Летописная статья за 1409 год в Московском летописном своде начинается словами: «Того же лета ходи Анфал на Болгары Камою и Волгою, сто насадов Камою, а Волгою сто и пятьдесят. И избиша их в Каме татарове, а Анфала яша и ведоша в Орду, а волжские насады не поспели».

Откуда такое внимание Анфалу? Беглецу, так и не сумевшему воротиться на Родину, казалось бы, одному из многих несостоявшихся деятелей, бежавших на Вятку от новгородской вятшей господы, бежавших на Дон от московского княжеского произвола, наконец, бежавших в Сибирь от религиозных гонений XVII столетия, одному из многих в подавляющем большинстве безымянных деятелей? «Изгнанники, бродяги и поэты, кто жаждал быть, но стать ничем не смог». Четыре скупых летописных известия, но меж тем от крупнейших деятелей того времени, бояр и князей, зачастую и этого не осталось! Чем так тревожил и так занимал умы Анфал, что сообщения о нем проникли аж в государственный московский летописный свод, отметивший впоследствии и конечную гибель Анфала? Чем-то занимал, чем-то тревожил, в чем-то (и достаточно ярко!) противопоставлял себя великокняжеской власти… Можно предположить даже, что о многих успехах Анфала летопись намеренно умалчивала, ибо успехи эти шли вразрез с политикою и Великого Нова Города, где неодолимо складывалась боярская олигархия, и с политикою собиравших землю великих князей московских. С горечью приходится признать, что никаких более точных или более подробных сведений об Анфале у нас нет, и образ его приходится попросту додумывать, опираясь на те примеры низового «народоправства», которые периодически являлись у нас на Дону, в Сибири, или у тех же казаков-некрасовцев…

А, кстати, сколько людей подымает речной насад, судно с набоями по бортам, встык, с гладкой поверхностью борта, расширяющими и увеличивающими размер судна, килевая часть которого выполнена из целого долбленого ствола? Ежели, как пишут, насад вмещал до сорока – пятидесяти воинов, то сто насадов – это четыре-пять тысяч человек, а двести пятьдесят соответственно не менее десяти тысяч. Ежели учесть, что обычные ратные предприятия Новгорода собирали три – пять тысяч, не более, то какую же власть получил на разбойной Вятке и какой организаторский талант проявил Анфал, собравши и снарядив подобное войско!

А что было, что происходило в предыдущие бегству Анфалову годы и до набега его на Двину в 1401-м? В какие походы ходил, чем сдерживал и чем привлекал к себе капризную вятскую вольницу? Почему и татары, побивши Анфала на Каме, не убили его тут же, не отрубили голову, как тому же Прокопу в Хаджи-Тархане, а «повели в Орду?» Как особо знатного пленника?!

Было, было за прошедшие восемь лет и походов, и одолений на враги. Немало было и побед, и удачных набегов! Жила созданная Анфалом вольница, жила! И тревожила уже нешуточно и Новгород, и Москву, и татар казанских. И, кстати, где был в то время Рассохин, другой новгородский беглец, незримо связанный все время с Анфалом?

Хлынов шумит. Московский воевода, присланный на Вятку порядка ради, не смеет и носа высунуть на улицу. Убьют. И не то, что против великого князя поднялись али там недовольство какое, а попросту – не замай! Сиди себе, коли сидишь, а нашей вольницы не трогай!

Хлынов полон, приехали известные «ватаманы» из прочих рядков. Едва не вся Вятка собралась нынче на круг, созываемый в очередную Анфалом.

Колышется толпа, звучат крики. Над кострами, на вертелах жарятся кабаньи и лосиные туши, в котлах булькает жидкое варево. Бочек с пивом еще нет, и это вызывает ропот у собравшегося дувана. Кто-то кого-то бьет с маху по плечу, в ином месте, сопя, борются двое, катаясь на земле: «Рот, рот не рви! Мать твою!» В ином – бьются на кулачках, и обильно брызжет кровь из разбитых носов и потревоженных скул. Какой-то детина, скинув зипун и обмотав чресла широким кожаным поясом, показывает желающим татарскую борьбу на поясах: вызывает охотников, и уже троих кинул через плечо под веселый гогот собравшихся. Рядом – ругань. Наскакивая друг на друга, как два молодых петуха, ссорятся котельнические атаманы, поминая взаимные обиды, взмахивают кистенями – тут могут и убить; и уже решительные Анфаловы молодцы пробиваются, расталкивая толпу, разнимать дерущихся. У покосившейся рубленой городни, из-за врытых стоймя и заостренных сверху бревен звучит негромкий разговор:

– …Значит, закричал! Я ему – мать, не слышит! А те запросыпались уже! И ведь дело-то было наше! Уже вплоть подобрались, и – на-поди!

