Город без стен. Город, который строился как столица кочевой империи. Великий Чингисхан заповедал уничтожать стены городов. Но кто вспоминает теперь о заветах потрясателя Вселенной? Вспоминал иногда эмир эмиров Тамерлан, который, впрочем, свои города обносил стенами, дабы в них не врывались джете – степные разбойники.
В Сарае – городе-базаре, городе – зимней ставке кочующих ханов (слово «сарай» обозначает «дворец») – стен не было искони, а в последующие времена – крушения волжской державы – их попросту некому было строить.
Так вот и стоял этот город, омываемый водами Волги-Итиля: ряды кирпичных дворцов хана и знати, украшенных пестрою россыпью изразцов (изразчатое это великолепие позже, когда уже была сокрушена Орда, перекинулось на стены московских палат и храмов). Город нескольких мечетей и христианских церквей, бесконечных плетневых изгородей и заборол, за которыми теснились мазанки местных жителей и русских рабов, с обширными загонами для скота – истинного степного богатства, выставленного тут на продажу.
Город шумный, грязный и пыльный, незаметно переходящий в зеленую чистую степь, где стояли белыми войлочными холмами юрты татарских ханов и беков и паслись кони ханской гвардии. Эти отборные нукеры в тяжелых пластинчатых доспехах, в круглых железных шапках-мисюрках, отделанных кольчатою бахромой, закрывающей щеки и шею, расставив ноги в узорных, булгарской работы сапогах, стояли, опираясь на копья у красных дверей ханских юрт, узкими глазами надменно оглядывая толпившихся тут наезжих просителей, торговых гостей, послов, персов, фрягов и франков, подвластных горских и русских князей, что сожидали приема и ласки все еще страшных, все еще победоносных степных владык.
Василию Услюмову здесь было все ведомо и внятно (да город мало изменился за протекшие годы!), и странным токмо казалось, что он теперь в знакомом месте оказался как бы с другой стороны: чужой местным жителям наезжий русич, а не свой, не татарский сотник, для которого по всему городу кто брат, кто сват, кто кунак, приятель, побратим.
Устроившись сам и устроив своих на русском подворье, передав дары и отстоявши положенные часы у дверей вельможных юрт, оставив наказы своим спутникам (в пути перезнакомились и киличеи, не раз бывавшие в Сарае, а сведавши, с кем имеют дело, волею-неволей признали его первенство в ордынских делах), Василий на третий день (тверичи еще не добрались до Сарая) пошел по городу, поискать кого ни то из старых знакомцев. Солнце немилосердно палило с вышины, сохла трава. Блеяли овцы. Бродячие собаки рылись в отбросах, и тощие свиньи, которых держали у себя местные русичи, пожирали скотий навоз. И надо всем – стадами скота в жердевых загонах, мазанками и юртами, базарными рядами, откуда остро несло запахами тухлятины и портящейся на жаре рыбы, над чередой верблюдов и лошадей у бесконечных коновязей, над толпою в рваных халатах, над дворцами и минаретами, над блеском одежд какого-нибудь проезжающего верхом степного бека, над крикливым человечьим муравейником торгового города стояла тяжелая, рыжая, не оседающая пыль. В пыли брели, позвякивая колокольцами, вереницы, караваны груженых верблюдов, в пыли играли чумазые дети и толклись, выставляя на всеобщее обозрение культи отрубленных рук, язвы и ямы вытекших глаз, лохмотья и рвань, нищие, четверть населенного мира от Мавераннахра и Кавказа до далекого Нова Города и Литвы…
Василий сразу же пожалел, что не взял коня, и, изрядно проплутав по базару, решил вернуться, и уже верхом проминовать все это людское скопище. Его едва не обокрали два раза, и – надобилась бы тут хорошая ременная плеть! Уже берегом, Волгой, воротился назад, мимо рядов, где рыбаки-русичи торговали свежею рыбой. Невольно задержался, разглядывая чудовищного, неохватного осетра не четырех ли саженей длиною.
– Кому такого? – вопросил.
– Да, беку одному тут… – неохотно отозвался хозяин, подозрительно оглядывая Василия. – Сам-то местный али наезжий откудова?
– С Москвы.
