Василий Дмитрич узнал о захвате Смоленска Юрием, будучи в Красном. Как раз выдался свободный час для отдыха – соколиной охоты, вкус к которой Василий поимел еще будучи в Орде. В Золотой Орде? Орда уже не называется Золотой! Та, Батыева Орда, окончилась и теперь Орда, что кочует меж Доном, Кубанью и Волгой, называется попросту Большой. Прав или нет Иван Кошкин, его нынешний первый наперсник и казначей, что ордынцам уже незачем платить прежнего «выхода», незачем и ездить в Орду? Что Шадибек, как и Темир-Кутлук, все одно друзья московскому дому, и по всякий час готовы были помогать великому князю московскому уже потому, что они – враги Литвы и Тохтамышевы? Прав ли он, что молчаливо позволил нынче Олегу с Юрием воротить Смоленск? Вопреки тем боярам, кто, ненавидя Олега, всячески клевещут на него?
Он немо смотрел, как сокол усаживается, отряхивая перья, на кожаную перчатку сокольничьего, как вздрагивает, топорщится, замирает наконец, дозволяя надеть себе на голову кожаный колпачок. Еще не все птицы собраны, еще скачут по полю, в цветных летниках и суконных шапках, сокольничие. Еще разгоряченно играет конь под ним, мешая читать развернутый свиток грамоты. А сын боярский, проскакавший неведомо сколь верст пути, в пыли и поту, разрумянясь лицом, восторженно сказывает ему о захвате Смоленска рязанами, словно сам был при том и участвовал в деле. Права Софья! Особой любви к Витовту на Москве не имеет никто! А к ней? А к его детям?! А к юному Ивану, его единственному наследнику, ибо и третий сын, рожденный Соней, Данилка, умер, проживши только год… Пока ты молод и свеж, не чуешь злых ударов судьбы, не ведаешь того, что и сама судьба твоего «продолженья во времени» висит на тоненькой ниточке здоровья или болезни, или иной какой зазнобы этих вот, по малости совершенно беспомощных малышей. Чудесно! Ибо никто не ведает: кого, как и когда родит, и родит ли вовсе данная Богом супруга? У самого Витовта так-таки и нет сыновей, и уже не будет никогда впредь! А не драться за власть, подчиняя все новые и новые земли, он попросту не может!
Вверху стояли горячие, невесомые облачные громады. Тяжелые ветви дерев, отягощенные жарой и пылью, клонились долу. Созревал хлеб, и уже сытным духом спелой ржи тянуло по-над нивами, кое-где неосмотрительно потоптанными сокольничими. Подумав об этом, Василий ощутил легкий стыд: бить перепелов можно было и не портя крестьянского хлеба. Он свернул грамоту. Отдал ее гонцу, повелел: «Скачи на Москву!»
Шагом, полуспустивши летник с плеч и не подбирая поводья, поехал по полю. Сокольничий подскакал, с гордостью показал лису, убитую соколом. Василий только кивнул, продолжая думать. Тихо звенели тонкого серебра сканной работы створчатые поводья, набранные из отдельных изузоренных и прорезных пластин. Колыхалась на груди жеребца невидная ему с седла узорная, украшенная жемчугом чешма. Он ехал вольно, отвалясь станом, слегка пошевеливая легкими сафьяновыми, булгарской работы, востроносыми зелеными сапогами с красными, червлеными задниками, обшитыми по верху бисером. На боровую охоту, где и обдерешь сряду о ветви, а где-то и свалишься с седла, и в крови замажешься, кончая матерого секача или лося с устрашающими лопатами рогов – там такого не надевал, конечно. А порою и вместо сапогов брал сыромятные поршни и шапку, не алую, скарлатом крытую, а простую суконную, с одним лишь соколиным пером.
Ехал, вдыхая горячий сытный дух полей, и чуял, что неохота домой, в терема, неохота узреть Софью, слышать ее злые слова о Юрии Святославиче Смоленском.