– Такого скота…

– Да! Верно баешь! Я и рубанул. Погорячился малость, рука понесла, словом, развалил его на полы. А тут сверху, с городни, и лопочут по-ихнему: кто, мол, да где? Я малость-то ясак ихний ведаю, отмолвил: «Татя, мол, русского прикончили». А те калитку отокрыли, лаз, словом, в стене – покажь, где тать? Я молодцам и приказать не успел – ринули.

Так вот и совершилось. Конечно, кабы одними засапожниками – тихо бы было! Дозор, словом, положили весь, но шум-от возник! Те ударили в било, а мы ринули туды, в нутро. Ночь. Глаз выколи, ончутка его возьми, чье-то копье встречь. Добро, кольчатая рубаха спасла… Ведаешь сам, как бывает в горячке: убил – и не понял, тычешь в мертвого. А тут огонь, смоляной жгут запалили – бегут со всех сторон. Дак кабы Анфал в тот час не напал на их сзади, перекололи бы всех, как курей! Вот тут и помысли! А што он Курю порол на кругу, дак за дело! Женка – не рабыня. Вишь, за косы подвешивал и бил, кожа лопалась. Баба терпела, терпела, а как младеня скинула, дак и пришла, в ноги пала, боле, мол, не могу… Ну, Куря, вестимо, – зверь! Однова захватил полон, и всем животы разрезал, те ползают в своих же кишках, встать не могут. А Куря хохочет, доволен!

– Зверь и есть! А все же на кругу казака пороть…

– Дак сами же согласили, по первости-то!

– У нас и согласят… А потом в потылице чешут, не ведали, мол!

Собеседники смолкают. Один достает из калиты на поясе медную баклажку, молча отвинчивает крышку, глотает, очумело крутит головою, крякает, потом протягивает баклажку приятелю: «На, испей! Крепкая, зараза!» Тот пьет и тоже крутит головой, удивляется: где и добыл? «У фрязина одного, зажжешь – горит!»

Рядом, подстелив овчинный зипун и привалясь к тыну, беспечно спит ражий детина в новых щегольских, булгарской работы, сапогах цветной кожи, с загнутыми носами, верно, добытых в бою или выигранных в зернь, а выше сапог в такой рванине, что не поймешь, как и держится на нем? Дыра на дыре! Може, и кафтан свой и срачицу проиграл али пропил?

Сухощавый, мосластый, весь из костей и связок, подходит, вихляясь на ходу, черно-кудрый мужик. Дорогая сабля на перевязи небрежно бьет по ногам.

– Здорово, други!

– Здравствуй и ты! – степенно отвечают оба, поглядывая на нежданного гостя.

– Ты, кажись, Вяхирь? С Никулина городка?

– Не, ошибся ты, Гриня я, Косой!

– Ну, все одно, мужики! Выпить есть?

– Так бы и прошал сразу! – недовольно тянет хозяин баклажки, протягивая ее гостю.

Тот пьет, булькая горлом, опруживая посудину без отрыва. Кончив, глядит ошалело, опять же крутит головой, говорит:

– Анфал, пес, пиво не выставил, грит, ясные головы надобны! А я, коли не выпью – не человек! – шатнувшись, поворачивает на уход.

– Баклагу верни! – кричит ему Косой. Тот небрежно бросает баклажку позадь себя: «На, лови!» – и уходит, не оборачиваясь.

Владелец вина ловит баклажку и сердито сует, пустую, в калиту:

– Спасиба, и то не сказал!

– А ты ведашь, кто ето?

– А, шиш какой, прилипало! Знаю таких!

– А и не шиш! Слыхал, как о прошлом годе Злой Городок грабили?

– Ну!

– Дак ето ихнего-то князька на бою убил? Дак ентот мужик и есь!

– Неуж?

– Точно, он! С саблей не расстаетси, вишь! Заговоренная сабля у ево! Однова тринадцать душ положил, без передыху!

– Ти-и-и-хо! – раздается хриплый рокочущий звук рога.

– Ну! Никак созывают на круг? Пошли! – оба встают, с сомнением глянув на спящего: «Будить?»

– Не! Пуща и отоспится! Всю ночь по стану блукал, в избы лез, бабу ему, вишь, нать! Молодцы едва успокоили! Мужик как мужик, не хуже иных, а как выпьет – беда с им!

Перед воеводской избой море голов. Все в оружии. У кого засапожник, кинжал ли ясский, у кого и сабля. Только рогатин да бердышей нет.

