Посреди земли

Балаж Йожеф

Барань Тамаш

Берта Булчу

Болдижар Иван

Вамош Миклош

Галгоци Эржебет

Йокаи Анна

Каринти Ференц

Коложвари Грандпьер Эмиль

Ласло Анна

Манди Иван

Молнар Золтан

Палотаи Бориш

Раффаи Шаролта

Сакони Карой

Хернади Дюла

Шюкешд Михай

Эрдёг Сильвестр

Эркень Иштван

Булчу Берта

 

 

Детство. Его давно поглотила вечность. Но нечто остро пережитое из той далекой поры — страх, потрясение, голод, мечта — вновь и вновь оживают в книгах многих писателей. В том числе и в моих.

Детство я провел на приволье, между Кеменешальской возвышенностью и Залайским взгорьем, где расположены города Надьканижа, Кестхей, Керестур, Таполца, Дёрёк. И в память мою намертво врезался не город Надьканижа, в котором родился я в 1935 году, а долина, которую орошает речка Марцал. Струится она средь тучных лугов, рассекая заросли акаций, огибая тонущие в зелени деревушки. Деревни — и люди — так тесно жмутся друг к дружке, что полуденный колокольный звон, раздающийся в Хостоте, Ригаче, Сегваре и Карако, отчетливо слышится в Немешкерестуре. Зимой с массива Баконь здесь задувают жестокие ветры, устилая снегом долины и горы, сковывая льдом озера и реки. Летом так жарко, что воздух кажется неподвижным от зноя. Таков край моего детства. Он вошел в мою плоть и кровь. Он снится мне на чужбине, в гостиницах Москвы и Берлина. Он жив в моих книгах. Так же, как живы люди, среди которых я рос, у которых прошел суровую школу жизни: населяющие прибрежье рек и озер крестьяне, рабочие, скромные служащие. Их лица, характеры, судьбы запечатлены в моих книгах. Ибо я из них. Я такой, как они. Всех нас ковал, гнул по-своему Задунайский край, край базальтовых гор, неуступчивой, стойкой породы, резкой смены стужи и зноя.

Путь мой к писательству был нелегкий. В жизнь вступил я простым рабочим. Много лет трудился в лесхозе, на строительстве пристаней, на задунайских заводах. Учился, работал в библиотеке, позднее — в редакциях журналов, газет. И мечтал стать писателем. Однако, чтоб сделаться профессиональным писателем, одних мечтаний и даже призвания, как мне кажется, мало. Нужно еще и везение, случай, нежданная встреча, некий счастливый поворот судьбы. И вот мне, по-моему, повезло. Меня приняли города. Сперва Кестхей, где я окончил гимназию, потом сверкающий сусальным золотом Печ, где со времен Яна Паннония сменяют друг друга все новые поколения поэтов и где ученые мужи опекают одаренную молодежь. Прожил я в Пече десять лет, редактировал газеты, журналы, написал три книги рассказов: «Девушки в солнечном свете», «Арлекин и его возлюбленная», «Последний день лета», роман «Колечки дыма» — словом, сделался признанным профессиональным писателем. Теперь живу в Будапеште. Пишу много, романы («Жизнь чемпиона», «Огненные шары», «Кенгуру»), рассказы, весе, сценарии, драмы. Редактирую журнал «Уй ираш». Трижды — в 1966, 1971, 1975 годах — получил премию Аттилы Йожефа и в 1978 году — премию Всевенгерского совета профсоюзов.

 

Сентябрьская гостья

Час шел за часом, и солнце давно светило в окно, но вставать ему не хотелось. Он был вдов, и никто и ничто не подгоняло его. Часов в семь утра, когда он вышел под орех облегчиться, сад уж сверкал переливами золотисто-зеленого света. Возвращаясь, он завернул в чулан и смочил горло стаканом старого, выдержанного вина. Он любил пить натощак. Вино успокаивало, приводило в порядок его желудок и нервы. И утро тогда становилось прозрачней, да и старость казалась более сносной… Он лежал, наслаждаясь покоем, тишиной первых дней сентября. Уже опустели соседние дачи, смолкли музыка, гомон у озера и в садах. Он еще подремал чуть-чуть, потом устремил неподвижный взгляд на четырехугольник окна. В просвете, над листвою беседки, голубел кусочек неба и выглядывал серп выцветавшей луны. Ничего больше видно не было, но Йожеф Козма знал в точности все, что там есть: за беседкой, немного правее дома, орех, под ним ветхие стол и скамья. Потом рассеченный местностью виноградник, дальше ворота, ограда и улица. А там липы, рельсы железной дороги, разнородные запахи и, наконец, вода. Озеро было везде: оно проникало во все сады и дома. Когда по утрам, утопающим в солнце, проносились порою порывы резкого ветра, Козма на потолке и стене своей комнаты видел причудливую игру преломлявшегося в озере света.

