идтить?

– Ты, тово, из Княжева, из самого Княжева? – спрашивал Мишук, чуя, что ежели старец не соврал, то это беда и беда непоправимая. – Може, из другой деревни какой?

– Княжевски мы! – отмолвил старец, недоумевая. – Почто мне врать-то, паря?

– Прости, отец, так слово молвилось!

Мишук присел на корточки, отложив рогатину, и, заглядывая деду в глаза, просительно (хоть тут бы ошибиться ему!) вымолвил:

– Не помнишь такого в селе, погодка твово, Федей звали, Федором…

– Михалкич, што ли? – перебил его, оживившись, старик. – Федор Михалкич? Ай жив? Друг был первой!

– Умер он, – отмолвил Мишук, и старик враз как опал, померк и взором и голосом:

– Умер, баешь. Ну, царство ему небесное… Так-то свидеться не удалось! И я вот, скоро… тоже… А ты как его знашь? Слыхом ли, родич какой?

– Сын еговый, – просто ответил Мишук.

Сказал и понял: тут уж надо чего-то поделывать, теперича отступи – отца обгадишь.

– Ты, Степан, тово, беги! Счас я обутку тебе, хлеба… – Он засуетился, соображая, чем может снабдить старика на путь. – Пересидишь где-нито, а там рать дет, снова закрестьянствуешь тута!

Но тот только покачал головой:

– Как тебя звать-то? Мишук? Федорыч, значит! Дивно! А мои-то все, вишь… лучше б меня, старика… Не побегу, парень. Сноха у меня тута с дитем, с внуком моим, значит. Тамотка сидит у татар. Авось вместях погонят…

Тут бы и отступить Мишуку, но ему уж, как говорят, шлея под хвост попала.

– Как кличут сноху-то? – спросил сурово. – А внучонка? Ну, вот што: ты тута посиди, не уйди никуда, а я сейчас!

Добраться до заводной лошади, достать красные сапоги из переметной сумы (все одно граблено, так не жаль!) и воротить назад было делом не долгим. С сапогами, прихватив рогатину, двинул Мишук к татарам. Сторожи попались бестолковые, кабы не знатье слов татарских – спасибо Просинье, выучила, – век бы не договорил с има! За тимовые сапоги, разглядев алую мягкую кожу, татары, покричав и поспорив, согласились выдать женку с дитем. После долго выкликали, искали, всё выходили не те. Мишук злился: ночь пошла на исход, и уже мог подойти сменщик, а тогда – конец! Наконец Степанова сноха нашлась, и, слава Богу, была она даже в обутке: лаптей еще не снимали у полоняников с ног. Глянув, однако, на промороженные звезды над черным лесом (самые стояли, как на грех, крещенские морозы!), Мишук сообразил, что радоваться ему еще рано. Старика со снохою и дитем требовалось снарядить в дорогу, не на смерть же посылать людей! И тут, мысленно перекрестись, впервые в жизни решился Мишук на воровство. Овчинные зипуны, обутку, снасть хоть какую-то…

Два зипуна и секиру унес из сторожевой избы, плохо соображая, что ему будет за это утром. Нож, хороший, булатный, отдал старику свой, с пояса. Мешок гречи (пропадать так пропадать!) взял тоже из полкового запаса – попросту сказать, с воза стянул; кремень, огниво, попонку прихватил – дитю укутать годнее. Только коня не решился отдать старику. Ну да, Бог даст, уцелеют, найдут и коня! Разбежавшейся скотины сейчас по лесам видимо-невидимо.

Пока старик с женкой опоражнивали, обжигаясь, мису горячего хлебова, Мишук спроворил все, что было надобно им на первый случай. Принес яловые сапоги для старика, и тот, обувшись и натянув овчину, стал как-то враз и бодрее и выше ростом. Матерый оказался старик, широкий в плечах.

«Выдюжит!» – подумал Мишук, глядя, как тот крепко перепоясывается добытым Мишуком ременным арканом и засовывает за пояс секиру и насадку, для рогатины, подаренную Мишуком.

Женка уже была готова, одета, перепоясана, успела и малого покормить. Оба стояли, глядя на Мишука горячими лихорадочными глазами, все еще веря и не веря своему освобождению. Мишук вывел их на зады, на укромную тропку. Старец размахнул руки, обнял и трижды крепко поцеловал Мишука:

– Спаси тя Христос! Верю теперь, што Федин сынок! Век буду… и внуку…

Обмочив щеки Мишука слезами, отстранился наконец. Женка тоже несмело потянулась и чмокнула его в щеку. И пошли в ночь, впереди старик с секирою за поясом и тяжелым мешком на спине, позади женка с дитем, и внучок пискнул что-то в темноте, а она что-то тихо сказала ему, унимая, – и скоро оба исчезли среди оснеженных елок, только скрип шагов еще долго доносился до Мишука.

Сменившись, Мишук ввалился независимо в сторожевую избу, ел щи, посвистывая и слушая, как старшой, ругмя ругаясь, ищет секиру и пропавшие зипупы.