– А-а-а… – протянул рыбак, теряя всякий интерес к Василию. На подворье уже сряжались обедать, и Василий, дабы не остаться голодным, не стал раздумывать, влез за стол, потеснив плечами товарищей, и с удовольствием въелся в остро наперченную уху из волжских стерлядей.
– Нашел своих? – вопросил Митька Хрен, поталкивая локтем Василия. Он молча (с полным ртом), отрицая, потряс головой.
– Возьму коня! – отмолвил погодя. – А вы тут с Санькой поведайте, скоро ли тверичи прибудут? Иван Михалыч со своими!
– Князь?
– Вестимо, кто бы иной!
– Езжай, езжай, проведай своих! – солидно отозвался Прохор Зюка с того конца стола. – Мы свое дело справим!
Верховой – не пеший! Скоро Василий проминовал торговую толчею и, расспросивши того-другого-третьего, выбрался в степь. Как сразу не сообразил! Юрту Керима нашел уже к позднему вечеру.
Керим (он тоже изменился за прошедшие годы, потолстел, под глазами означились мешки) глянул озадаченно, не признавая гостя. Потом расцвел улыбкою, обнялись.
Позже ели шурпу и плов, пили кумыс, нашлась и бутыль с русскою медовою брагой. Хозяин хлопал в ладоши, замотанные до глаз, не различимые одна от другой женки подавали еду и питье.
– Сотник уже?
– Юзбаши! – в голосе Керима прозвучала невольная выхвала.
– А Пулад?
– Пулад у Идигу в нукерах, да тоже навроде сотника. А ты, стало, великого князя посол?
– Ну, не посол! – отверг, посмеиваясь, Василий. – Скорее толмач при боярине Федоре Кошке.
– Большой боярин! – возразил Керим. – Его у нас ведают все, сам Идигу хвалил! Повезло тебе, Васька!
В полутьме юрты показалась невысокая девушка, любопытно, отвернув покрывало, рассматривая гостя. Василий глянул через плечо, и что-то как толкнуло вдруг: знакомый до боли очерк бровей и рта, те же нежные губы, те же пальцы рук, – ведь годы прошли!
– Фатима?!
– Кевсарья! Дочерь! – с откровенною гордостью высказал Керим. – Красавица! Заневестилась только!
Васька сидел оглушенный. Кевсарья подошла к отцу, чуть-чуть пританцовывая и красуясь, огладила его по плечам, принялась на мгновение, лукаво и зовуще взглядывая на гостя.
Василий смотрел, и у него пересыхало во рту. Только теперь он начинал понимать, чем Кевсарья отличается от его, годы назад потерянной Фатимы, которая, ежели не умерла, теперь доживает старухой в каком-нибудь восточном гареме… Фатима в те невозвратные годы была проще и, пожалуй, моложе Керимовой дочери, она не пританцовывала, не глядела лукаво. Но вот повернулась, глянула без улыбки, прямо, и опять его обожгло как огнем! Фатима! Она! Керим, поглядывая на приятеля, тоже начал что-то понимать. Когда Кевсарья вышла, вопросил:
– Фатима, это та твоя женка, что пропала на Кондурче, которую Тамерлановы вои увели? – Василий молча кивнул. Одинокая слеза скатилась у него по щеке, спотыкаясь на твердых морщинах задубелого от солнца и степного ветра лица. – Ты так и не нашел там, на Руси, для себя жены? – вновь вопросил Керим.
– Не нашел! Да и навряд найду!
Ему было уже пятьдесят пять лет, и жизнь, строго говоря, уже миновала, прошла, осталась где-то там, за спиною, в редких воспоминаниях… И Фатима уже умерла, умерла для него! И дети, ежели живы, не помнят и не знают родителя своего!
Он плакал. Сидел не шевелясь, и слезы текли у него по лицу.
Керим нахмурил чело: «Не нада!» – сказал по-русски. Налил чару медовой браги, поднес: – На, выпей! Наша жизнь еще не прошла! – строго добавил он. И повеяло тем, давним сумасшествием битв, запахами степи и коня, далекою сказкою Кавказских гор, Крыма, голубого русского Греческого моря и моря Хвалынского.
– Заночуешь? – предлагает Керим, и Васька молча кивает головой:
– Да, заночую!