Солнце стояло совсем высоко, когда он услышал скрип отворяемой двери. Он сел и провел рукой по лицу. Негнущиеся пальцы ощутили трехдневную щетину, в нос, неизвестно откуда, пахнуло чем-то прокисшим, противным. Запах озадачил его, и он подтянул к ноздрям пеструю фланелевую рубаху, которую не снимал, наверно, недели две: ночью в ней спал, а днем возился в саду. Йожеф Козма любил свой запах, запах пота в особенности, но сейчас почему-то он его поразил.

— Кто там? — крикнул вошедшему Козма.

За стеной закряхтели.

— Ах, черт! — бормотнул досадливо Козма, соскочил с постели и натянул штаны.

— До-о-обрый день, господин учитель… Я это… — сказали из кухни голосом почтальона.

Козма успокоился. Привел в порядок одежду и открыл дверь.

— Что хорошего, Вендел? С чем вы ко мне пожаловали?

— С пенсией, господин учитель… И еще для вас два письма…

— Два сразу? — спросил с удивлением Козма, недоверчиво глядя на почтальона.

Почтальон, слюня палец, размеренно, не спеша, вытаскивал из сумки сотенные купюры. Потом вынул письма. Смяв и сунув деньги в карман, Козма завороженно смотрел на письма. Одно было в желтом простом конверте с готовым оттиском марки, так что ее не надо было наклеивать; другое — в голубом, более тонком, продолговатом, с настоящей, наклеенной, маркой. Не прикоснувшись к письмам, Козма коротко громко вздохнул.

— Ну, Вендел, — сказал он затем, — за это полагается выпить.

Он поставил на стол стаканы, обычные, для воды, принес из чулана бутыль в оплетке. Почтальон, жадно чмокая, пил вино.

— Говорят, — сказал он, не допив до дна, — за водопровод всем надо платить, хоть ты провел его в дом, а хоть бы и нет.

— И мне платить надо, Вендел?

— И вам, господин учитель.

— Но во дворе у меня прекрасный колодец. Водопровод мне вовсе не нужен.

— Платить, говорят, надо всем, у кого труба перед домом, — сказал почтальон и, вылив в рот остаток вина, ушел.

Йожеф Козма нахмурился и долго, строго смотрел ему вслед.

— А я вот не заплачу! — вдруг запальчиво крикнул он. Потом взял бутыль с золотистым старым вином и налил стакан до краев. Сделал глоток-другой и с письмами и стаканом в руках отправился в комнату. Стакан он поставил на пол, письма положил на кровать. И сел. Достал из кармана смятые ассигнации, положил на колени и, перекладывая с одного на другое, внимательно сосчитал. Затем поднялся и запер все деньги в комбинированный шкаф. Он был доволен. Взял с пола стакан и допил его глоток за глотком, задумчиво глядя в окно. Он увидел сороку, присевшую на макушку ореха. Сорока с минуту покачалась на ветке, склюнула орешек и улетела.

Взгляд Козмы с сороки скользнул снова на письма. Откладывать удовольствие больше не было сил. Он сел на кровать, прислонился спиной к залоснившейся циновке и взял для начала желтый конверт. Рассмотрел красного ворона, оттиснутого в том месте, где полагается быть марке, рассмотрел пустые клетки для почтового индекса, и, наконец, имя и адрес отправителя. Но, повертев конверт так и сяк, каракули прочесть не сумел. Без очков он видел уже неважно. Очки были в кухне, забытые там еще несколько дней назад. Он слез с кровати и прихватил с собою стакан, так как путь в кухню вел мимо кладовки. И вскоре вернулся с очками и полным стаканом вина в руках. С суровым любопытством взял желтый конверт и, взглянув сквозь очки, сразу узнал отправителя: «Лайош Шетет, Некфалва».

— Лайош Шетет из Неки… Лайош Шетет… — кивая, прокряхтел он с удовольствием.

Затем надорвал нетерпеливо конверт и начал читать письмо.

«Дорогой Йошка!

Сообщаю, что живем мы очень неплохо, даже лучше, чем шесть лет назад, когда ты к нам приезжал. В молочной я уже не работаю, так как вышел на пенсию, и помаленьку вожусь на винограднике. Вина у нас нынешний год из-за засухи будет ако [3] на три — на четыре меньше, чем прошлый и позапрошлый. Зато виноград — чистый сахар, хоть сейчас собирай. Ты ведь знаешь, что Тиби, наш сын, стал агрономом. Но здесь он работать не собирается, так как местные с ним считаться не станут. Илуш с мужем так и не развелась — во-первых, из-за детей, ну, и по разным другим обстоятельствам. Пьет он не меньше, но ему было сказано, что его ждет. В связи с этим и Тиби наведался к нам. Да вот только жена порой горько плачет. Но Илонка всегда была плаксой, так что пусть себе на здоровье плачет.

