Детей у великой княгини не было уже несколько лет, мнилось – все. А тут новая бабья тягость, да со рвотою, с опуханием рук и лица. Летом, в Петров пост понесла. Не побереглись с Василием в постные-то дни! А когда в марте подступило родить, Софья и вовсе изнемогла, начала кончаться. Мамки и няньки бестолково суетились вокруг. Василий сидел у ложа жены, смотрел бессильно. Татары снова заратились у Ельца, на псковском рубеже беспокоили немцы, шли нехорошие вести из Киева, где Витовт сажал своего митрополита, Григория Цамвлака… – было ни до чего. Уже и к старцам было посылано, и в Сергиеву пустынь к Никону, и милостыню роздали по монастырям, и, в тайне от Фотия, ведунью призывали с травами. Ничто не помогало. Софья почернела, лицо в поту, набрякшие жилы на шее, замученными глазами глядит на супруга, бормочет: «Деточек не оставь!» Верно, думает, что Василий вновь захочет жениться. «Не жалела, не берегла, – шепчет Софья. – Прости! Прости, коли можешь!» И, переждав боль, закусив побелевшие губы, вновь говорит, бормочет лихорадочно, заклиная того дитятю не загубить, что у нее внутрях. Василий молча пугается, когда она говорит, чтобы, ежели умрет, тотчас разрезали живот, достали ребенка, дали ему дышать. Бормочет что-то об отце, о боярах, молится преподобному Сергию… Василий кричать готов от бессилия и ужаса: что тут содеешь! Не пошлешь рати, не выстанешь на бой со злою силой, уводящей в ничто живых. Он берет ее потную, горячую руку, она конвульсивно сжимает его пальцы, когда подступает боль. Свечное пламя вздрагивает в стоянцах, хлопают двери, суетятся бабы, священник с дарами ждет за дверью: соборовать отходящую света сего рабу Божию Софию… Мерцают лампады. Искрами золота отсвечивают дорогие оклады икон. Палевый раздвинутый полог, витые столбики кровати, все замерло, ждет: ждет дорогая посуда, ждут шафы фряжской работы, со скрутою и добром, и только женки суетятся нелепо, с какими-то кадушками, корытами, рушниками, горячей водой.
Издалека, точно с того света, слышен гулкий бой башенных часов, отсчитывающих время, оставшееся до неизбежного, как видится уже, конца. Послано к какому-то старцу из монастыря Ивана Предтечи, что за рекою, под бором, знакомцу князя Василия. В дверь суется посланец, вытаращенными глазами обводит покой – жива?
– От старца, от старца! – шелестит бабья молвь. Василий тяжело встает, идет к двери.
– Велено молиться Спасителю, Пречистой и великомученику сотнику Лонгину! – вполгласа передает посланный. – Тогда родит!
Василий медленно склоняет голову, делает несколько шагов назад и, когда уже за посланцем закрывается дверь, внезапно рушится на колени пред божницею, где среди многоразличных икон есть и образ сотника Лонгина, когда-то, в далеком Риме, претерпевшего мученическую смерть. Он говорит, шепчет, а потом и в голос, все громче, святые слова. Молится, стараясь не слушать сдавленных стонов у себя за спиной. Воды уже отошли, теперь вряд ли что и поможет, но – пощади, Господи! Давеча Соня толковала о былом, о Кракове, верно, вспоминала по ряду те молодые годы, каяла, что они разом не спознались, а пришло ждать и ждать. Быть может, она была бы мягче и преданней, не мучала бы так Василия, не мстила ему за девическое воздержание свое. Сына, Ивана, что давеча плакал у постели матери, уже увели, удалили и дочерей. Софья сказала, что не стоит им до времени зреть бабьих тягот! И теперь Соня стонет, царапая ногтями постель, пытается порвать атласное покрывало, кидает горячую потную голову то вправо, то влево, перекатывая ее по тафтяному рудо-желтому изголовью, шепчет: «Господи, помоги! Господи!» И Василий, стараясь изо всех сил не поддасться отчаянью, молит Господа, Пречистую и мученика Лонгина помиловать, спасти, сохранить ему супругу и дитя.
Он молился, пока сзади не раздался дикий, почти нечеловеческий вопль. Старая повитуха, отпихнув молодых перепавших девок, возилась меж разнятых и задранных ног роженицы, тихо ругаясь, доставала дитятю, пошедшего ручкой вперед. В конце концов, замарав руки по локоть в крови, сумела повернуть и вытащить плод. «Дыши!» – подшлепнула. Тут-то и понадобились корыта, вода и все прочее. Забытый князь стоял на коленях ни жив ни мертв, и только уже когда раздался тихонький жалкий писк новорожденного, рухнул ничью перед иконами, вздрагивая в благодарных рыданиях.