– Помнишь, я говорил тебе: моя юрта – твоя юрта? – спрашивает Керим и улыбается в полутьме, освещаемой дрожащим огоньком масляного светильника.
– Для меня честь тебя принимать! – строго говорит Керим. – Ты был хорошим сотником, добрым юзбаши! Ты был храбрый и ты берег людей, заботился о них! Я всегда вспоминаю тебя!
Василий вновь кивает благодарно и у него теплеет на сердце.
– А ты был самым храбрым воином в моей сотне, Керим! – отвечает он и не лукавит, так оно и было на деле. Потом они снова пьют, едят жаренную над огнем баранину с солью. В юрте появляются какие-то люди (у полупьяного Василия уже все плывет в глазах), слышится перебор струн, звуки курая. Ратники Керима, созванные им ради почетного гостя, поют, и Василий, вслушавшись, начинает подпевать тоже. Один из воинов пляшет по-монгольски, на корточках. Наконец Василия отводят под руки на его ложе, он валится в кошмы, засыпая почти мгновенно. И только ночью встает ради нужды, выходит крадучись из юрты. Тихо. В темноте шевелятся и топочут кони. Овцы в загоне сбились плотною неразличимою кучей, спят. Едва посвечивает вдали, за краем степного окоема, небо. Пахнет степью, горьким запахом полыни и запахом ковыля. И где-то, далекая, приглушенно звучит песня. Тягучая, длинная, чем-то незримо похожая на русские протяжные (долгие) песни, под которые так хорошо грустить! Он остоялся под темным неогляданным небом, следя темные, неотличимые от земли и травы, очерки юрт. Как же он будет вновь и опять тосковать по всему этому! По неоглядным степным окоемам, по запаху полыни, неведомому на Руси, по сумасшедшему бегу коня! И вспомнились чьи-то, кажется, восточные, сорочинские строки, что перевел ему как-то заезжий арабский купец:
И эта девушка, Кевсарья, до того похожая на Фатиму, что у него сейчас вновь защемило сердце!
Он еще постоял, вздыхая и нюхая воздух. Потом полез назад, в теплое шерстяное нутро степного жилья. Отыскал свое ложе, свалился на него, натягивая курчавый зипун, уснул.
Назавтра долго прощались. Керим упрашивал наезжать гостить. Кевсарья высунула нос из-за полога, лукаво глянула на него, и это решило дело. Василий обещал непременно бывать, и сдержал слово, правда, после приезда тверичей, которых Федор Кошка велел ему встретить и попасть в дружбу к ним, что Василию удалось далеко не сразу, но удалось-таки, опять же благодаря хорошему знанию местной жизни.
Иван Михалыч, ворчливый, хмурый, в конце концов, умягчел:
– Чую, что ты хитришь, московит! – высказал. – Одначе князя Асана подсказал мне верно!
Иван Михалыч был не в отца, горячего, стремительного. Он и видом был иной: осанист, нескор, медленен, но зато упорен в решениях. И тут в Орде того ради, что приехал он судиться с родичами, допрежь того с Василием Кашинским, а ныне и с Юрием Всеволодичем Холмским, помочь знающего мужа была ему ой, как нужна!
Иван Михалыч век был неуживчив с родней. Все было у них не путем с братом, перенявшим вместе с именем Василий роковую участь кашинских князей – Василиев. Постоянные споры с Тверью, и бегал Василий от старшего брата в Москву, и чудом вырывался из братнего плена в одной рубахе, без летника, перемахнувши Тьмаку, и мирились, дружились, заключали ряд, и подступал, изгнанный братом, Василий под Кашин с татарскою ратью, и замирились-таки, а вот теперь подступило – судиться перед ханом с двоюродником Юрием. Оба приехали, и оба не встречались друг с другом. Шадибек все не принимал окончательного решения, уезжал на охоты в степь, тянул, выслушивая разноречивые уговоры своих беков, а на дворе истекало знойное лето, шел август, и было порою – ни до чего! Искупаться в Волге да залечь в высокой траве, глядя в высокое небо и следя медленный ход бело-рунных облачных отар… И князь изнывал от зноя, многажды призывал Василия, требуя указать новые ходы-выходы, новые имена, кому бы мочно было, сунув кошель русского серебра и несколько связок соболей, просить о защите в суде перед ханом.
