Рассветало. Ночной холод сменился дневною сырью, солнце упорно слало весеннее тепло сквозь тонкую преграду облаков, уже вовсю капало с крыш, снег под копытами ноздреватый и рыхло-серый начинал опасно проваливать, заставляя коней то и дело сбиваться с рыси на шаг. Сашка доволокся с возчиком до соляных амбаров, на Подоле весь взмок, помогая лошади. Ему было все внове: и приказывать возчику (приказывать он никому не умел!), и закупать соль в таких количествах – шутка, на всю деревню Островое! И столько платить… Серебро за пазухой, завернутое в тряпицу, казалось, жгло руки и грудь…
Тут, внизу, по-за Кремником, царила весенняя суета, конопатили и смолили лодьи, очищали амбары. Осторожные люди катали бочки с нераспределенной снедью – капустой, рыбой и грибами, ради возможной прибылой воды в гору, а оттуда, с горы, летели новые бочки, только что сработанные, свежие, пахнущие дубовою пленкой и такие легкие на погляд – кажись, одною бы рукой поднял да еще и подкинул на ладони. Шум, гам, стук, звяк, ор, смех, выкрики у торговых рядов. Сашку взяли в кольцо, обступили, не позволяя проехать. – Эй, Шурка, Сашок! Как тя нынче и кликать-то, не знаю? Ствол еловый! Ужо-тко калачами не торгуешь теперь, боярином стал? А? Нос-от не вороти от прежних друзей! А кому служить надумал? Должно – Юрию! Дак и побег бы в Галичи за князем. (Обо всем уже ведала Москва и живо обсуждала княжую трудноту.)
Ражий красномордый приказчик пояснял нижегородному сидельцу:
– Вишь, матка-калачница его в подоле принесла, дак тогды бегал тут в лаптях да драной свите – кому подай, кому принеси! От матки калачами торговал! А опосля – родные ейного хахаля, послужильца, признали парня. Дак теперича на деревне сидит – хозяином стал! Дивно! В ентот мор и не таки ищо чудеса ся творят! Народишко переменился у нас, из деревень наехало таких обломов, их вовсе не зрели на Москве досель! Но чтобы из последних, можно сказать выбл…ов боярином стать! Небывальщина! Дак вот и дразнят тово, кому и забедно стало! – сказывал, посмеиваясь. Сидельцу выгружали товар, а вокруг Сашки толклась орава охальников, кричали, лыбились, обнимали, тискали, зазывали выпить, шуткуя, поняли, что загордился теперича… Парень, то бледнея, то заливаясь жарким румянцем, почти уже со слезами на глазах наконец озлился, с напряженными скулами силою выдрался из толпы, зло дергая за недоуздок взапревшую в клокастой зимней шерсти лошадь – и когда добрался до соляного амбара, обнаружил, что тряпицу с серебром у него, пока обнимали да поталкивали, увели и соль теперь не на что куплять. Тут бы и зарыдать впору, но соляной торговец, издали с укоризной наблюдавший поносную сцену, строго нахмурясь, вопросил:
– Ты, паря, какого отца-матери? Из Острового, баешь? Ето твой дед Иван Никитин был? Царство ему небесное! Достойный муж! А Сергей Иваныч, с митрополичьего двора, кем тебе приходит, дядей? Не врешь? Грамоте разумеешь маленько? Ну, тогды грамотку сотворим, выдам тебе по ней соль! А серебро опосля завезешь, да впредь не давайся в обман. Видал я, как тя облепили. Голь кабацкая да рыночные шиши. Ты теперь хозяин, дружинник, из детей боярских почитай, дак и держи тово, чести своей не роняй! Ничо, заможешь! Впервой завсегда страх берет! Меня отец-покойник по пятнадцатому году с товаром послал в первый-то раз! Дак каким богам в ту пору не молился! Прощевай! Путь будет – заезжай ищо!
Наука Сашке не прошла даром. Когда, выворачивая тяжело груженный воз, подымали его в гору (он и возчик-дед, облегчая коня, шли пешком), какой-то шиш, нагло усмехаясь, кинулся было впереймы, Сашок поднял кнут и, ненавистно глядя на татя, прошипел с ненавистью:
– Отступи! – И тот, понявши, что парень и верно ударит, отстал, ворча, как отогнанная собака.
Перед тем как устремить в Островов, следовало заехать на свой (теперь уже в свой, дивно!) двор, в Занеглиненье – как там и что? Да и лошадь покормить, да и самим… И уже тут, подъезжая к дому, пришло в голову и задуматься заставило – а ведь Услюмова деревня на князя Юрьевой земле! Коли какая свара, как же быть-то им? Как же дедушка Лутоня? И внук его в дружине Юрия?! Помыслил – ажнин жарко стало! Хошь беги на владычный двор, ищи дядю Сергея Иваныча! И медлить-то нельзя! Пойдет лед – и застрянешь тут с солью. Ох, и натрет ему шею хозяйский хомут! Куды проще было бы калачами торговать! Ето как же теперь! Вся семья поврозь, да и друг с другом ратиться не пришлось бы грешным делом!