На той неделе, во вторник, я побывал в Целдёмёлёке и встретил там Пишти Локи. Стал он рассказывать про тебя, что овдовел ты и вышел на пенсию. Что ж, говорю, не он один, другие тоже состарились. А назавтра, на винограднике, снова вспомнил тебя. Влез я на лежень, снял ливер с гвоздя и опустил его в бочку… Вдруг где-то заело. Я еле-еле его отсосал. И вот вспомнил тебя. Как ты юношей, младшим учителем, приехал в деревню… Каким ты был тогда, Йошка. Как впервые пришел к нашему винному погребу… Жив был еще мой отец, и все у нас шло по заведенному им порядку. Ты взял ливер, понюхал… Уксусом пахнет, заметил ты… Не уксусом, а вином, сказал я… Нет, уксусом, сказал ты… И объяснил, что ливер после отсасывания следует всякий раз промывать, что в начатом да в откупоренном бочонке ни хранить, ни потреблять вино нельзя. Да ведь спорить с моим бедным отцом труд был напрасный. И только когда он скончался, я навел настоящий порядок. С тех пор ни у кого во всей Неке нет вина лучше, чем у меня. Ах, Йошка, какой же ты был учитель! Ты ж не только детей, но и взрослых добрым делам учил. А как мы славно кутили в погребе… Эх, юность… куда ушла наша юность? Мы состарились, Йошка, не за горами могила… Очень хочется повидаться с тобой. Ты, наверное, знаешь, что два года назад скончался наш старый священник. Умер он далеко, в доме для престарелых священнослужителей, но хоронили его все его прихожане. Отсюда поехали, на кооперативном автобусе.

Как ты помнишь, конечно, в день Марии, двенадцатого числа, у нас в Неке храмовой праздник. Приезжай, Йошка! Приглашаю от всей души. Остановишься у меня, поживешь хоть неделю. Илонка сготовит твое любимое блюдо: жаренного с фаршем гуся. Ты же так любил его в юности. Первый урожай мы уже собрали, сусло выстоялось прекрасно и к празднику будет готово.

На этом письмо кончаю. Мы с Илонкой ждем тебя. Благослови тебя бог. До встречи. Лайош».

Козма медленно опустил на колени письмо и неподвижным взглядом уставился в стену. В глазах его капля по капле скопились две скупые слезинки. Скопились, вытекли и исчезли в трехдневных зарослях бороды.

— Храмовой праздник в Неке, — сказал он, вздохнув. Но в памяти всплыл не храмовой праздник, а некский помещик Хедри, замкнувшийся в одиночестве мизантроп, нелюдим, и его виноградарь Антал Сатник. Осень стояла тогда чудесная, солнечная, небо было голубым и безоблачным. Сбор винограда был в самом разгаре. Лайош Шетет, приходской церковный староста, Вильмош Хорват, кантор-учитель, и сам он, в то время еще младший учитель, бродили втроем по склону холма, собирая в корзины долю кантора. Шли, кажется, по нижней дороге, мимо виноградника Фуновичей, когда их окликнул Антал Сатник. Барин отправился на охоту, сообщил Сатник, и лучше всего прийти за канторской долей сейчас. Нарушив обычную очередность, они направились к барскому винограднику. Настроение у Сатника было отменное, и он угостил их копченым салом и луком, а также вином двухлетней выдержки. Вильмош Хорват, кантор-учитель, чувствовал себя в барском имении превосходно, много ел, крепко пил, а затем принялся болтать. Сатник же предложил, пока опасности нет, наполнить корзины виноградом, отнести в канторский дом и вернуться как можно скорее, чтоб наполнить их дважды… Но Хорват все говорил, говорил… И вдруг — совершенно непостижимым образом — перед ними вырос помещик, Гедеон Хедри, собственной персоной. Он был в ярости, он был действительно страшен. Они просто оцепенели в его уютных плетеных креслах, когда он, ткнув в их сторону пальцем, в бешенстве заорал:

— Кто это, Сатник?!

— Это кантор, младший учитель и приходской церковный староста, ваше сиятельство… Они только что появились…

— Что надо здесь этим людям, Сатник?!

— Они пришли за канторской долей… Вашему сиятельству, должно быть, известно: когда идет сбор винограда, всякий прихожанин выделяет кантору его долю, а католики….

— Почему они сидят в моих креслах, Сатник?!