В свободные часы Василий заезжал к Кериму, ужинал, почасту оставался ночевать. Пытался разыскать Пулада, да все не удавалось. Идигу явно что-то затевал, все его сотники были в разгоне, и Василий начинал чувствовать смутную тревогу…
Впрочем, в юрте у Керима сомнения проходили, и ему было хорошо. Как-то он высказал приятелю: «Не могу смотреть на твою Кевсарью! Все мне кажет, Фатима передо мною!»
– На Руси ты женки не найдешь! – серьезно отмолвил Керим. – На Руси ты – старый! Разве какую вдову… Женись в Орде! Русский поп обвенчает! – предложил. Только того было и сказано, и Василий даже не задумался сперва.
Меж тем проходили дни и незримое напряжение сгущалось и сгущалось. Как-то Василий не застал Керима в юрте, домашние бегали испуганно. К Василию бросились враз: «Не слыхал ли чего?» Василий ничего не слыхал, но из путанного рассказа Керимовой женки понял, что дело плохо: со степи подошел на Шадибека царевич Булат-Салтан, спешно собирают ратников и никто не ведает, где Идигу.
Споро седлая коня, Василий уже все понял. Затея принадлежала Идигу, и следовало скакать, спасать, пока не поздно, Керима, ежели он сумеет его найти!
Над торгом стоял гомон и ор. Дико ржали кони, ревели верблюды. Подскакивая, Василий чуть не слетел с седла – конь прянул вбок, дико всхрапнув. На дороге, в луже крови, лежало несколько отрубленных голов, над которыми стояло высокое жужжащее мушиное облако. Он поскакал дальше, к ханскому двору, где должен был быть Шадибек и, значит, защищающие его нукеры.
Однако пробиться туда оказалось совсем непросто. От глиняной стены отлепился стражник с обнаженной саблей в руках и, дико ощерясь, замахнулся, пробуя остановить Василия. Но Василий хорошо знал этот оскал. Не сожидая, когда набегут иные, вырвал из ножен саблю, к великому счастью захваченную с собой, и рубанул вкось. Стражник, падая, тотчас залился кровью. Со сторон бежали иные, гортанно крича, но Васька уже был далеко. Но к ханскому дворцу было не пробиться: тут теснились и свои, и чужие, где-то там, внутри, шла яростная рубка. Видимо, Шадибек сопротивлялся из последних сил, сожидая помощи от Идигу, и еще не понимая, что Идигу ему изменил, и что именно он привел из Заволжья Булат-Салтана.
– Русич! Великого князя киличей! – выкрикнул по-татарски Василий в направленное на него копье. Копье опустилось в растерянности. Кругом вязали, выводя из дворца, раненых и пленных. Всюду валялись трупы зарубленных ратников Шадибека.
– Какой-такой русич, куда? – к нему пробивались, кто-то уже схватил за повод его коня.
– Пулад! – выкрикнул Василий, признав враз прежнего соратника своего.
Пулад, не понимая еще, приблизил, вчуже озирая всадника и коня, так некстати выросшего перед ним.
– Пулад, это я, Васька! Ай, не узнал? – требовательно повторил Василий, с падающим сердцем начав понимать, что ежели Пулад не захочет его признать, ему – лежать тут обезглавлену, среди этих трупов, и никто его не признает уже, и никто не вступится.
– Юзбаши?! – веря и не веря вопросил Пулад, подъезжая вплоть. – Оставь! – недовольно бросил он воину, ухватившему за повод Васильева коня, и тот без слова отпустил, отступя посторонь.
– Идигу? – вопросом на вопрос отмолвил Пуладу Василий. Тот молча кивнул.
– Керима помнишь?! – Василий решил тотчас перейти в наступление, без долгих подходов. – Спасай! Он у Шадибека; быть может, еще не убит!
Пулад тянул молча и мрачно: «Во дворец не пробиться!» – отверг. – Там режут всех! Только ежели повязан…
– Пошли кого! – перебил Василий. – Али со мной поезжай! Я тут от великого князя Московского послан! – прибавил, чтобы Пуладу стало вразумительно, кто перед ним. Пулад глянул на него уважительно.
– Не врешь, сотник? – вопросил, и тут же повинился: – Прости! Кровь очи застит!