Неожиданно скоро явился духовник великого князя, которому, как оказалось, кто-то загодя постучал в дверь, вымолвив: «Иди, нарци имя великому князю Василью!» Посланный за ним, застал духовника уже в пути, и кто стучал, так и не было узнано.
В горнице к его приходу уже была убрана родимая грязь, замыта кровь, и Софья, бледная – ни крови в губах, – успокоенная, лежала пластом в чистых простынях и только помаргивала глазами. А когда ей явили младеня, туго перепеленутого, с красной мордочкой (кормилица уже расстегивала коротель, выпрастывая обширную, налитую молоком грудь в прорезь сборчатой сорочки), просительно глянула на повитуху, и та выговорила успокоенным басом: «Сын! Здоровый! Пото так туго и шел!» – Софья улыбнулась умученно и прикрыла глаза. Две слезинки выкатились у нее из-под ресниц и скатились по щекам, пощекотав уши.
Младеня тут же и окрестили, благо духовник принес с собою священное миро, тут же и окунули в кадь, куда священник предварительно опустил крест, прошептав над нею слова молитвы, тут же обтерли ветошкой и помазали маслом, нарекая младеня именем, сказанным духовнику неведомым пришельцем: Василий.
Боязнь была, вдруг столь трудно роженый ребенок умрет? Пото и торопились с обрядом. Но малыш не умер, а очень скоро пришел в себя, начал жадно есть, скоро у кормилицы стало едва хватать молока, а наевшись, гугукал и шевелил ручками, сжимая и разжимая крохотные кулачки.
С малышом возились наперебой все сенные боярыни. Счастливый отец осторожно брал сверток с малышом на руки, подносил к самому лицу, вдыхая молочный запах младеня. Как-то походя, высказал Ивану: «Меня не станет, младшего брата не обидь!» Не хотелось, чтобы между сыновьями пролегло то же нелюбие, как между ним и Юрием.
Юный Василий родился десятого марта, а Пасха в этом году была тридцать первого, и Софью едва отговорили совершить обещанный ход в пустынь преподобного Сергия, чтобы поклониться мощам святителя в благодарность за рождение сына. Старцев в Предтечевском монастыре она все-таки навестила в самый канун Пасхи. Вручила дары на монастырь, помолилась вместе со старцем, стоя на коленях перед алтарем, в тесной монастырской церковке, чуя неведомое доселе умиление.
* * *
Год начался хорошо, погоды стояли добрые, хлеб и сена должны были уродить и ничто не предвещало беды. Седьмого июня, перед обеднею, затмило солнце. Кудахтали куры, надрывно завыли псы, но солнце как скрылось, так и вышло из-за темного круга, не успев никого испугать, и не показалось, что это затмение предвещает грядущие грозы.
В этом году горели Москва и Смоленск. Москва – весною, а Смоленск – летом. Татары взяли Елец, и Василий посылал рать для охраны южного рубежа. Впрочем, татары были не Едигеевы, иные. Ханская власть в Орде умалилась до того, что отдельные беки переставали слушаться приказов из Сарая и ходили в походы на свои страх и риск.
Меж тем из Киева дошла весть о том, что Витовт поставил митрополита собором епископов, не слушая патриарших прещений.
И все-таки было спокойно! Можно было строить, рубить новые стены городов, укреплять волжский путь. Сына Ивана Василий посадил княжить в Нижнем Новгороде, приказав ему своих бояр и полки. Советовал пуще всего стеречься Борисовичей. Василий в том, что замыслил, был упорен не менее Витовта. Он и на Двину посылал с розыском; не хотят ли двиняне вновь отложится от Нова Города Великого? Но у тех, видно, еще не прошла старая боль.
В Орде Витовт нежданным ударом сверг Чефы-Оглана, просидевшего как-никак два года, и посадил на его место Иерем-Фердена. Но Едигей одолел и этого, посадив на престол Дервиш-хана, просидевшего на престоле Большой Орды опять два года, и это были два последние года, в которые старому Идигу еще удавалось удерживать власть в своем распадающемся улусе. Словно Шайтан овладел душами огланов и беков, не перестававших резаться друг с другом!
Едигеевы беки, в отместье за новую Витовтову пакость, воевали близ Киева. Пока Идигу сохранял власть в Орде, и пока все шло так, как шло, дела Василия тоже устраивались. Изнемогшие нижегородские князья Борисовичи, получившие было ярлык от Зелени-Салтана, так и не сумели добраться до вожделенного Нижнего Новгорода, не пускал их Василий. Тощала казна, начинали разбредаться воины. Близил конец. И сами князья, и их бояре, не получавшие помощи из Орды, начинали подумывать о сдаче.