Наевшись, спрыгнув, он посидел несколько. Ругань уже густела в воздухе, теперь обвиняли друг друга и уже едва не брались за грудки. Тут ввалился сторожевой, в голос выкрикнул:

– Полоняники бают, старец один утек у их ночью! Тогды как раз Михалкич стоял!

Мишук поднялся, твердо поглядев в глаза набычившемуся старшому, кивнул, поведя глазом:

– Полоняники бают, може, и врут, пройдем!

Вышли под утреннюю холодную хмурь. Отошли на зады. Круто поворотясь, Мишук вымолвил:

– Секиру я взял! И мешок с гречей – тоже я. И старика того я выпустил. Старик тот, Степаном его зовут, переславской родом, бати покойного приятель. Отец умирал, наказывал: «На рати, случаем, не заруби!» И вот я… И баба, женка та с дитем, сноха евонная…

– Постой! – опешил старшой. – Кака така женка?

– У татар выменял, на сапоги. Свои сапоги были, из добычи.

– Ну, женку… выменял, дак… – Старшой глядел исподлобья, тем взглядом, каким глядит почасту, склоняя рога, племенной бык, – не то боднет, не то отскочит посторонь. Вроде уже и кулак сжал для удара, но не ударил, а, посопев, спросил:

– И чево ты их… в лес отвел?

– И зипуны отдал има, и сапоги, и крупу, и секиру, и нож, и рогатину… Вот! – перечислял Мишук не останавливаясь. – А теперь хошь бей, хошь убей – все одно!

Он поворотил боком к старшому, оберегая рожу от первого удара, и, крепче расставив ноги, утвердился на снегу.

– Ну, паря… – протянул старшой и переступил по-медвежьи с ноги на ногу. – Ну… У-у-у, пес!

И вдруг здоровая, во всю лапу, затрещина легла меж лопаток Мишука. Чуть удержался он на ногах, выговорил только:

– Бей!

Но старшой, ткнув его еще кулаком под бок, взял руки кренделем и захохотал, закидывая черную бороду и разевая красную пасть.

– Ну, паря! Ну и ну! Ловок! Ай не соврал? – вдруг спросил он, хитровато прищурясь.

– Не. Крестом поклянусь!

– Так-таки и спознались?

– Говорил я с им, он жисть свою сказывал, ночью-то, да я из речей-то и понял… Он и не чаял совсем. А как спознались, в ноги мне: сноху, мол… Ну, я красные сапоги тому татарину в зубы…

– А у нас гречу! – перебил старшой. – Ну, ловок, ловок, Мишук, ну и ну! – Старшой вновь, закидывая башку, залился веселым хохотом. Отсмеявшись, аж выжало слезы из глаз, крепко хлопнул Мишука по плечу, примолвил:

– Ну, чего стоишь? Вали, мед пить будем! – И первый пошел, переваливаясь косолапо, а Мишук за ним, толком не понимая еще, что же произошло.

Уже на подходе к избе старшой обернулся, глянул серьезно, в глубь зрачков, сощурился:

– Не соврал?

Мишук расстегнул ворот, достал крест с шеи:

– Вота! Клянусь крестом ентим. Пущай Господь… – У него запрыгали губы.

Старшой повел бровью:

– Ну, верю. Ты, тово, только… воеводе не скажи… Мы уж промежду себя уладим как-нито! А то ищо привяжутце: «Ворога отпустил!» Старчища матерого с молодайкой да внуком… Тоже мне, вороги, тьфу! А за секиру, быват, поставишь ребятам пенного. Ну, и тово… Струхнул? Думал, бить буду?

– Маленько струхнул! – признался Мишук.

– То-то! Ну, да я ить тоже не зверь!

За секиру расплатился Мишук, а о зипунах после и речи не было. Награбили они зипунов, без того хватало…

Домой ворочались к Масленой. Говорили потом, что князь Иван выкупал тверской полон у татар, сажал на землю… Кого выкупил, кого и нет! Тысячи ушли в степь, вослед татарской коннице, тысячи погинули от голода и морозов на разоренных дорогах Твери…

Уходящие татары, словно половодье, не пощадили и прочих, союзных себе волостей. Положили впусте земли Дмитрова, Углича, Владимира, прихватили порядочный кус ростовских и суздальских сел. Только Московскую свою волость сумел отстоять князь Иван от прохождения татарских ратей. Дарил темников, сам казал иные пути.

После этой беды надолго запустела Тверская волость. Годы и годы спустя все поминалось: где какая стояла деревня, какое село, от коего ныне только кусты, да бурьян, да крапива в человечий рост, да холмики заброшенных могил на бывшем погосте, который уже некому посетить, некому возобновить сожженные кресты на могилах и некому оплакать, навестив по весне, родимых усопших своих.

Князь Иван Данилыч вместе с суздальским князем Александром Васильевичем, распустив ратных по домам, отправились оба в Орду. Хан вручил ярлык на великое княжение владимирское Ивану.