В это время в палатах дворца раздался дикий, душераздирающий крик многих голосов и женский визг.
– До гарема добрались! – сказал Пулад. – Верно, и Шадибека уже кончили!
Визг прекратился, перейдя в жалобный плач и стон. Из дворца начали выводить перевязанных полоняников.
– Керим! – вдруг выкрикнул Василий, признав сотника в связанном окровавленном пленнике.
– Ну же Пулад! – требовательно выкрикнул он, и тот, подчиняясь по старой привычке железному голосу своего бывшего командира, поскакал следом.
– Этого – мне! – воин, растерянно глянув на Василия и Пулада и признав, видно, в последнем своего начальника, шатнувшись, отпустил конец аркана, которым был связан Керим, и его тотчас подхватил Василий. Кметь, видно, хотел поспорить. Но в этот миг на площади показался сам Идигу со своими нукерами, а Василий, дабы не спорить, сунул ратному в руку серебряный даргем, и тот отстал.
Идигу ехал, сутулясь, глядя перед собой. Морщинистое лицо его было сурово и недвижно, в глазах вспыхивали и гасли искры невольного торжества. Он поднял руку, повелел негромко: «Кричите: Слава Булат-Салтан-хану!» К нему подошел перевязанный незнакомый бек, протягивая какой-то тяжелый сверток, с которого капала кровь. – Голова Шадибека! – догадал Василий, и вчуже испугался этого старого эмира, который доселе держал в своих руках трон Большой Орды и распоряжался жизнью ее ханов.
«Вот также он говорил с Витовтом накануне сражения на Ворскле!» – подумалось.
Ничего не понимая, Керим с глазами, залепленными кровью, молча прижимался к его стремени, не ведая еще, смерть или спасение ему предстоят.
– Прощай, Пулад! – вымолвил Василий. – Надеюсь, когда схлынет эта беда, ты навестишь старых друзей.
Он дернул за веревку, заставив Керима бежать вслед за лошадью, а в ближайшем переулке остановил и помог взобраться на круп коня.
– Ты, Васька? – вымолвил Керим, начиная понимать, что остался жив и спасен.
– Я! Держись! Поскачем! – примолвил Василий, и почуя, что Керим прочно ухватился за его пояс, погнал в опор. Все мнилось, что вот-вот догонят и убьют! Назади все еще кого-то имали, били, раздавались жалкие крики, там и сям вспыхивали пожары. Он петлял по улицам, увертываясь от мест, где его могли бы схватить, и уже к закату вымчал наконец в степь. Было еще опасение, что и юрты Шадибековых нукеров пограблены, и увидя кучку верхоконных, так и подумал было, но оказались свои – убеглые, что ждали тут, не ведая еще, какая и чья настала власть и кому надобно приносить присягу. Только переговорив с ними, Василий понял, что они с Керимом спасены. В черевах, как отпустило, и с облегчением пьяная усталость подошла. Едва доехал, едва сумел помочь занести в юрту Керима – женка которого, мгновенно уняв поднявшийся было плач, тотчас распорядила греть воду, готовить травы и ветошь. Видимо, не впервой выхаживала раненого мужа, не растерялась и в этот раз.
К ночи, вымытый и перевязанный, Керим лежал в кошмах, благодарно взглядывая на Василия. В котле доваривалась шурпа, а женщины уже по-деловому суетились, доставая то и другое. И чья-то прохладная юная рука коснулась его щеки: то Кевсарья молча благодарила Василия за спасение ее отца.
Пулад приехал на другой день, к вечеру. Сидел, долго глядя на Керима. Сказал:
– Идигу велел разыскать всех, кто защищал Шадибека и убить. Я сказал, что ты помогал нашим! Пусть Васька подтвердит! Не то убьют нас обоих!
– Самому Идигу сказать? – вопросил Василий, вставая и застегивая пояс. – Едем!
Пулад угрюмо взглянул на него, потом медленно улыбнулся:
– А ты все такой же, юзбаши! Не изменился совсем!
Ехали степью, конь о конь, и Пулад, оттаивая, сказывал о себе, о том, как чуть не погибли, пробираясь к дому, о том, как пошел служить к Идигу, поминая завет Василия – служить сильному. Был и в Заволжье, и в Крыму, с письмом Идигу ездил к Железному хромцу в Самарканд и видел там испанских послов, а было то перед самою смертью Тимура. И опять чудом выбирался обратно, едва не угодивши в полон.