– Ти-и-и-хо! Анфал говорит!

Анфал выходит на крыльцо, ставит руки фертом, осанисто оглядывает площадь. После срывает шапку с головы (он в белой рубахе, подпоясанной ордынскою шелковой фатой на монгольский лад, в распахнутом летнике, в синих портах, в яловых грубых сапогах с загнутыми носами), кидает шапку себе под ноги: «Здравствуйте, казаки! Здравствуйте, атаманы-молодцы!»

– Здрав буди, Анфал! – ревет площадь в ответ, и шапки приветственно летят вверх.

– Зачем созвал? – прорезывается чей-то молодой высокий голос.

– За делом, казаки! – густо отвечает Анфал, – на булгар идем! Хватит по кустам прятаться да рядки разбивать! Отокроем себе путь на Восток, за Камень! К соболям сибирским! К серебру! К землям незнаемым! Пущай и там будет наша вольная земля, наш казачий круг! Не все Орде да ханам, да великому князю в кошель, надо и нам того обилья отведать! Князь Юрий ходил на булгар, чем мы хуже, мужики! Да и за Едигеев погром посчитаться нать!

Площадь слушает, площадь ревет и хохочет. Лупившие недавно один другого два казака – морды у обоих в крови – теперь стоят, обнявшись, хохочут, не хохочут – ржут, когда Анфал показывает, как струсит хан ихнего казачьего напуска.

Сзади, у огорожи, тихий разговор:

– Китайцев, чинов ентих, полупить бы нать! Да и соболя за Камнем богато! А токмо, почто нам для московского князя жар загребать? Ихние воеводы, как Едигей пришел, все обосрались, половину городов отдали враз! Воины!

– Так-то оно так, – раздумчиво отвечает другой, не отводя глаз от Анфала, – а токмо… Помнишь, как было до него? Кто во что горазд! А ныне мы – сила! Будем напереди, будет и наша власть! Уже без воевод, без челяди той.

– Веришь?

– Анфалу – верю!

Оба вливаются в толпу, песчинки или, скорее, капли народного моря. Разбойного моря, вятского! Но Волга уже дрожит от их посвиста, и за малым стало – возникнуть тут вольному казачьему царству, где набольшего выбирают на кругу, и тем же кругом могут отстранить атамана от власти. Устроение, вновь и вновь, в череде столетий, возникавшее на Руси, и в грозные бедовые годы, зачастую спасавшее страну от иноземного ворога, когда центральная власть, по тем ли, иным причинам оказывалась бессильной.

Уже ближе к вечеру, когда Хлынов едва не весь гуляет и пьет, атаманы сидят в воеводской избе, за медленною чарой слушают Анфала, спорят, порой горячась, и бесконечно тыкают пальцами в развернутый лист бересты, где грубо нарисована карта: стечка рек Камы и Волги, где две речные рати, с двух рек, должны встретиться друг с другом и совокупно ударить на булгар. И Анфал рыцарственно уступает началование над главною ратью Митюхе Зверю, некогда главному своему противнику, а теперь – главному помощнику.

Гаснет вечер. Разгораются костры. Звучат домры, звучит песня, и красивы вольно текущие над рекою мужские суровые голоса! Где-то пляшут, где-то визжат бабы, дуром или, скорее, с умыслом забредшие в мужской воинский стан. Бывалые старики только взглядывают на беспокойную, охочую до женских ласк молодежь, держат в руках кто что – достаканы, рога и чары, пьют. В походе на хмельное питье строгий запрет: мало ли наших перерезали татары в сонном подпитии! Со сторон, за огорожами – караулы. Стерегут стан. Не от ворога, какой под Хлыновом ворог! Скорее, чтобы какой переветник не понес татарам скорую весть. Караульные ждут смены, недовольничают, хотя и по куску кабанятины и даже корчага с пивом им принесены. Смотрят, однако, зорко. Обсуждают грядущий поход. За восемь лет к чему-то их приучил Анфал!

И только в дальней глухой избе, где еле посвечивает сквозь оконце, затянутое бычьим пузырем, масляная глиняная плошка, идет иной разговор. Беседуют за питием Михайло Рассохин с Семеном Жадовским, недавним новогородским беглецом.

– Как тамо? – мрачно прошает Рассохин. – Давно я не бывал в Великом!

– Дивно похорошел город! – отвечает Семен. – И пожары его не берут! А черквы камянны строят и строят! И в том кончи, на Великой, и в Пруссах, и в Славне, и в Плотниках. Боле, однако, на Софийской стороне… Кому ты служишь, Михайло? – решась, вопрошает наконец Семен Жадовский.