Тут Вильмош Хорват, втянув голову в плечи и подавшись вперед, шепнул:

— Бежим…

Сгорбившись, едва не ползком он выбрался из плетеного кресла, шагнул, как бы колеблясь, к беседке и… побежал. Вниз, вдоль крайнего виноградника, вниз, вниз. Лайош Шетет и младший учитель ринулись вслед за ним. Запыхавшись, все трое остановились в самом конце участка. В ушах Козмы из далекого прошлого и сейчас еще ясно звучали его собственные негодующие слова:

— Какой стыд! Вильмош, брат мой! Ах, какой стыд! Неужто учительство Венгрии лишь такого обхождения и достойно?! Нам следовало остаться. И разъяснить их сиятельству, какую миссию выполняет в деревне венгерская интеллигенция.

И тут же ему почудился прерывающийся голос Вильмоша Хорвата.

— Бедный мальчик… Как далек ты от жизни… Здесь Хедри властитель… И, знаешь ли, не худший властитель. Он сделал щедрое подношение церкви… Он на хищения смотрит сквозь пальцы. Но вот людей не выносит. Только Сатнику дозволено бывать в его погребе. Сатнику, и никому больше. Был случай, когда виноград в имении собирали тайком. Люди прятались, понимаешь? Потому что их сиятельство мутило от вида человеческих лиц…

— Но, Вильмош, брат мой, мы же, черт возьми, люди, которые могут предстать перед кем угодно… А унижение…

— Предстать, предстать… Для чего это нам представать?.. Хозяин имения Хедри, деревня же только ютится в его тени. А унижение? Да какое там унижение, когда у меня четверо своих ребятишек… В школе я учу детей, чему надо и чему я хочу. Я учу их читать, писать и считать. Я преподаю им историю, рассказываю про короля Матяша… В урожайный год доля кантора составляет десять гектолитров вина. У меня его столько, что хватает до следующего урожая…

— Ну, а ты, Лайош Шетет, что ты скажешь на это? — спросил с вызовом младший учитель.

— Мы оставили там свои корзины…

Только это и сказал Лайош Шетет, но и без слов было ясно, что на жизнь он смотрит реально и отлично разбирается во всех ее проявлениях. Обладая столь ценным даром, он и сделался вскоре председателем церковного совета.

Призадумавшись, Козма отпил вина, потом засмеялся.

— Бедный Вильмош! Бедный несчастный кантор… Как он бежал. Ах, как бежал… Почти что на четвереньках…

Громко смеясь, он вскочил с кровати и стал имитировать бывшего кантора. Но резкие движения дали знать себя в пояснице, и, застонав, он снова рухнул в кровать.

— Неплохо бы съездить в Неку, — сказал он негромко и взял голубой продолговатый конверт. Повертел, взвесил в руке, затем прочел обратный адрес и фамилию отправителя: «Госпожа Вебер, 1071, Будапешт, ул. Габора Бетлена, 181».

«Кто такая госпожа Вебер?» — недоуменно подумал он. И тут ему вспомнились первые годы его вдовства. Рекомендации, предложения сыпались на него дождем. Вдовы-табачницы, старые девы, учительницы… Как будто пожилого мужчину могла осчастливить старая женщина… Он никогда их не понимал, ни самих домогательниц, ни их посредниц. «Одиночество» — этим магическим словом начинались все разговоры. Да ведь он не испытывал одиночества, он даже не знал, что это такое. Когда все они так назойливо суетились вокруг него, донимали своими ничтожными мыслями, облеченными в стертые, серые фразы, он раздражался, выходил из себя и говорил им такое, о чем впоследствии сожалел. Разумеется, ему нравились женщины, он их любил, но — молодых. Всех женщин он делил на три категории: от шестнадцати лет до тридцати пяти, от тридцати пяти до пятидесяти, от пятидесяти и выше. Первые были хороши для любви, вторые — для забот о мужчине, третьи годились лишь для молитвы. И этой схеме он свято верил. К той главе, которая называлась «Чем питаться», он испытывал жгучее отвращение. Готовить и сам он умел: варил суп двух сортов, жарил мясо, яичницу. К тому же он очень любил консервы. Много раньше, десятки лет назад, консервы стали для него символом современности, знаком цивилизации двадцатого века. Даже при жизни жены ему куда большее удовольствие доставляли консервы, чем громадное блюдо с воскресным жарким. Он знал всех лавочников в Кестхейе и постоянно расспрашивал их о консервах. Первое место в его меню занимали мясные консервы, китайская свиная тушенка, консервированная ветчина, русская рыба и венгерская чечевица. Икру, анчоусы, раков он не ел ни разу в жизни, просто не обращал на них внимания. Пищеварение у него было прекрасное: вино он мог запить молоком, молоко заесть грушей, дыней и даже салатом из огурцов. Это был человек той особой крестьянской породы, чей железный желудок переваривал все. Но больше всего из еды, существующей на земле, он любил, конечно, творог. Он съедал его два килограмма в неделю. А когда овдовел, сам крошил в него лук, смешивал с тмином, сливками, красной паприкой.