– Я тебя-то не враз признал! – повинился Василию. – А как ты приказал… тогда и воспомнил, словом!
Была уже глубокая ночь, но Идигу не спал, и скоро привял своего сотника с его русским спутником. Остро взглядывая в лица, выслушал обоих.
– Ты дрался в войске Витовта, против меня, Пулад! – сказал Идигу, и в голосе прозвучало не то предостережение, не то угроза.
– И я дрался против тебя, повелитель! – смело возразил Василий, глядя в глаза Идигу. – И я же посоветовал Пуладу бросить бездарного Тохтамыша и служить тебе!
Тень довольной улыбки тронула лицо старого волка.
– А ты, русич, – высказал он, – передай своему коназу, что его заждались в Орде!
Сказал, и у Василия по спине поползли холодные мураши, столько было во вроде бы добродушных словах Идигу скрытой жестокой угрозы.
– Ты от кого прибыл?
– От боярина Федора Андреича Кошки! – отмолвил Василий. – С его сыном Никифором.
– Что ж сам-то он не прискакал?
– Недужен. Не встает!
Идигу покивал головой, пожевал губами, подумал, высказал:
– Идите. Вашего Керима не трону. Пусть верно служит новому хану Большой Орды!
Над степью волоклись низкие серые тучи. Волга засинела и потемнела, начиная выходить из берегов. Где-то в верховьях шли непрестанные дожди. Подходила осень. Теперь, когда Василий приезжал к другу, Кевсарья выбегала навстречу гостю, убирала его коня, подавала воду для рук и наливала кумыс за едой. Керим уже начал вставать, садиться в седло. Раны его понемногу затягивались.
Как-то уже настойчиво засиверило, подступали холода, и белесое небо готово было вот-вот просыпаться снежною крупой, – они стояли вдвоем у коновязей, беседуя о делах тверского великого князя Ивана Михайловича, который, кажется, одолевал двоюродника, перевесив его серебром, и невдолге должен был получить у Булат-Салтана ярлык на свою вотчину и спорные с Юрием Всеволодичем Холмским земли. Дул ветер. Кевсарья выглянула из юрты, созывая их к выти.
– Женись! – сказал Керим спокойно и просто. – Любит тебя!
– Стар я! – отмолвил наконец Василий, оглушенно перемолчав.
– Не стар. Ты воин! – отверг Керим. Да для Орды он, Василий, был еще не стар. – Женись! Она заменит тебе Фатиму! – повторил Керим. – Мужу плохо быть без жены. Русский поп окрестит ее и перевенчает вас тут, в Сарае. А я буду знать, что отдал дочь в хорошие руки, в руки того, кто спасал меня от смерти прежде, и спас теперь!
Василий молчал.
– Иди, поговори с ней! – подсказал Керим, и Василий, деревянно переставляя ноги, двинулся к юрте. – Выйди, Кевсарья! – попросил он девушку.
Она готовно, накинув на плеча чапан, вышла к нему. В степи не в городе: тут женщины, да и девушки, не прятали лиц, и это не считалось грехом. Отворачиваясь от ветра, девушка косо взглядывала на него, ждала.
– Когда-то я любил девушку, ее звали Фатима, – трудно начал Василий.
– Я знаю! – перебила Кевсарья. – Она стала твоей женой и ее увели гулямы Тимура! Ты часто ее вспоминаешь? – спросила она, заглядывая ему в лицо.
– Не часто, – возразил Василий. – Но жениться больше не смог. А ты похожа на нее…
– Знаю, ты воскликнул тогда: Фатима!
– Да.
Они молчали. Дул ветер. Девушка подошла к нему вплоть. Губы у нее были, как у молодого жеребенка, нежные, Фатимины губы. И руки молодые и упругие, что он почувствовал, когда она обнимала его. И пахло от нее юртой, спелым яблоком и молодостью. И не нужно было уже спрашивать, пойдет ли она или нет за него замуж.