Думал. И когда, поев вчерашних холодных щей, выезжали со двора, все думал не переставая. И когда, наконец, измучив до предела лошадь, дотянули до борового леса, до твердого, еще не прогретого солнцем под укрытым шатром дерев наста, и конь ободрился, взоржал, отряхнулся всею кожей, словно собака, и ходу прибавил, так что обоим – ему и возчику – можно стало заскочить в сани и передохнуть – доселе воз, почитай, троймя везли! И тогда опять думал, поворачивая в голове так и эдак и все не находя ответа, как быть ему, всем им, служилым людям, в княжеской нелепой слепой ссоре? К кому пристать, коли придет таковая нужда?
Ибо и на самом низу в лавках на Подоле, в ямщицких слободах за Москвою рекой, в припутных деревнях, куда дошла злая днешняя весть, всюду поминали литвина Витовта и то, что великая княгиня Московская – его дочь, и всюду не ведали, как быть? За кого стать, ежели Юрий был ведомый, свой, знатный воевода, со славою ходивший под Казань и на Вятку, и как тут быть?
Вряд ли и сам Юрий Дмитрич, которого кони в сей час уносили к северу по еще не раскисшим дорогам страны – скорей, скорей, скорей! – перебраться через Волгу, не попасть в плен весенних, вскрывающихся рек, достигнуть своего Галича и уже оттуда рассылать грамоты и послов – навряд и сам Юрий ведал, какую смуту подняли на Москве его отъезд и ссора с племянником!
Сергей Иваныч в этот день тоже заглянул в Занеглиненье проведать родовой терем и разошелся с Сашком на какие-нибудь полтора часа. От прислуги узнав, что Сашка ограбили на рынке и соль ему дадена по заемной грамоте, нахмурясь, положил тотчас достать серебро и заплатить за соль, дабы не набегала лихва (протянешь до осени – и не расплатиться будет!). Но где – тотчас – достать серебро? Не хотелось с такою бедой идти к владыке Фотию, но у кого еще мог он получить заемное серебро без этой несносной лихвы, что нынче не стесняются брать даже и старцы монастырские?
Да тут, однако, и сам Фотий позвал его к себе. Не было бы счастья, да несчастье помогло! Сергей, идя к владыке, уже знал, о чем будет речь; князь еще лежал непохороненный, а уже зашевелилась, собираясь, ратная сила. Медленно, как несмазанное колесо, поворачивалось правило государственной политики (уже ускакали в Литву посланные Софьей вестоноши, уже дума на утреннем заседании своем осторожно и с оговорками, но высказалась всё же за Василия).
Фотий сидел в кресле мрачный, как никогда.
– Ты тоже, поди, за Юрия? – вопросил с ходу, едва Сергей взошел во владычную келью. (Фотий, оставаясь с Сергеем с глазу на глаз, не чинился, не чванился, часто говорил с Сергеем по-гречески, на равных, и очень одобрял изучение последним латыни и фряжского говора, предвидя, что то и другое вскоре всяко потребуется от его секретаря. Разговоры об унии Константинополя с Римом шли все упорнее, и судьба Руси, в случае заключения этой унии, повисала в безвестности – о чем Фотий никогда не забывал.)
– Садись! – примолвил Фотий ворчливо, обозрев его насупленным недоверчивым оком.
– Ты-то хоть… – начал, не докончил, уставясь в окно. Громко и радостно чирикали воробьи. Галка с шумом сорвалась с подоконника. Небо над кровлями и куполами Кремника приметно начинало голубеть. Даже сюда, в эту тяжело и пышно убранную келью, проникала весна.
– Ратных действий Юрий ныне не начнет! – высказал Сергей, сразу спрямляя разговор.
– Тако мыслишь?
– Весна! В одночасье рухнут пути, а там и пахать надоть! И сил у Юрия, у одного-то, не достанет. Великие бояре противу, вишь!
– А посад…
– Посад да и простые ратники – за Юрия, – подумав, пожав плечами, высказал Сергей. (Врать не имело смысла.)