Голубой продолговатый конверт опасностью, казалось бы, не грозил. Цветной портрет Имре Мадача на наклеенной, настоящей марке также смягчал его некую чуждость. В конце концов любопытство пересилило недоверие, и торопливо, неловкими пальцами, повредив при этом овальный портретик Мадача, он надорвал конверт. Написанные синими чернилами строчки колыхались, плясали перед его глазами.

«Дорогой Йошка!
Сердечно целую тебя. Эва (Швейцер)».

Пишу тебе, потому что ты один из немногих, кто два года назад, когда ушел из жизни папа, хотя бы письменно выразил мне сочувствие. Очень долго после этой утраты я не знала, что делать, как быть. Кончилось тем, что в Кёльн к Веберу я не вернулась, в этом не было ни малейшего смысла. Я уладила все формальности и навечно осталась дома. Ты, наверное, помнишь небольшой палотайский дом, который мне достался в наследство. Я живу в нем теперь одна и кое-как свожу концы с концами. Единственное в этой местности неудобство — зловоние, смрад, который ветер приносит с завода «Хиноин». Порой мне кажется, что я сойду здесь с ума, сожгу дом и уйду куда глаза глядят. Но куда идти женщине, такой, как я, годы которой уже ушли и все осталось в далеком прошлом. Мне надо хоть капельку отдохнуть. Потому я тебе и пишу. Прошу тебя, сними, если можешь, у озера недорогую скромную комнатку. Сезон уже кончился, так что жилье должно быть дешевле. Хорошо бы за форинтов двадцать в день — дороже я платить не могу. На комнату и питание сорок форинтов — это все, на что я рассчитываю. Пожалуйста, найди поскорее, пока не испортилась погода.

— Эва Швейцер! — сжав письмо в кулаке, воскликнул Козма. — Пленительная, прелестная Эва Швейцер! Она пишет мне… Мне… Красавица Эва Швейцер!

Он разгладил листок и, уже не вдаваясь в смысл, еще раз прочел две первые строчки. И погрузился в дебри воспоминаний. В памяти всплыл весь родственный клан его покойной жены. Они возникли все сразу, в столовой старого домбоварского дома. Над ними, расправив могучие крылья, словно живой, парил орел. На переднем плане этой рожденной воображением картины стоял Геза Ивани, его тесть, преподаватель технической школы. Он курил короткую сигарету, вставленную в мундштук вишневого дерева. Вокруг него столпились остальные: Йенё Ивани, главный управляющий Венгерских государственных железных дорог, Антал Ивани, начальник вокзала, Йожеф Ивани, лесничий, Илона Швейцер, его, Козмы, теща, с молитвенником в фарфоровом переплете в руках, и Иштван Швейцер, известный фармацевт, владелец пяти аптек, размещенных по всей стране, лично управлявший самой крупной из них, находившейся в Сомбатхейе. Не хватало лишь Эдэна Швейцера. Эдэн был прославленный гинеколог, практиковавший в Задунайском крае. Жениться Эдэн Швейцер не торопился. По мнению семейного клана, он упустил самые блестящие партии. И вот, когда клан уж смирился, что он останется вечным холостяком, Эдэн Швейцер женился. Его неожиданный брак поверг в ужас знаменитую швейцеровскую семью. Не подлежало сомнению, что это конец всему: доброй славе семьи, ее высокому положению. Что на улице теперь будут на них указывать пальцами. Ибо Эдэн женился на своей ассистентке. На ассистентке, за душой у которой не было ничего, кроме заурядного имени Эва Балог. С Эдэном Швейцером и его женой, оставшейся и после замужества ассистенткой, клан в течение нескольких лет не знался. Перелом наступил, когда у Эдэна родилась дочь. Очаровательная малютка Эви Швейцер. Девочка примирила семью, а когда подросла, постепенно стала центром внимания всех без исключения родственников. Крайне обремененная заботами юности, она редко бывала на сборах семьи, однако стоило сойтись двум Ивани и трем Швейцерам, как речь моментально заходила об Эви. Сперва просто восторгались ее красотой, но позднее неколебимо утвердились во мнении, что Эви много красивее певицы Каталин Каради. Козма все еще не забыл тот семейный симпозиум в Домбоваре, когда Антал Ивани, начальник вокзала, отойдя с ним в укромное место, шепотом посвятил его в строго хранимую семейную тайну: мать Эви простолюдинка, всего-навсего ассистентка. Эта новость ужаснула его. Ведь и он был выходец из крестьян. Его семья, проживавшая в комитате Ваш, земли имела немного — каких-то четырнадцать хольдов. Когда он начал ухаживать за Марикой Ивани, на нем был еще мундир лейтенанта. Потом он уволился в запас, определился младшим учителем, и тогда они с Марикой объявили о своем обручении. Но когда начальник вокзала доверительно сообщил ему жуткую семейную тайну, он ударился в панику. В совершенном смятении он по собственной воле то и дело заговаривал о хозяйстве, находившемся в комитате Ваш, причем таким тоном, словно это была латифундия. На вопрос о размерах владения он отвечал туманно, расплывчато: «Урожай у нас убирают, как правило, пятьдесят человек…», «Места в хлеву для волов не хватило, и во дворе устроили специальный загон…» Позднее, когда Геза Ивани, его тесть, наведался в комитат Ваш и посетил ту самую деревушку, он немало был удивлен… Эва Швейцер была страшно избалована. К ее услугам было все лучшее, все самое дорогое. Кроме матери и отца, две преданные служанки предупреждали любое ее желание. Уже в детстве она побывала в Швейцарии, Италии, Германии, а в Вену наезжала, как иные — на рынок. О фуроре ее на балах все Швейцеры — Ивани оповещали друг друга письмами. Когда летом весь клан слетался в Домбовар или на какой-либо балатонский курорт, каждый считал своим долгом запечатлеть себя с Эви на фотографии. У Козмы тоже были подобные фотографии… Вспомнив о них, Козма встал и выдвинул средний ящик комбинированного шкафа. Долго рылся в массе коробок, продирался сквозь связки пожелтелых старых писем, пока не нашел того, что искал: альбом с надписью «Домбовар, Лелле, Тиствишелётелеп». В нем хранились выстроенные на страницах рядами семейные фотографии. Ивани, Швейцеры, Марика с детьми, дядя Эдэн рука об руку с Эви. Потом Эви с ним, Йожефом Козмой. На каком-то дворе, перед каким-то колодцем они пожимают друг другу руки и улыбаются в объектив. Позади, на колодезном срубе, виднелась посудина, наполненная салатом.

