В просторном школьном коридоре творилась обыкновенная для большой перемены свистопляска. Малышня как угорелая носилась с дикими воплями друг за другом. Ученики постарше большею частью кучковались по углам и простенкам. Самых же старших, то есть восьмиклассников, вообще видно не было. Все они неторопливо перекуривали на крыльце и в уборных. Школа, помещавшаяся в двухэтажном деревянном очень уже неновом здании, содержалась в должном порядке. Полы, свежеокрашенные прошедшим летом, блистали чистотой, сильно отдавая хлоркой, а на подоконниках в разномастных, обернутых цветной бумагой горшках и банках красовалась цветущая герань и другие комнатные растения. Можно сказать, там было даже по-своему уютно, особенно в такой непогожий ноябрьский денек, когда за запотевшими окнами моросил промозглый ледяной дождичек и качались на ветру неживые голые ветки.

Пронзительно задребезжал звонок, и хаос достиг высочайшей степени. Мальчишки, пихаясь и толкаясь, протискивались в двери своих классов. Многие были в предпраздничном настроении: как-никак начинался последний урок в четверти. У шестого «Б» это был не урок даже, а классный час, посвященный предстоящему юбилею Великого Октября. Некоторые «хорошисты» по такому случаю причесались, а медные пряжки ремней, начищенные зубным порошком, ярко сияли у всех без исключения. Дежурный старательно вывел мелом на доске соответствующую здравицу. Классики отечественной литературы смотрели со стен иронично, но доброжелательно, поскольку четвертные по русскому и литературе были уже выставлены. «Дедушка» Ленин лукаво щурился со своего портрета над доской, мол, все о вас знаем, голубчики, небось не обманете. Позади него заметен был след от портрета побольше, находившегося пока за шкафом в директорской. Тот, прежний, тоже прищуривался, но по-другому – мудро, всепрощающе улыбаясь в густые усы. Рассевшись по партам, пацаны опять зашумели, но не слишком, с оглядкой на дверь. Ждали завуча.

Внизу, в вестибюле школы открылась малозаметная дверка у самой раздевалки, вызывавшая у многих поколений учеников не меньший трепет, чем дверь директорского кабинета. Оттуда вышли двое. Завуч Александра Михайловна – высокая худая старуха, одетая во что-то фиолетовое с белой крахмальной пеной под острым подбородком. (Родители учеников, сами учившиеся у нее еще до войны, в один голос утверждали, что за последние двадцать лет она совсем не изменилась.) Всею своей сутью, даже запахом, она походила на засушенный цветок, какой находишь иногда между пожелтевшими страницами. С нею был тип совершенно иного рода. Тоже старик, но сгорбленный, с обвислыми губами, неопрятной бородой и давно не мытыми сивыми патлами. Впрочем, и он тоже постарался принарядиться. Под ветхим пиджачком виднелась новая ситцевая косоворотка, кирзовые сапоги были старательно начищены, а на груди среди разнообразных «почетных знаков» и простых значков торжественно посверкивали пара медалек и орден Трудового Красного Знамени.

– Егор Егорыч! – выговаривала ему завуч. – Ведь мы с вами договаривались! Я настоятельно вас предупреждала, и – вот! Что мне прикажете теперь делать? Не могли уж потерпеть немного для такого случая. Не знаю даже, имею ли я моральное право выпустить вас к детям в таком виде.

– Не дрейфь, Михайловна, – успокоительно бурчал старый хрыч, – нам, пролетариату то есть, без этого дела нельзя. Опять же, боязно стало – а ну как архаровцы твои на кусочки меня раздеребанят? Ничего, все будет на ять, ты ж меня знаешь.

– Только учтите, Егор Егорыч, если что, я вынуждена буду немедленно вмешаться!

Они вошли в класс. Шестой «Б» вскочил, грохоча крышками парт, и замер. Александру Михайловну ужасно боялись и любили, хотя она никогда никому ничего особенно плохого не делала, как, впрочем, и хорошего.