Рассохин молча разглядывает чару у себя в руках, потом подымает тяжелый взгляд на Семена, выговаривает:

– Великому князю служу! И себе!

Жадовский молчит, думает. Говорит, помедлив:

– В Новгороде Великом вся вятшая господа токмо об Анфале и толкует! Досадуют, цьто не взели тогда! А теперь охочим молодцам новогородчким за Камень и проходу нет! Анфаловы молодцы вси пути переняли!

– Тута его и тронуть нельзя! – возражает Рассохин. – Никоторый и руки не вздынет на Анфала, хоть цьто заплати! Чистый царь!

– И в Великом такоже глаголют! – подтверждает Жадовский.

– Татар надобно упредить, вота цьто! Пущай его встретят на Каме! – говорит Рассохин и замирает, настороженно следя за Жадовским (донесет – не минуешь петли). Но Жадовский не за тем бежал из Нова Города, чтобы якшаться со вшивою рванью да, рискуя головой, ходить в походы на вогуличей. Служба великому князю влечет и его тоже, боле всего.

– И како мыслишь? – решась на предательство, вопрошает он.

– Како мыслю! Казанского князька упредить нать! Мнеста отселе отлучатьце не след, заметят! Тебя и пошлю! Выдюжишь? Вот кошель с серебром, вот и грамота. Поймают – сожги или съешь, не то нам двоим головы не сносить! Сам Анфал пойдет Камою… Ну, не дураки и они! А за караулы я тебя сам выведу. Коня возьмешь моего. В случае – скажешь – украл. И, коли решил, не жди ни дня, ни часу!

Два предателя крепко обнимаются.

– Люблю я тебя, Семен! – говорит Рассохин. – И посылаю – любя. Молить Бога буду, чтоб уцелел! А только… Земля великими князьями стоит, а не ворьем! Анфал умрет, тут в тот же час и Господа Бога забудут! Остановить его надобно сейчас, пока не поздно, покуда не осильнел! Пока он нас самих не остановит! – прибавляет он с нехорошей улыбкой.

Разговор этот остается в тайне, и новогородский беглец под покровом ночи невредимым покидает стан. И потому история идет так, как идет, а не иначе. Ибо историю делают люди, а человек смертен и подвержен случайностям, хотя и мыслит себя иногда бессмертным и неподвластным никоторой беде.

И не надо думать, что правда всегда одна. Правд, к сожалению, много!

* * *

…Насады плывут стройною вереницей по стрежню реки. В лад подымаются и ударяют по воде весла. Насады смолили, волокли волоком, дорогою разбивая татарские станы и рядки, и теперь, скоро, встреча с сотоварищами, идущими Волгою, в охват, а там, совокупными силами – на булгар! Так было задумано. Рассчитана встреча день в день. Татары должны растеряться, разъединить силы. Да так бы и случилось, ежели бы не посольство Семена Жадовского, которому сперва было не поверили даже в татарском стане: как это свой предает своих!

И вот теперь татарская рать, впятеро превосходящая дружину Анфала, ждет, и по берегу, и в лодьях, сцепленных железными скрепами поперек всей реки, и в дощаниках, что до поры грудятся под берегом, когда вятичи попадут в их капкан.

Бой начался нежданно и нелепо. Передовые насады, не сумев вовремя ни повернуть, ни прорвать железную цепь, стеснились, разворачиваясь боком к стрежню, опруживаясь на стремительной волне.

Началась резня на хлипкой качающейся посуде, и тут засадные кинулись со сторон: крики, туча стрел, затмившая свет. Селиван Ноздря, герой многих походов, был убит сразу. Дружина его, потеряв атамана, пополошилась. Блеснул огонь. Татары палили из самопалов, огненные, обернутые паклей стрелы впивались в борта дощаников.

– Причаливай! – пронесся крик от насада к насаду. Ратники спрыгивали в воду, выбирались на кручу, где их тоже ждала вражеская засада. Бой шел по всему берегу, и Анфал, едва ли не впервые, не мог собрать и разоставить по-годному людей. И все же собрал! И все же сумел устроить острог! Осталось дожидать волжан, а там с ними был старый подельщик Михайло Рассохин, и неужели он не сообразит беды? Вся и надея была теперь на Мишку Рассохина!

