Лутоня, после давешнего нападения вражников на деревню, сильно сдал. Теперь он навряд ли тремя ударами длани смог бы убить вора.

Прохора, однако, Лутоня выходил. Внук, прихрамывая – память о разрубленных жилах осталась на всю жизнь, – ковылял по дому, справлял то и иное по мелочи, кормил скотину. Молчал. Рука еще плохо гнулась, и то бы все ничего, но погибшая во время набега Настена приходила на память ежедневно. А иную пору Прохор, воровато оглядевшись – не смотрит ли кто – а то и уйдя на сенник, мало что почти тридцать лет мужику! – начинал тихо плакать, вздрагивая, как в далеком детстве, сожалея, что не погиб сам вместе с женой, зарубленной ватажником. Дед, Лутоня, строго возражал внуку: – От плеча вкось! Все ить у ей перерублено было! – Дак ползла, – пытался спорить Прохор. – Ползла, – ворчливо возражал дед. – Бабы, они живучее мужиков. Ползла. Тебя вот выходил! – обрубал разговор Лутоня, а сам тяжко думал: «Женить? Да за убогого кто пойдет? Да и не забыть ему свою Настену!»

Мотя тоже сдала. Ее налитая грудь как-то разом обвисла, резче означились морщины чела, и улыбалась редко теперь – не то что в прежние лета. Обоим супругам подходил, видно, жизненный срок. И хотя дом был по-прежнему полон, и садилось за стол под двадцать душ, и детского радостного писку и веселой молодой говори хватало, а всё уже было не то и не так! Что-то самое важное неостановимо уходило во тьму, в небылое… Не было Игната, Павла, Обакуна, Неопилы, погибших в мор. Не было брата Василия, которого ждал всю жизнь, твердо веря, что тот придет, которому и горницу срубил, куда нынче переселился увечный Прохор, которого встречал, радовался, и даже не сумел похоронить на Москве… От него остался, впрочем, сын «татарчонок» Збыслав, недавно только отбывший восвояси. Менялась жизнь. Не проходила, а менялась! И скоро он сам ляжет благостно под иконами в красном углу, скрестив руки с медными пулами на глазах, и верная Мотя будет причитать над его гробом. Думал так, и начинало у самого щипать в глазах. Прошло, прокатило! А и много ли было радости в жизни сей? Нет, Бога неча гневить – была радость! И мастером стал изрядным, и жонку выбрал по сердцу, не ошибся, ни разу, кажись, не покаялся о том! И Иван Федоров помогал, и Наталья Никитична… Она и приголубила их с Мотей, и обвенчала. До того жили во грехе. Царство небесное ей и низкий поклон! И от нас с Мотей, и от Васьки-покойника. Она и его приветила, когда бежал из Орды! Узнала! Святая была боярыня, Наталья Никитична, одно слово – святая!

Нынче Лутоня нет-нет да и озирал свое застолье – кого поставить старшим? Кто поведет, удержит, не даст распасться семье? Как Наталья Никитична тогда… с большими боярами вместе его с Мотей за стол сажала! И тогда, когда он голодный, вшивый, ограбленный прибрел к ней из деревни… Нет, много в жизни было хорошего! Трудного – да! Но и хорошего было вдосталь! В трудностях-то люди видней становятся, кто злой, кто добрый – разом видать!

Пчелы перезимовали хорошо. Теперь Лутоня вместе с увечным Прохором возились-расставляли ульи-колоды.

Другие внуки, сынки, даже и правнуки – все были на пашне. Стояла теплынь, и следовало не упустить времени.

В самую рабочую пору, как на грех, прискакал Сидко, Юрьев дружинник, с вестью, что князь собирает ратных и им надлежит тоже послать кого-то в полк кроме него, Сидора.

Сидели за столом в большой горнице, ели. Обожженные солнцем, изъеденные крылатой нечистью, едва отмывшие загрубелые ладони. Лутоня в сердцах ударил по столу дланью. – И подождать никак? Вы, с вашим Юрием, хозяйство на дым спустите, кто вас, дурней, будет кормить?!

– Не шуми, дед! – примирительно отозвался Сидор. – Сам сказывал, как тут литвины зорили, как отца, прадедушку нашего, зарубили ни за што, как деда Василья, твово старшего брата, в полон увели – и сколь лет он в Диком поле перебыл после! Кто и верил, что воротится домом! А тут не прежняя беда – нагрянет Витовт с ратью и не то что на дым спустит – живых не оставит никого! Вся и надежда на Юрия!

