Есть люди, которых невозможно представить детьми.
Даже в отроческой ватаге они глядятся старше своих лет, снисходительно указуя несмышленышам, как взбираться на спину неоседланной лошади, как пихаться шестом, стоя в узкой долбленке, как держать деревянный меч в детских «сражениях», как лучше кидать биту, как не трусить, укрощая разъяренного быка. Юношей такой парень уже учит сверстников правильно держать топор, ловко и чисто вырубать угол клети «в крюк» или «в потай», и не понятно – где этому и сам-то выучился? Не моргнув глазом режет скотину, нанося ей меткий удар по темени и враз, ножом, перехватывая горло. А там уже и ходит в ушкуйные походы с шайкою «охочих молодцов» или «молодых людей», где первым лезет на бревенчатый частокол крепости и, ожесточен ликом, рубит людскую плоть… Но как выглядел такой парень в том нежном отрочестве, когда без материнской заботы и ласки дитяти еще не прожить? Робел ли когда? Плакал ли, уткнувшись в материн подол? Замирал ли восхищенно, слушая бабушкины сказки? Бегал ли за каким иным парнем старше себя, учась хотя бы и властвовать над другими? Нет, этого всего не представить и не понять. Словно и не было того, словно и родился тем самым удальцом, как греческая древняя богиня Афина из головы Зевса, уже взрослой и в полном вооружении! Таковым и был Анфал Никитин.
Недаром именно ему, а не старшему брату Ивану, главному воеводе двинскому, удалось бежать с пути, когда их, закованных, вместе с Родивоном и Герасимом везли уже по зимнему санному пути в Новгород, чтобы там предать вечевому суду.
Сейчас Анфал сидел в избе с сотоварищем Михайлой Рассохиным, бежавшем из Нова Города, и доругивался напоследях:
– Шухло вонючее! Стервь! Тухляки! Пропастина, падина лютая! – рычал Анфал, исходя гневом. – Што Тимоха Юрьич, што Юрко Дмитрич, што Васька Борисыч – одна свита! Воронье на падаль!
Рассохин привез весть, что новгородцы казнили Ивана Никитина, свергнув в Волхово с Великого моста. (Герасим с Родивоном, на коленях, в слезах, вымолили себе жизнь, обещавшись постричься в монахи.) И хоть везли Никитиных явно на смерть за то, что Двина откачнулась Москве, хоть и утек Анфал, как сам понимал, от казни, а все надежна блазнила, что помилует Ивана новгородская господа: сколь вместях и в походы хожено, и за данью, за Камень, в Югру, за серебром и мягкою рухлядью. Да и на Волгу двинян не сами ли новогородчи созывали тридцать летов назад? Сожидал, надея была: ну в железа, в укреп, в монастырь хотя, как Герасима с Родивоном! Не помиловали брата Ивана, утопили. Стервь! И чем провинились двиняне? Тем, что заложились за московского князя? Дак, решалось то всема! Вечем, всею, почитай, Двинскою землей! Обыкли грабить Двину! Забедно стало пруссам да неревлянам, что воля у нас! Места богатые, дикие, рыба красная, торг с Норвегом ведем, хлеб и тот родится нынче, не вымерзает, как прежде! Да и когда тот поход был на Низ? Много ли наших ходило? За тридесяти летов те, прежние, успели и умереть в свой након! А воеводили кто? Те же новогородчи, те же бояре с Прусской улицы!
Кто в шестьдесят шестом году воеводил тамо? Есиф Варфоломеич, раз, Василий Федорович, два, и Олександр Обакунович, ведомый воевода, што пал костью под Торжком в бою с тверичами. Дак после и замирились с великим князем Дмитрием, и на Дон с московитами ходили вместях, Орду бить! А как Тохтамыш Москву разорил да пожег, тут-то и подступило: платите, мол, за то, што мы в штаны наложили, каменного града не замогли удержать! А новгородски бояре того круче завернули: мол, двиняне в том походе были, Двина и плати! Из восьми тыщ выхода токо три взяли с палатей Святой Софии, а пять – с двинян. Всю Двину испустошили! И кто был тогда, в восемьдесят шестом? Кто выход собирал? Федор Тимофеич, Тимофей Юрьич да Юрий Дмитрич! И ныне, через двенадцать лет, кто пришел грабить Двину? Кто под Орлецом стоял, бил стены пороками? Кто две тыщи серебра да три тыщи коней вымучивал с двинян? Та же свита! Те же Тимоха с Юрьем! Токо теперь уже – посадники! Остепенились, эко! Прусс с неревлянином! Знакомою дорожкой пришли-прикатили! Вот те и вечевая власть, вот те и вольный город, Господин Великий Новгород! Для кого воля та, токмо? Тут и кто хошь за князя великого заложился бы! Лишь бы не грабили не путем! Пять тыщ! И мы же и виноваты теперь! И нас же казнить!