Свадьбу справили тихо, по степному обряду. Кевсарья, нареченная Агафьей, с гордостью показывала маленький серебряный крестик у себя на груди. Крестили ее и перевенчали с Василием в один день. С русской стороны присутствовали только двое знакомых киличеев: Прохор да Митя Хрен, да еще русский поп пришел поздравить молодых, но гостей все одно набралась полная юрта. Были Керимовы ратники, была родня, Пулад тоже явился со своими. Много пили, пели, плясали, выводили невесту гостям, мешая русский и татарские обряды. Уже поздно ночью расходились, разъезжались, кто и уснул тут же, упившись.
Кевсарья, нынешняя Агаша, уснула у него в объятиях, доверчиво прижавшись к Василию. Он не стал трогать ее в первую ночь.
Жили они после того в Керимовой юрте. Тащить молодую к себе на подворье, в невесть какие хоромы, Василий не стал. Задувала метель. Шел мелкий колючий снег, от которого слезились глаза, и его разносило ветром. В юрте было тепло. Агаша, познав наконец супружеские радости, преданно смотрела ему в глаза и стерегла каждое его движение, тотчас готовно кидаясь исполнить его желание, а Василий с удивлением чуял в себе порою взрывы какого-то давнего сумасшедшего счастья, столь схожего с молодым, что и не верилось, что он уже сед, уже на шестом десятке, и невесть, как повернет его новая семейная жизнь, когда он постареет совсем и потеряет жизненные силы.
– Ты живи! – как-то сказал Керим. – Я всегда жил так! Смерти не ждал, смерть сама тебя найдет! Живи, пока живешь, а молодая жена будет тебе в старости опорой! Да и дети пойдут…
О детях Василий подумывал с легким страхом. Временем сомневался и в том, будут ли дети у него. Не устарел ли он для этого? Только Кевсарья-Агафья ничего не страшилась, по-видимому. Пела, весело готовила ему вкусный плов и была, по всему, чрезвычайно довольна своей семейной жизнью, выспрашивая порой и о далекой русской родне, и о том, как ее там примут.
– Они хорошие! – отвечал Василий. – Примут с любовью! – Кевсарья молча кивала в ответ, не поднимая глаз. Видимо, опасалась все же. Тем паче что русская молвь, которой понемногу учил жену Василий, давалась ей с трудом.
Выезжали из Орды обозом вместе с тверским великим князем в самые Крещенские морозы. Зима была снежной, вьялица переметала пути, кони проваливались по грудь и не шли. Передовые то и дело менялись, проминая снег. На дневках, ежели не достигали какого жилья, ставили в кружок сани, клали коней на снег, а сами размещались меж ними вповалку, затягиваясь с головою попонами. Василий молча прижимал Агафью к себе, согревал холодные руки и ноги. И казалось, исчезни весь мир в метельном свисте и вое, и все равно он будет согревать ее дыханием своим, пока сам не умрет! И такое приходило на ум.
Караван русичей полз, как издыхающая змея. Не хватало хлеба, кончалось вяленое мясо, которое жевали сырым, не разжигая костра, отрезая по куску ножом у самых губ. Слава Богу, Кевсарья была привычна и к седлу, и к ночлегам в снегу, и к долгим перекочевкам, но что-то разладилось в ней самой: когда снимал с седла, бессильно обвисала на руках, и раз, когда лежали все в куче, согревая друг друга, заплакала у него на груди.
– Худо тебе? Худо?! – выспрашивал Василий испуганно.
– Нет. Нет, не то! – она, отрицая, судорожно потрясла головой. – Кажись, беременна я. – Выговорила, отчаянно краснея в темноте. – Сына тебе рожу! Батыра!
Василий замер, крепко, до боли, прижимая к себе жену. Не ждал, не верил, думал, что стар, ан и подступило! Наверху по-прежнему выла и плакала вьялица, кружил снег, и кони, положенные близь, отфыркивали лед из ноздрей, и еще так было далеко до Родины! Но теперь он знал – довезет. Чтобы не совершилось, довезет все равно! И жену, и сына. Почему-то верилось, что будет сын. Бесилась метель, Кевсарья-Агаша, выплакавшись и согревшись, уснула у него на груди. А он не мог уснуть, все думал и думал. И жизнь уже не казалась пустой или прожитой даром, жизнь наполнилась, и он уже был не один!