Начался спор. Каждый говорил свое, шум стоял. В конце концов Лутоня, взъярясь, заставил всех замолчать.

– Теперь никого не пущу! Тот клин, что под бором, надо вспахать! И ты помогай, Сидко! Отвык там… На даровых хлебах… Вёдро простоит – дня за три управимся, а там…

– А кто поедет? – подал голос доныне молчавший Игоша, Игнат, сын покойного Игнатия, названный по имени отца.

– Тебя не пущу! – отверг Лутоня.

Но тут поднялись Обакуновы дети: Скворец, Глухарь и Синий.

– Мы едем!

Засопел Лутоня: – Троём? Пущай хоть Синий дома останет, не то покос не вытянуть! Да и где я коней вам возьму?

– Сидор о-дву конь прискакал! – рассудливо возразил Скворец. – И надобно-то всего одного коня! Не двоим же верхом ехать, то будет смех один! Отдай Карего!

– Карего… Карего на продажу готовил! – Лутоня ворчал, остывая. В самом деле, нагрянет Витовт, и все тут прахом пойдет! Как-то не думалось вовсе о том, что отрок Василий – законный наследник отцу, а о том, что покойный князь семью свою поручил Витовту, ведали все. И полагали, что спор идет не о княжеских которах – о судьбе самой русской земли. Витовт, захвативший Смоленск, и теперь, раз за разом наводивший рати на земли Пскова и Новгорода Великого, был страшен. Что, как со всею силою явится на Москву? По-первости заберет Можай и Ржеву, Волок Ланский, а там настанет черед Рязани и самой Москвы. И кого тогда – татар молить о помощи? А там – не фряги, так турки заберут царский город, нарушат церкви православные, порушат веру и – кончится земля! Мало кто на Руси хотел поддаться католикам!

…После той брани застольной боле не спорили. В молчании, скупо бросая друг другу слово-два, пачили клин. Лутоня сам вывел Карего, с острым сожалением глянул в черный дикий глаз жеребца. Зверь! Княжеским коням не уступит! Жаль было отдавать коня, ох и жаль! – Ты – там береги его! – высказал, отводя взор, сам зная, какое береженье в бою да походах. Провел сухою шершавой ладонью по атласной шкуре Карего. – Саблю-то дадут? – После зимнего налета ватажников не рисковал оставлять дом без оружия. Скворец понял, рассмеялся: – Дадут, дадут! В княжеских бертьяницах всякой справы ратной довольно! (Не знали, конечно, как там и что, но полагали, что так. Не мог князь не иметь ратного запасу!)

Жены кинулись обнимать мужиков. Скворчиха (на сносях баба, уже и вздернутый под сарафаном живот видать) вовсе разревелась.

– Не хорони прежде беды! – одернул Скворец свою молодуху. – Будешь реветь, дитю повредишь во чреве!

Скрепилась баба. Жалким взором провожали отъезжающих мужиков. Воротятся – нет? Неведомо! Да ведь кабы противу ворога какого! А тут свои противу своих! И те и другие московиты! Что ж ты, Васильюшка, рано умер! Сын бы твой стал повозрастнее, глядишь, и споров тех не стало бы! Али бы… Моровая беда, али иное что. Лишь бы князья-то не спорили между собою!

О чем там мыслят большие бояре, кто перед кем сидит в думе государевой, кто с кем враждует али дружит, об этом не ведала деревня, не знала земля. Ведали одно: ворога надо бить, за веру православную стоять нерушимо. Это знали. И отправляли нынче мужиков на рать не противу юного Василия. Литвина Витовта да ксендзов ляшеских опасались! А что со своими ратиться придется…

Победно шла весна, все цвело, березы стояли в зеленом дыму, верба уже осыпала свои сережки, легли ландыши, подымались травы, и проезжавшие верхами мужики Скворец с Глухарем украдкой вздыхали, каясь, что не свалили покоса, не поставили высоких запашистых стогов сена по лугам, окружающим деревню, и словно изменили тем семье и дому своему. И Сидор изъяснял братьям вновь и вновь, что без ихней помощи князю не выдюжить в нынешнем споре о вышней власти.

Боры, починки, росчисти, рубленые города, впервые увиденные мужиками, – шумный Ярославль, Волга, которую переплывали на плоту, держа вздрагивающих коней под уздцы. И только уже добравшись до Галича, знали, что москвичи подошли к Костроме и Юрьевы полки ушли туда же. Впрочем, у городового боярина удалось разжиться саблей, рогатиной и двумя шеломами. Броней уже не нашлось. (Может, и были – да дорога бронь! Из княжих запасов брони выдавали токмо опытным воинам – кто не имел своей.) Приезжих мужиков влили в негустую ватагу отставших ратных и тем же днем, накормив, отправили догонять княжеский полк.