В начале 1416 года прибыли в Москву, уповая на милость Василия, нижегородские князья Иван Васильевич и Иван Борисович. Измученную, в рванье, одичавшую дружину, что моталась по лесам, вослед своим князьям, разводили по дворам, отсылали служить поврозь в дальние города. Василий дал слово никого не казнить, и намерен был сдержать его, что бы ни советовали ему бояре.
Оба князя были помещены с почетом, снабжены кормом, им оставили слуг и личную охрану, тем паче что сын Ивана Борисовича – Александр, рассорясь с отцом, уже два года назад подался на Москву. И теперь Василий с Софьей обдумывали женитьбу Александра на своей дочери Василисе, дабы окончательно привязать молодого князя к московскому княжескому дому.
Данило Борисыч, помятуя совершенную им пакость во Владимире, выдержал еще год, но через год с повинной явился и он, и Фотий, строго отчитав нижегородского князя, простил ему и смерть Патрикия, и погром.
Впрочем, еще через год Борисовичи, Иван с Данилою, снова сбежали, но это были уже, как говорится, предсмертные прыжки и скачки. Нижний неодолимо становился московским городом.
* * *
Эх! Сани, разубранные, резные, под ковром. Эх! Розовое от смущения и счастья, лицо молодой дочери пронского князя, в бахроме жемчужных подвесок, в травчатом голубого шелка саяне, соболиной шубейке нараспашь… Грудь залита серебром, янтарями и жемчугом. Зубы, в улыбке, тоже как жемчуг, а глаза – глаза голубые, ясные, темнеют, глаза выдают стыдное ожидание брачной ночи, первой, когда она снимет с молодого мужа Ивана, сына великого князя Московского, сапоги, и золотые корабленики раскатятся по всему полу, и будет задрожавшими пальцами расстегивать саян, – а сладкие мураши по всему телу! И вот руки его, бесстыдные сильные руки, и так уже хочется скорей, скорей того сладкого, бабьего, с тою, как бают, болью по первости, с тем жаром, что охватывает все тело до кончиков ног, и – слаще нет, милее нет ласки той, мужской, горячей, которой – отдаться целиком, до донышка, до того, что и умереть в объятиях милого, и то высокое счастье! Эх, сани! Эх, Масляница на Москве!
Василий Дмитрич и Софья сидят рядом за пиршественным столом. Сын Иван женится на дочери Ивана Владимировича Пронского. И шумит Москва, в масляничное разгульное веселье вплетается согласный звон колоколов. В Кремнике, по улицам – бочки пива: подходи, черпай, кому любо! В теремах гуд от многолюдства, в глазах рябит от многоцветья праздничных одежд.
Звучит хор. Выводят к столам молодую, у которой жаром полыхает лицо. С поклоном, поддерживаемая двумя вывожальщицами, молодая подносит чары гостям, и каждому, принявшему чару, хор подмосковных песельниц поет «славу» с «виноградием»: «виноградие, красно-зеленовое». С «виноградьем» песня – в особую честь.
Уже отзвучали горестные гласы нанятой плачеи, уже невесту, до выхода, умывали водой с серебра, и сейчас, от столов, за которыми почти никто ничего не ест, жениха с невестою поведут в церковь, где венчать их будет сам духовный глава страны владыка Фотий. А там и за праздничный стол. И оттуда – оттуда уже в холодную горницу, где на высокой постеле, на ржаных снопах, осыпанные при входе хмелем и житом, молодые познают друг друга. Дай Бог, им долгого счастья, здоровых детей и спокойной старости! Дай Бог… Над страною нависла беда, о которой пока еще никто не ведает. И эта юная жизнь, и эта расцветающая любовь тоже обречены.
Невдолге после свадьбы Василий уже заотправлял сына в Нижний. (Данило Борисович еще не вышел из лесов, и стоило поиметь опас.) Целуя молодца, проговорил чуть насмешливо: «Как раз Великий пост! Поди, и не удержитесь тамо! Пущай молодая, постом, побудет тут, у нас!»
В эту ночь, последнюю на расставании, молодые, ни он, ни она, не уснули вовсе. Пронская княжна порою не узнавала сама себя – откуда что взялось? Каких только ласк не выдумывала, не в силах и на миг оторваться от молодого супруга. Иван, отдыхая, лежал рядом и, поминутно целуя ее сладкие и бесстыдные пальцы, сказывал юношеским баском о нижегородских делах, о Волге, о торге, о скоплении судов под горою, на стечке Оки с Волгою… Уже вошел во вкус, уже чаял себя господином великого торгового города, за который борьба шла не один десяток лет. А она слушала в пол-уха, не понимая даже еще, что ее Иван станет вослед отцу великим князем Владимирским, и только требовала еще, еще и еще любовных ласк! Хотя бы и сознание потерять, хотя бы и умереть в его объятиях на самой вершине бабьего блаженства…