Они продержались и день, и другой, и третий, неся страшные потери. Помощи не было. В конце концов, Анфал велел уходить в леса и пробиваться домой, кто как может. Из гордости ли он остался с горстью своих прикрывать тыл? Ему удалось даже несколько потеснить татар. Миг был, когда те побежали, и Ванька Крутец первым кинулся в сугон. Скатывались с урыва к берегу, рубились, резались, аж, в обхват, засапожниками. Раненые ползли, кидались к воде, пили взахлеб, тут же и умирая. «Отбить насады и уйти, хотя на тот берег!» – думал Анфал, отчаянно прорубаясь сквозь мятущуюся и истошно орущую толпу. «Алла, Алла!» – Пот заливал глаза, дышалось с хрипом. Он уже не чуял своих одеревеневших рук, но продолжал рубить и рубить, взявши по сабле в каждую руку. Но кабы не новая волна татарвы у самого берега, кабы не Алаяр-бек! Один дощаник они-таки отбили и отпихнули от берега, набив своими людьми. Анфал, зло отмахнув шеломом, пробивался ко второму. Кровь и пот. Ноги скользят по траве, политой кровью… «Убили Паленого! Тимоху убили! Седого!» – Отмечал разум, а перед глазами шла круговерть сабель и тел, мисюрок и панцирей, и он уже сломал одну саблю, схватил пустой рукой кем-то поданный топор и тем топором с хрустом повалил уже четверых, прорубаясь к Алаяр-беку, когда споткнулся, и его тотчас опутала сеть. Где друзья, где сотоварищи? Последние, кто был рядом, пали под ударами татарских сабель, пали, пронзенные стрелами… До второго дощаника так никто и не добрался.

Анфал сидел связанный в татарском шатре, и одно полыхало в мозгу: – «Кто?!» То, что его предали, было ясно, поскольку волжская рать так и не подошла… «Неужели Рассохин?» – подумалось скользом, но не зацепило сознание. Не может того быть!

В шатер затаскивали вятских полоняников, повязанных, мокрых и жалких, растерявших удаль. Взошел Алаяр-бек, посмеиваясь, вопросил о чем-то Анфала. Тот не ответил, но поглядел столь свирепо, что победителя невольно шатнуло посторонь. Перестав смеяться, он вдруг достал чару, наполнил ее кумысом и поднес Анфалу ко рту: «На, пей!» Анфал, продолжая ненавистно глядеть ему в глаза, потянулся губами, вытягивая кумыс в один глоток, и отвалившись назад, выговорив хрипло: «Еще!»

И снова Алаяр-бек поит пленника, бережась, чтобы тот не плюнул ему в лицо.

– Я на тебе большие пенязи возьму! – говорит Алаяр-бек. – Мно-о-о-го серебра!

– Убей лучше! – хрипло отвечает Анфал. – Я дорого стою, пока на коне, а за полоненного за меня тебе ни медного пула не дадут! Лучше убей! – повторяет он грозно. И Алаян-бек робеет, отступает и отступает, глядя на Анфала и боясь повернуться к нему спиной.

– Людей напои! – кричит ему вслед Анфал. Тяжелое грязное ругательство падает в пустоту. Алаяр-бек исчез.

Впрочем, невдолге – рабыня-удмуртка вносит кувшин с водой, поит по очереди связанных. Кого из здесь сущих продадут на рынке Кафы? Кому судьба – грести тяжелым веслом на генуэзской каракке? Кому – пасти скот? Кому – служить какому-то степному беку в охране? Разорять свои же русские деревни, рязанские или северские – все одно! Русские деревни!

Они так и не узнали, почему не поспел волжский караван, что задержало полтораста волжских насадов, которые могли бы прийти им на помочь. И почему не пришли позже, не пытались отбить русский полон?

«И избиша их в Каме татарове, а Анфала яша и ведоша в Орду, а волжские насады не поспели» – вот все, что о том сообщает летопись. Нет тут ни гниющих, перевязанных грязным тряпьем ран, ни голода, ни невольничьего рынка в Кафе и Сарае, нет хлыновских споров, почти до драк, взаимных покоров и обвинений. Нет Алаяр-бека, что хлопотал сначала о том, чтобы получить выкуп с Анфала, а когда не замог, передал, то ли продал знатного пленника ордынскому хану. А ханы в Орде в ту пору менялись один за другим со сказочной быстротой, и мы не знаем, сколько времени провел Анфал в татарском плену, и как он освободился оттуда, и какова была его судьба в последующие девять лет, пока его имя еще раз (и последний) вынырнуло на страницах летописи. Сидел ли он все эти годы в Орде, вырвался ли? Что совершал и творил? И почему такую силу взяли на Вятке Рассохин с Жадовским?

Сейчас Анфал сидел, перевязанный, в татарском шатре и не ведал грядущего, догадывая лишь об одном, что впереди у него долгая череда – дней? месяцев? лет? – ордынского плена.