Воротясь, уже внутри Кремника, надумал обойти сперва службы, проследил, как высаживают соколов по клеткам, из ивовых прутьев содеянных, чтобы не побились бы невзначай дорогие птицы! Каи начинают кормить… Прошел в конюшни, что тянулись вдоль городовой стены, обращенной к Неглинке. Не снимая дорогих сапогов, прошел вдоль донников, рассеянно выслушивая отчеты конюших, что сейчас убирали и чистили лошадей. (Рассеянно – ибо продолжал думать о Смоленске и князе Юрии.) Долго глядел, как плечистый и кряжистый Онтипа Лось убирает княжеского коня, а тот, вздрагивая атласною шкурой, не больно, балуя, хватает Онтипу за рукав мягкими губами и дергает к себе, верно, ждет, когда будут поить и кормить, и требует поскорее. Вышел из сумрака конюшен, постоял, щурясь на солнце. Неспешно двинулся к теремам, проминовав повизгивающих и порыкивающих в сворах на своем дворе красных хортов. Прошел в мастерские, где тоже стоял, тут уже рукотворный, визг и звяк. Мастера узорили медь, пилили железо, оковывали серебряное узорочье для седел и конских обрудей. Упряжь и конскую справу княжой дружины починяли, а часто и строили тут же, на княжом дворе, не отдавая мастерам с посада. И книжарня была своя, и портна ткали, и вышивали, и узорили тут же. И туда, в девичий, в женочий мир, разом встрепенувшийся, завидя Василия: «Князь, князь идет, бабы!» – заглянул в своих сафьяновых сапогах и дорогом летнике, проплыл, прошествовал, следя, как алеют склоненные над работой лица, как пугливо, любопытно и озорно взглядывают на князя, тотчас отводя взор: «А ну, как и пригласит которую к себе вечерней порой? Ненадоскучила еще ему женка та?!» Василий взглядывал, усмехаясь. Не баловал тут никогда, себя блюл. «Не сожидайте, бабы!» – выговорил мысленно, кидая глазом не столь на зарумянившиеся лица красавиц, сколь на хитрый узор иной рукодельницы, предназначенный для украшения той, верхней, теремной жизни, о которой тут могли токмо мечтать. Вопросил сенную боярыню, сунувшуюся встречь: «Сытно ли кормят мастериц?» Та залепетала, замитусилась вся. Неужто рыльце в пушку? Проверить нать! Как-то мало думал о том, как кормят златошвеек. Больше всегда заботил прокорм ратной дружины!
И в молодечную заглянул, где его уже ждали, готовились, заслыша, что великий князь пошел обходом по службам. Даже и пол выпахали начисто, сожидая князя!
О чем-то прошал, что-то говорил. Ратные готовились к трапезе. И скоро к нему прибежал захлопотанный холоп из верхних теремов: мол, княгиня сожидает ко столу! Пришлось пойти. Подымаясь по ступеням, все ожидал гнева Софьиного, думал, как и что ответит, как возразит жене. Но Софья смолчала, несколько удививши Василия: «Ведаю!» – кратко отмолвила, когда попытался заговорить о Смоленске. Обозрел, сощурясь, стол, крытый камчатною скатертью, домрачеев, готовых ударить по струнам. Узревши всех братьев вместе с Юрием, коего не ждал так рано, понял, почему Софья была так сдержанна с ним до столов и так заботно и богато изодета к трапезе. Вошли вслед за князем Иван Кошкин, Онтипа и старший сокольничий. Все уселись, блюдя чин и ряд, на перекидные скамьи, в очередь забираясь друг за другом. Соня настояла, чтобы она и старшие боярыни в годах, а также княжеские вдовы сидели за столом вместе с мужиками: «Не татары, чать! Не бесермены какие мы!» – изъяснила супругу. Токмо что женки сидели по левую руку, а бояре – по правую. В обычных застольях боярских, на пирах хозяйка токмо входила поднести гостю чару из своей руки да расцеловаться со знатным гостем, а за столами сидели одни господа. Женки трапезовали особо, в иной горнице.
Когда все уселись, дьякон прочел молитву. На молитве, стоя, перекрестили лбы, и после уж, вновь усевшись, протянули руки к трапезе. Уху хлебали серебряными и резными кленовыми лжицами. Мясо резали каждый своим ножом. Брали, кто обык, вилкою, а кто и просто руками, для чего вдоль столов был положен нарочитый, вытирать жирные пальцы, рушник.
Домрачеи тихо бряцали на струнах, не мешая разговаривать сотрапезующим. Юрий повестил, не глядя на старшего брата, что Семен, все не успокоившийся, стойно Кирдяпе, по-прежнему бродит где-то близ Нижнего, и сказывают, что и женка еговая, княгиня Александра с чадами, скрыта в мордовских лесах.
Он лишь тут скользом глянул на Василия: мол, вникай, да помысли! Василий склонил голову, выслушал, вник. Семенову княгиню надобно было ловить не стряпая, только так и можно было укротить упорного Константинова сына, что вновь и вновь наводил татарские разбойные шайки на Русь, добиваясь Нижегородского стола.
– Иван Андреич Уда о том ведает! – досказал Юрий Дмитрич, вновь не глядя на брата.
К перемене столов в трапезную взошла Евдокия. От яств отказалась, качнув головой, токмо благословила Василия, заботно обозрев сыновей: «Не повздорили ли невзначай?» Ведая о ссорах в дому Тверском, больше всего боялась сыновьего недружества. Василий встал, поднес матери чару самого легкого меду. Евдокия поблагодарила его одними глазами, к чаре едва прикоснулась и, примакнувши уста платком, отдала чару прислужнику. Задержавшись на миг у стола, глазами вопросила Василия о Смоленске, и он прикрыл очи на миг, отвечая молчаливо: «Мол, все спокойно, с Соней спору у нас нет!» – кивнула удоволенно. Чуть ссутулясь (после смерти Дмитрия как-то быстро и вдруг постарела), вышла из покоя.