Он долго разглядывал фотографию. Сперва рассмотрел себя: свое бывшее — десятки лет назад — лицо, лоб, глаза. Потом долго, сосредоточенно всматривался в изображение Эвы Швейцер. Она действительно была хороша, очень, очень красива. Аристократична, изысканна. Все ее существо дышало какой-то милой самоуверенностью, очарованием, простотой и свободой потрясающе современной женщины. Козма вынул снимок из гнездышек, поставил на полку шкафа и снова начал листать альбом. Среди снимков, сделанных осенью и зимой, мелькнуло мужское лицо. Молодое и гладкое, совершенно чужое. «Да, это он, первый муж Эвы, — припомнил Козма, кивнув головой. — Кем он был? Чем занимался? Как его звали?» Это Козма забыл. Помнил только, что они развелись и что в тысяча девятьсот пятьдесят шестом Эва укатила на запад и в Кёльне вышла замуж вторично.

Он захлопнул альбом и вернулся на прежнее место. Письма на кровати лежали рядом. Письмо Лайоша Шетета и письмо Эвы Швейцер. Он долго на них смотрел, на конверты и письма, на разорванную марку с изображением Мадача. Потом взял письмо Эвы Швейцер и прочел еще раз. Для чего-то понюхал. Письмо издавало запах, напоминавший горький миндаль. Он его положил, долго и неподвижно смотрел в пустоту, затем неожиданно засмеялся. Ему вновь припомнилась Нека. Давняя Нека, Нека тех времен, когда он приехал туда учительствовать. И Бужаки, у которых кантор снял для него заранее комнату. Выйдя в первое утро во двор, Козма стал озираться, отыскивая сортир. Но не нашел. Он обошел вокруг дома и тоже его не нашел. Но что-то белело в крапивных зарослях под плетнем. То была одна из девочек Бужаки, она сидела в крапиве на корточках, обратив к дому белый задок. Он просто остолбенел. И, войдя в дом, стал озабоченно переминаться с ноги на ногу.

— Что-нибудь не так, господин учитель? — спросил его Бужаки.

— Я никак не найду клозета, — сказал он.

— Чего-чего?

— Нужника.

— О-о-о, — сказал Бужаки, — чего нет, того нет. Мы-то сами справляем нужду под плетнем. Когда подсохнет оно, это самое, я его перекладываю в кучу навоза, который, стало быть, от скотины…

— Без клозета, дядюшка Бужаки, я не останусь у вас ни минуты. Я перейду в такой дом, где он есть.