– Юрия Патрикеевича одного Василий Дмитрич в думу всадил, дак и то сколь было колготы! Как засел да над кем стал выше – годами разговоры не утихали. Годами! А тут – не всё ли государственное устроенье иначить придет? Попомни мои слова, Сергие, допустим такое – и начнет, яко в Византии, меж набольшими пря беспрестани, а тут не татары, дак Литва, а с Литвой – католики! Понимай сам! Владыка Алексий ведал, что делал, когда указал наследовать власть одному старшему сыну! Какой бы ни был! Люди смертны! И набольшие князья смертны такожде! Власть же крепка наследованием, продолжительностью! Дабы каждый знал-ведал и место свое в думе, и честь, и степень, и о потомках не было бы иной заботы… Власть стоит прочностью, церковь – традицией, убери то и то, и что останется от страны?! Ты умнее других, неужто и ты не зришь всей бездны, ныне разверстой пред нами? Когда престанут верить в закон и в обычай, престанут знать, что сын наследует отцу в думе княжной, – смогут ли и оборонить страну? – Фотий замолк.
– Токмо одно выскажу! – решился Сергей. – Не возможет так сотворить, что недостойный правитель, как в Царском городе иные из Палеологов, – начнет расточать земли и города, дарить их правителям чужих земель и приведет в скудность землю отцов своих?
– На то есть церковная власть! – твердо возразил Фотий. – Она должна не позволить набольшему губить страну! Без духовного крещения никакая власть не крепка! – сказал и замолк. И Сергей замолк, думая про себя: «Но ты умрешь и придет иной из земель заморских, и что тогда? Быть может, сейчас, именно теперь – и не далее! – стоило бы отступить от Алексиевых заветов и избрать Юрия? Хотя бы до поры, егда Василий подрастет и возможет править землей!» Подумал так и тотчас понял, что подумал нелепицу. У Юрия сыновья. От власти легко не отрекаются, будет новая замятия!
Фотий, будто услышав эти молчаливые сомнения Сергея, глянул на него искоса. Присовокупил:
– Чернь седни бает одно, завтра другое, как ей на душу ляжет – на чернь полагаться нельзя. Надобно слушать людей смысленных! Надобно глядеть в даль времен! – примолвил, уже не глядя на Сергея, и лицо его осветилось то ли от солнца, наконец-то прорвавшего хмурую преграду туч, то ли внутренней духовной верою, от которой и прежде лик Фотия временами становил светоносным.
– Дак не заратятся нынче? – вопросил Сергея еще раз.
– Не должен! – молвил Сергей.
Попросить о серебре стало совсем неудобно, так и ушел бы без вопрошания, но Фотий заметил, понял, спросил.
– Племянника обокрали! – с неохотою отозвался Сергей. – Соль куплял! Дак купец дал по грамоте, в долг.
– Сколь надобно?
Сергей, краснея, назвал сумму. Фотий ударил в серебряное блюдо, подвешенное на цепях. Вбежал служка. – Казначея ко мне! – приказал Фотий. И, уже отдавая Сергею кошель с серебром, присовокупил:
– Селецкую волость не забудь! Рассчитаешься с казначеем, когда привезешь дань! Дома-то у твоих все хорошо? (О смерти родни Сергеевой Фотий уже знал.)
– Благодарствую! – возразил Сергей, склоняя голову. – А новых смертей пока нету!
– Иди! – разрешил Фотий. – Да запомни, что такого устроенья власти, какое предложил Алексий, нигде более нет!
На крыльце слышнее стал птичий грай, конское ржание и голоса города. Фотий почти убедил Сергея. Почти! И все-таки Юрий был свой, ведомый, надежный – Юрий, а не Софья, и не далекий литвин, уже завоевавший Смоленск и стремящийся теперь охапить Плесков и Новгород в руку свою. Сергей вспомнил, как потрясен был владыка погромом Владимира, и вздохнул. Быть может, там, у них, на Западе, где все католики и не так важно, какой володетель победит которого, – и не стало бы такой крайней нужды в единой – и сильной! – государственной власти, – но на Руси – все иначе! Все по-иному на Руси, и им там, на Западе, нас никогда не понять!
Он прикрыл глаза, вдыхая полною грудью упоительный весенний воздух с запахами воды, тлена, леса и далеких немереных пространств Дикого поля, откуда приплывают по Волге купцы из восточных земель и накатывает раз за разом в глухом топоте десятков тысяч копыт степная беда. Сергей вздохнул. Следовало пройти Кремником к речным воротам, спуститься на Подол, отыскать торговца солью и выкупить у него племянникову грамоту. Орали птицы, шумел торг. И не верилось ни в какую войну, тем паче – своих со своими! Всегда ли люди не могли жить в мире друг с другом? И смогут ли когда-то впредь?
Он начал пробиваться улицей, придерживая монашескую однорядку свою и бережась от брызг тяжелого, перемешанного с грязью весеннего снега из-под копыт проезжающих мимо верхоконных, на мгновение позавидовав тем старцам, что удалялись в леса и жили вдали от людей в скудости, но в свободе от дрязг и трудности мира сего.