– Теперь князеву руку надо держать, – вставил было слово Рассохин.
– Обосрались и княжие воеводы! – свирепо рявкнул Анфал. – Кого прислал Василий? Ростовского князька, которого на том же Белоозере новгородская рать, почитай, без бою взяла в полон? Я Ивану и давеча баял: дурная затея! А он мне; князь далеко, иной год и даней Москве не пошлем, недород тамо, иное што, да и воевод московских на Двины не слыхано! Вот те и недород, вот те и спокой за князем московским!
Над головами обоих плавал слоистый дым. Хозяйка, опасливо взглядывая на воевод, подавала то дымные шти, то пшенную, сваренную на молоке кашу, то пироги. Но мужики не столько ели, сколько орали да подливали себе из глиняной корчаги темно-янтарного пива. «А ну как драться учнут, – опасливо думала хозяйка, – всю посуду перебьют ить! А ныне и куплять не на цьто! Московляне зорили, новогородчи зорили, мало избу не сожгали, а ныне двиняне не стали б зорить!»
– После того бесстудства как было не заложиться Москве? – ярился Анфал. – Выборная власть! Посадники! А мне не надобе такой выборной власти, што нас постоянно грабит! У их корысть токмо своя, новогородчка! Да и не всего Нова Города, а, почитай, одной Прусской стороны! Конечь с кончем в Новгороде Великом и то сговорить не могут! Противу Москвы надумали литовских князей приглашать! Ужо Ольгерд им зубы показал, а Витовт еще покажет! Кровавые слезы учнут лить! Обломы!
– Ну, и куда теперь? – выговорил, понурясь, Рассохин, уныло заглядывая в почти опруженную братину: не налить ли сызнова? – В Устюге не усидеть! Говорю тебе, толкую! В князеву службу подаваться нать! Боле некуда!
– Ну это ты оставь! – Анфал мотнул тяжелою косматою головой, отвел рукою, будто муху согнал. – Воля дорога!
– На Двину не воротишь нонеча! Двиняне заложились за Новый Город вновь! Тамо, гляди, и нас с тобою выдадут новгородчам… Да и на Устюге не усидеть…
– Да уж… Знамо дело! – процедил Анфал, пнув сапогом некстати подлезшего кутенка. – На Вятку уйду! – отмолвил хмуро. – Татар да вогуличей станем зорить! Айда со мной!
– Примут ле? – усомнился Рассохин.
– Меня да с молодцами не принять? – возразил, выпрямляясь, Анфал и гордо сверкнул взором. – Примут! В ноги поклонят ищо! Воздвигнем тамо новое царство! Вольное! Людей наберем! Сибирь со временем будет наша! Осильнеем – никто станет не надобен, ни Новгород, ни великий князь, ни Орда! Иди со мною, Михайло, не прогадашь! Верно тебе говорю!
Рассохин только вздохнул, не подымая глаз от чары. Анфал легко встал, поднял, чуть натужась, тяжелую глиняную посудину, перелил хмельное в деревянную расписную бокастую каповую братину, приказал: «Черпай!», сам крупно зачерпнул, выпил, не переводя дыхание, до дна, чуя, как горячо ударило в голову, тронулся к двери. Замокшее дверное полотно глухо чмокнуло под тяжелой рукою Анфала, отокрылось в ночь. Анфал вышел на крыльцо, справил малую нужду прямо на снег. Из заречья, где темный бор почти сливался с ночным в низких облаках небом, тянуло морозным пронзительным, с легкою сырью воздухом. Снег на перильцах не скрипел, не рассыпался, а взятый в кулак сминался в ком и медленно таял. Весна, не видная еще, едва ощутимая, готова была обрушиться на боры, взломать лед на сиренево-серой реке, взорваться птичьими голосами, сумасшествием ветра, и дышалось влажно, легко, глубоко. Анфал постоял, чуя, как зыбкий холод заползает за ворот расстегнутой рубахи, холодит и успокаивает разгоряченное тело. Поправил чеканный серебряный крест на груди. Улыбнулся своему, тайному, в ночной иссиня-серой темноте представя себе ледоход на той же Двине, Печоре или Ветлуге: оглушительные удары ломающихся льдин, вывороченные с корнями лесины, ныряющие в сахарно-белом крошеве, вдохнул еще раз морозный воздух, выискивая ноздрями потайную весть близкой весны. «Нет, меня они не утопят в Волхово! – помыслил с веселою яростью. – Ишо не утопят! Гляди, я и сам кого из их утоплю! – повторил себе самому и молчаливому лесу невдали и окрест, утверждая и утверждаясь: «На Вятку уйду!»
А Рассохин продолжал сидеть в дымном жилье над чарой сельского пива, с горем понимая, как не просто ему будет совершить то, что он по тайности обещал и должен будет, ежели что, свершить в уплату за свое прощение и возвращение в Новый Город.