Кострому, занятую московскою ратью, пришлось объезжать стороной. Старшой попался бестолковый, дважды едва не угодили в полон – ругань, пот, грязь, стертые конские спины, усталость от многодневной тряски в седле, встречные татары (едва не произошла сшибка – да и те и другие были слишком измотаны), и только уже в виду Нижнего нагнали-таки Юрьеву рать.

Тут и прояснилось, что сил для битвы недостанет (с московской стороны, помимо великих бояр, были все братья Юрия и дети Владимира Храброго, каждый со своей дружиной), и приходилось отступать и отступать. В Нижнем побыли недолго, подкормили коней, обновили припас и опять двинулись, уходя берегом Волги от наседающего противника.

В Нижнем московиты разделились. Догонять Юрия послали одного Константина с ратью. Юрий, сумев оторваться, успел перейти Суру и стать на бреге. Константин остановился на той стороне реки. Ратные подъезжали вплоть к берегу, изредка пускали стрелы, чаще переругивались. Ратиться не хотел никто, да и дико казалось – как это бить своих? Тем паче Константин не стремился перейти Суру и навязать бой Юрию. В конце концов решив, что он выполнил свой долг, Константин повел свои полки обратно. Юрий, чуть поотстав, шел следом и так же, как давеча без боя, вступил в Нижний, занял город опять. Константин отступал не останавливаясь, и Юрий вослед за ним пошел к Галичу. Ратников шатало в седлах, все потные, грязные, завшивевшие, измученные донельзя, проделавшие такой путь за считанное число дней, они только и ждали теперь отдыха и бани. Куда-то и литовская беда отступила, и княжеские несогласия стали не нужны. Впрочем, московское войско тоже вымоталось и с тихим облегчением устремлялось к дому. Мужики и ратные одинаково сожалели, что в нелепом походе этом пропустили покос. Впрочем, только-только начинался июль, и многие надеялись в остатние дни еще поправить дело – успеть бы до августа, до той поры, когда утренняя роса не сходит почти до полудня и уже нельзя ставить сушить накошенное сено – коротко русское лето! А зима – долга, и на скотину, чтобы не сдохла до весны, чтобы не пришлось кормить прутьем да лапником, – много надо!

Братья, почернелые, худые, как и все, думали только о бане да еще о том, как не потерять спавших с тела коней. Не было боев, не было и военной добычи: портов, коней, узоречья, и о том, что такое сражения, Скворцу с Глухарем еще только предстояло узнать. Война пока для них обернулась своими суровыми буднями – долгими изматывающими переходами с недоедом и недосыпом, потом и грязью, и им еще предстояло понять, что на деле война в этом и состоит, а сабельные сшибки, сражения ратей – это лишь редкие ослепительные мгновения в долготе военных переходов, и что выносливость и терпение на войне подчас нужнее ратного мужества.

Из Галича Юрий послал на Москву весть, предлагая перемирие на год. И только тогда вдосталь измученные и усталые селяне Скворец с Глухарем на загнанных лошадях воротились домой, чтобы тотчас взять в руки косы и спасать Лутонин покос. Скворцова баба крепко обняла мужа, прижалась к нему раздавшимся чревом и стояла так, уткнувшись лицом в мужево плечо. Скворец чуял, как шевелится у жены в чревах малыш, готовый вот-вот выйти на свет, и замер, боясь придавить и страшась отпустить супругу.

– Работала? – вопросил.

– Как же! – коротко ответила она и, отстранясь, глянула на милого ладу своего, любуя взором. – Жив! Воротился!

Иное творилось на Москве. Ее всю сейчас переполнял глубокий благостный покой.

Софья рвала и метала. Ее вестоноши уже достигли Витовта, и литвин готовился, ежели так падет судьба, защитить дочерь с внуком ратною силой.

На совете княжеском порешили послать посольство к Юрию, и не кого-нибудь, а самого митрополита Фотия. Владыка на сей раз не чванился, не медлил, согласился сразу. Его было дело мирить князей и укреплять московский престол. Он смотрел шире всех них и понимал, что от того, что произойдет здесь (здесь, а не в Константинополе!), зависит судьба православия, а в конечном счете – судьба всех: не только бояр и церкви, но и всего народа русского.