Из далека, равного целому поколению, Козме ясно послышались смех и слова пожилого крестьянина:

— Стало быть, господин учитель, придется вам из деревни и вовсе уйти. Потому как нужник здесь только у барина, у священника и у кантора…

Он помнил еще ученическую, в линейку, тетрадь, в которой изобразил сортир, наиболее подходящий для Бужаки, и проставил его размеры. Он помнил, как рьяно взялся воздвигать его Бужаки и с каким изумлением через одну-две недели глазели соседи на это сооружение.

Йожеф Козма расхохотался и, хлопнув себя по коленкам, отправился в кухню. Съел ломтик сала с хлебом, запил большим стаканом вина и, насвистывая, вернулся в комнату. Убрал постель, подмел в темпе пол, присел к столу и снова, не торопясь, прочел оба письма. Ссутулясь, долго сидел над письмом Эвы Швейцер, а когда разболелась спина, встал и устремил взгляд на снимок, который раньше поставил на шкаф. Кивнул раз-другой, затем круто неожиданно повернулся и бравым солдатским шагом направился в кухню. Побрился, умылся, переоделся. Свежий, подтянутый, вновь уселся за стол и быстро, решительно набросал письмо.

«Милая Эви!
Йошка».

Даже сейчас, когда сезон уже кончился, за двадцать форинтов комнату здесь не снять. Но зачем тебе тратить деньги, когда у меня свой дом и он всегда к твоим услугам. С величайшим удовольствием предоставлю в твое распоряжение комнату. О питании, правда, заботиться не смогу, ибо сам питаюсь чем бог послал. Приезжай, ты здесь отдохнешь. Жду тебя с нетерпением.

Крепко целую. Твой старый родственник

Он пошел на почту и отправил письмо.

Эва Швейцер приехала десятого сентября. В полотняном, без единой морщинки костюме, в белой рубашке и галстуке Козма ждал ее на станции. Когда прибыл пассажирский из Будапешта, он бросился инстинктивно к вагону первого класса. Но среди вышедших на перрон не заметил хотя бы отдаленно знакомого лица. Тем временем Эва Швейцер тяжело, обстоятельно выгрузилась из вагона второго класса и поставила возле себя большой кожаный чемодан, видавший лучшие времена. Козма подошел к ней, когда все остальные уже зашагали к деревне. Он не поверил своим глазам. Он-то ждал красавицу Эву Швейцер, а перед ним стояла сутулая, сухопарая, смехотворно высокая женщина.

— Йошка! Ах, Йошка! Ты даже не узнаешь меня, Йошка! — воскликнула эта женщина.

— Не узнаю, ей-богу, не узнаю, — откровенно признался Козма, пытаясь за морщинами этой увядшей, стареющей женщины угадать пленительную, на редкость современную Эву Швейцер. Ее не было. Большой нос и крутой подбородок напоминали лишь Эдэна Швейцера. Эве явно становилось не по себе.

— Ты действительно не узнал меня, Йошка?

— Да нет же, нет… Лишь в первый момент… показалось немного странным… Сколько лет мы не виделись? Со времен Тиствишелётелепа? Когда это было?

— В пятидесятом.

— В пятидесятом. Да. Выходит, двадцать три года… Ну что же, с приездом, Эви. Можешь считать мой дом своим, — сказал Козма и, приподнявшись на цыпочки, обнял, поцеловал это несуразное подобие женщины.

Дом и сад Эве очень понравились. Она все хвалила: деревья, ухоженный виноградник, вино. Козма накрыл большой овальный обеденный стол, уставил его закусками: салом, салями, рыбными консервами и ветчиной; он то и дело выходил за чем-нибудь в кухню и пропускал попутно стакан вина, так что, когда они сели за стол, настроение у него было приподнятое. Посмеиваясь в душе над самим собой, он просто смирился с реальностью, все принял таким, как есть. Аппетит у Эвы оказался завидный, она ела даже с какой-то, едва прикрытой приличием, жадностью. Начала она с рыбы, продолжила ветчиной, а затем приступила к салу. Отрезав полновесный кусок, она беспомощно обвела глазами стол.

— Я что-нибудь упустил? — спросил с готовностью Козма.

— Неплохо бы к салу головку лука, — сказала она, с надеждой поглядев на хозяина, — я очень люблю сало с луком.

Козма остолбенело смотрел на гостью, некогда столь рафинированную, истую даму, бывшую кумиром семьи и мужчин.

— У тебя не случится расстройства пищеварения?

— Не-ет… Я всегда ем сало с луком. Дома я засадила им целый сад.