Домрачеи, утихнувшие с приходом вдовствующей великой княгини, вновь ударили по струнам. Бояре молча протягивали опруженные чары, и холопы тотчас наполняли их. Отъевши первые перемены, перешли к пирогам. Тут уже поднялся и говор, сперва осторожный, а после все более громкий. О Смоленске уже вызнали все, и все, кто в голос, кто молчаливо, одобряли Олега с Юрием. Софья, чуть побледнев, хранила молчание, сожидала, когда заденут отца. Но у сотрапезующих хватило ума не называть вслух имени Витовта.
Трапеза заканчивалась мирно, и Василий, уже успокоенный, омывши руки под серебряным рукомоем, поднялся к себе. Софья, распустившая косы, и тут не возразила ничего о Смоленске. Вопросила о другом:
– Теперь Семена имать будешь?
– Его и семью! – твердо отмолвил Василий, подставляя ноги молчаливой прислужнице, что стаскивала с его ног булгарские сапоги и тотчас понесла их вытирать и чистить.
– Кого пошлешь-то? – прошала Софья, разглядывая себя в иноземное зеркало и слегка хмурясь.
– Ивана Уду и пошлю! – возразил Василий. – Да Федора Глебовича! Места тамошние ведают тот и другой. С суздальскими князьями пора кончать! Нижний должен достаться нашим детям!
– Нашим, а не князя Юрия? – вопросила, не поворачиваясь к нему, Софья.
Василий посопел. Подумал:
– Иван растет! Даст Бог и еще родишь! – высказал.
Соня вдруг оставила зеркало, подошла, молча обняла его сзади, прижалась щекою к его волосам, проговорила вполгласа:
– Дал бы Бог!
И вновь, как каждый раз, как и прежде, у Василия от любовной молчаливой ласки Сониной словно поплыло все в глазах. И силы, и давишний гнев, и упрямство ушли, растворились. Взял осторожно женины пальцы, прижал к губам.
Она молча, осторожно ласкала Василия, потом, отстранясь, произнесла иным, будничным голосом:
– Смотри! Кирдяпа с Семеном не одни! Еще дети Бориса Кстиныча остались! – Ведала не хуже супруга всю трудноту суздальских и нижегородских дел. Ведала и то, сколь надобен Нижний Москве.
– Я мастера нашел! – высказал, скидывая летник и снимая пояс, Василий. – Нашли мне! – поправил сам себя. – Сербиянина. Часы на башне сотворит! С луною, бают, и с боем, не хуже ляшских! – добавил, заранее гордясь, хотя ни часов, ни мастера еще не видал. Софья улыбнулась про себя, тайно, отворотясь, как улыбалась всегда, обнаруживая, что многомудрый великий князь московский в ином все тот же мальчик, что целовал ее у хлебной скирды на околице Кракова. Такого любила и с таким могла справиться всегда.
* * *
За те два десятка лет, что прошли после подлой клятвы под стенами Кремника, позволившей Тохтамышу захватить Москву, князь Семен порядком постарел и устал. Упорная ненависть, горевшая в нем во все прошедшие годы, начинала угасать. А все его менявшиеся степные покровители и господа: Тохтамыш, Темир-Аксак (он и тому служил! И воевал на Кавказе, и даже в Закавказье, в Грузии, мало не добрался и до самого Багдада!), Темир-Кутлук, Идигу, теперь Шадибек, сменявшиеся казанские правители – все не хотели или не могли дать ему главного, ради чего он годами мотался в седле, жертвовал всем, чем мог, рубился с каждым, с кем было велено, все более чуя, что он – наемный раб, послужилец степных владык, что его пускают не дальше порога, ни во что ставя его суздальскую родословную «лествицу», и совсем не считаются с ним, когда доходит до настоящего дела. Что он испытал совсем недавно, приведя в Нижний царевича Ентяка и бессильно взирая на то, как нарушившие присягу татары грабят его родной город, разволакивая женок едва не до нага и одирая оклады с икон… В конце концов, он позорно бежал из Нижнего, проклятый всем городом, не надеясь уже, что ему когда-то впредь поверят и откроют городские ворота.
* * *
Таковы были дела, когда московская рать вошла в мордовские осенние леса, разыскивая Семена, будто травленого волка-убийцу, за голову его была назначена награда.
Он уходил, мотался с малом дружины, запутывая следы. Татарская помочь, обещанная ему, запаздывала. А как прояснело потом – и вовсе не пришла! И он кружил лесами, укрывши жену и детей в месте, зовомом Цибрица, куда, надеялся, московиты не сунутся. Надеялся зря. И прознали, и сунулись, и одолели засеки, и перебили – перевязали немногую охрану, тут же разграбив казну и товар.
Александра не сказывала потом, как стояла, прислонясь к стволу старой липы, безнадежно взглядывая на невеликую Никольскую церковь, ставленную тут, в лесу, по преданию бесерменином Хазибабой, уж неведомо ради какой благостыни, и с падающим сердцем следила выпрыгивающих из частолесья с хищным посвистом и реготом московлян. И что казалось страшнее всего даже, что нет, не убьют, а изнасилуют их вместе с дочерью на глазах сына и опозоренных отведут в Москву. О том никогда не признавалась мужу. Ждала, прикрывая от страха глаза, и не чуяла уже, как грубо срывают с нее драгоценные цаты, как делят, ругаясь, порты и узорочье, только разорванный ворот сжимая рукой (разорвали, как рвали с шеи янтарь и серебро), все ждала и ждала, уже в забытьи, почти вожделея позора. Не дождалась. Воевода (то был Уда), вывернувшись откуда-то сбоку, строго приказал воинам: «Охолонь!» Роздал своим кметям по связке мехов из захваченной Семеновой казны и, не возвращая, правда, награбленного княгиням, повел их за собою. Дети отчаянно цеплялись за мать, страшась: вот оторвут, отнимут, разомкнувши сведенные персты. Когда посажали на коней, сына Василия, отчаянно вскрикнувшего, отдельно, а их с дочерью на одну лошадь, верхами, безжалостно задравши подол и ноги связав под седлом. Так и скакали, отбивая все внутри. Добро Александра, кочуя с мужем, выучилась в Орде неплохо сидеть на лошади. Вечерами снимали, кормили, давали оправиться, отойдя за кусты, но и здесь караулили – не сбежала б! Отводили ее и дочерь по очереди. Так и везли до Москвы, но хоть стыдно не произошло дорогою! И только уж, когда привезли, когда князь Василий, мельком оглядев полонянок, распорядил поместить их на дворе у боярина Белеута, куда и отвели всех троих, не стряпая, и где наконец дали вымыться в большом корыте с горячей водой, переодеть пропахшие потом, калом и конем, завшивевшие сорочки, и после всего того накормили за господским столом боярскою трапезой, тогда лишь отпустило внутри и в горнице, уступленной ей с дочерью, упала на постель и жарко и безнадежно заплакала. Плакала, вздрагивала в рыданьях, молча винясь перед мужем своим, что не выдержала, не сумела уйти, сокрыться, убежать или умереть, погинуть, давая московитам теперь право требовать сдачи князя Семена в полон.
Семен, узнавши, что княгиня его и дети, и казна попали в руки врагов, выдержал недолго, вскоре прислал челобитную Василию, прося опаса, и когда опас был ему даден, приехал сам. Василий пожелал лично встретить сломленного ворога своего. Узрел седые заплешивевшие виски, потухший взор, услышал сухой болезненный кашель больного князя. Смягчился, раздумав отсылать Семена в монастырь, и приказал отослать на Вятку, под тамошний надзор, с княгинею и детьми. И уже было нечем жить, и незачем жить. Через пять месяцев, впавши в «большой недуг», месяца декабря в двадцать первый день тысяча четыреста второго года от Рождества Христова Семен умер, так и не добыв, ни себе, ни потомкам своим захваченные московитом Суздаль, Нижний Новгород и Городец. Но то было уже потом, уже через лето после того, как Юрий Святославич занял Смоленск, а Витовт тою же осенью приходил под Смоленск ратью, разграбил волость, но града не взял, паки отступив, но отнюдь не отказавшись выбить Юрия Святославича из Смоленска, по пословице: не мытьем, так катаньем. Тем паче, в городе за время литовской осады начались голод и мор, а жестокости князя Юрия отвратили от него многих недавних доброхотов.
В ту и последующую осени небо тревожили грозные знамения. 29 октября 1401 лета затмило солнце, а в начале другоряднего года, в марте, на небе явилась звезда, копейным образом восходившая каждую ночь двенадцать дней подряд, а потом невестимо исчезла.
Знаменья же небесные редко на добро бывают! Чаще к худу, предвещая глады, войны, моровые поветрия и иную неподобь, насылаемую на ны, грехов ради наших. Во всяком случае, летописец XV столетия присовокупляет к сему, что в ту пору «воссташа языцы воеватися друг на друга; турки, ляхи, угры, немцы, литва, чехи. Орда, греки, русичи и иныя многия земли и страны смятошася и ратоваша друг друга, еще же и моры начаша являтися».