Козма вышел в кухню и вернулся с двумя очищенными луковицами. Эва налегла на сало. Ловко орудуя тремя компонентами, она методично, со знанием дела отправляла в рот кусок за куском. Ломтик хлебца, кус сала, толстое луковое кольцо. Каждую порцию солила особо. Покончив с салом, она осушила стакан вина и улыбнулась.

— Хорошо у тебя. Спокойно, — сказала Эва.

— Отдыхай, Эви. Делай все, что тебе вздумается.

— Я именно это и делаю с тех пор, как покинула Вебера.

— Вы развелись?

— Нет. Я просто взяла и уехала. Когда папочка заболел, я вернулась домой. Оставаться у Вебера не было никакого смысла. Спали мы врозь. Много лет он ко мне даже не прикасался. Жил со своей секретаршей, и у них были дети. Да, впрочем, ничего неожиданного. Я зашла к нему как-то в контору и услышала, что они на «ты». Она довольно хорошенькая, эта малютка Инесс, и невыносимо, убийственно молодая. Мне кажется, будь я мужчиной, то есть будь я на месте Карла, я поступила бы так же.

— Ты не учинила скандала?

— Скандала? Зачем? Так уж устроена жизнь — выбор падает на молодых. Когда женщине минуло тридцать, песенка ее спета.

— Скажи, что за птица твой Вебер?

— Он архитектор… У него контора и прекрасная репутация. Он присылает мне деньги. Правда, немного. Но гибель от голода мне пока не грозит. Каждый месяц он переводит сто марок. В пересчете — девятьсот тридцать пять форинтов семнадцать филлеров.

— Как же ты на эти деньги живешь? Ты ведь привыкла к роскоши, к красивым вещам…

— Так и живу. Я же никогда не работала. Да мне и в голову не приходило работать. Ведь родители меня ничему не учили. Если вдуматься, они меня искалечили, погубили.

— Не говори так об отце своем, Эви. Ты была для Эдэна всем. Ты была для него… свет очей…

— Хмм… Свет очей… На этом далеко не уедешь… Меня сделали профессиональной красавицей. Красавица — вот что было моим занятием. Видеть меня элегантной, блестящей, остроумной светской болтушкой — только этого всем и хотелось, об ином никто и не помышлял. А стань я портнихой, учительницей, я теперь получала бы пенсию…

— Но ты же училась в Швейцарии. Родители тебя отдали в институт…

— Ну и что… Там ремеслу не учили. Однако знаешь, что особенно странно? Что у меня даже мысли не возникало что-то делать, что-то уметь. Но вот папа скончался. И лишь тогда мне внезапно открылось, что я на свете почти одна. У меня нет родных. Нет даже ребенка. А будь у меня ребенок, возможно, и с Вебером бы сложилось иначе…

— Ты не пыталась устроиться гидом? Ведь ты говоришь на нескольких языках.

— Свободно только лишь по-немецки. По-французски я спотыкаюсь, с трудом подбираю слова. Да, я пыталась. Изредка мне предлагают группу. Но немецкий знает масса людей. Да и здесь отдают предпочтение молодым. Молодые девчонки получают по группе каждую неделю. Если Вебер однажды умрет или что-то еще с ним случится, я лишусь даже этих денег, девятисот тридцати пяти форинтов, и тогда все, конец, — заключила Эва Швейцер и закурила.

Со смешанным чувством Козма неподвижно смотрел на голубоватый дымок сигареты. Ему было очень жаль Эву, ее судьба огорчила его. Но огорчение было не слишком глубоким, ибо к нему, к огорчению, примешивалась мысль о его собственной пенсии. Он получал две тысячи четыреста форинтов. Это была хорошая пенсия, и она, разумеется, радовала его. Так что он одновременно и огорчался и радовался. И вдруг он подумал о Неке, о храмовом празднике, о Лайоше Шетете, припомнил простой и надежный, такой устойчивый деревенский быт. И когда он заговорил, то сам удивился, услышав собственный голос:

— Сегодня я уезжаю в Неку, Эви. А ты оставайся здесь, отдыхай, наслаждайся покоем. Еда в доме есть: консервы… вино…

— Почему так внезапно?

— Видишь ли, Эви, в день девы Марии в Неке бывает храмовой праздник. И я на него приглашен, потому что когда-то был в Неке младшим учителем.

Йожеф Козма скорее почувствовал, чем заметил в глазах Эвы тень, почти неуловимую тень еще не обозначившегося упрека. Но это его не заботило. Он наполнил стаканы вином и стал думать, каким поездом ехать в Неку. Неторопливо, глотками отпивая вино, они сидели за столом и молчали.

Перевод Е. Терновской.