– Можете садиться, – властно прозвучал ее голос. Мальчики, с новым грохотом крышек, сели.

– Сегодня на классном часе, посвященном сороковой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, мы с вами встречаемся с нашим знатным земляком, старейшим шахтером, человеком всем вам хорошо известным, недавно, как вы знаете, награжденным за свой трудовой подвиг орденом. Товарищи пионеры, поприветствуем Егора Егорыча Федорчука!

Завуч аккуратно захлопала костистыми ладошками. Класс бурно присоединился. Егор Егорыч с непривычки прослезился. Понужденный Александрой Михайловной, он неловко присел за учительский стол, налил себе дрожащей рукой полный стакан воды из графина и шумно, как лошадь, выпил. Дождавшись, когда он закончил, завуч продолжила:

– Егор Егорыч прожил долгую интересную трудовую жизнь. Он начал свою шахтерскую биографию еще при гнилом царском режиме, и было ему тогда столько же, сколько вам сейчас. Верно я говорю, Егор Егорыч?

– А, ну да, ну да. Верно. Только не на шахте это было, а в деревне, – развел руками старик, – совестно теперь и вспоминать…

– Это совершенно неважно где. В те годы Егор Егорыч сполна хлебнул подневольной доли.

– А он и сейчас, между прочим, тоже… – явственно донеслось с задней парты.

– Куроедов, дневник на стол!

– За что, Александра Михайловна?

– Не беспокойся, я напишу, за что.

– Я его, это, забыл, – промямлил паренек, старательно роясь в бесформенном портфеле.

– В таком случае придется мне самой сегодня зайти к вам в гости. Отец-то, как, дома будет? Садись, Куроедов. Егор Егорыч героически воевал в Гражданскую, партизанил…

– И в империалистическую…

– Что вы говорите?

– Говорю, в империалистическую тоже воевал. Потом уже и в партизанах. Точно. Было дело. Кротов такой у нас в отряде командовал, боевой атаман был. Орел! Да, было дело… – Федорчук бубнил все тише и тише, похоже, намереваясь уснуть.

– Кто хочет задать вопрос? Кто еще? Ты, Дебров.

Встал толстощекий мальчик, перед тем долго тянувший руку.

– Товарищ Федорчук, а за что вас орденом наградили? – буравя старика маленькими глазками, спросил он.

– Так, это самое, полагался он мне. Стаж – тридцать лет, да ежели две войны еще приплюсовать… Опять же, «Шахтерскую славу» имею второй степени. Партия и правительство… Всю свою жизнь положил. Могли бы, между прочим, и «Ленина» дать, но говорят, подземный стаж маловат. Оно конечно, последние девять лет я при бане состою. Ведь мне, это самое, восемьдесят годков надысь стукнуло.

Федорчук сильно шепелявил, проглатывал концы слов, разобрать его речь было нелегко.

– Кто еще хочет спросить? – скучно поинтересовалась Александра Михайловна. Может быть, все-таки, проявите активность? Ты, Малинкин.

Малинкин, золотушный очкарик, едва заметный над партой, стеснительно отвел глаза и пробормотал:

– Дядь Егор, а про Шубина расскажите, пожалуйста.

– Что-что? – изумилась завуч. – Ты откуда взял эту чепуху?

– Бабка рассказывала…

– А про серенького козлика она тебе не рассказывала? – выкрикнул неуемный Куроедов.

– И вовсе не «про серенького козлика», а серьезно! – вступился за Малинкина его лучший друг Толя Буряк.

– Тихо! – прикрикнула завуч. – Мы с вами не за тем побеспокоили Егора Егорыча, чтобы обсуждать тут разные нелепые суеверия. Егор Егорыч расскажет нам сейчас совсем про…

– Про Шубина? – встрепенулся вдруг Федорчук. – А что? Могу и про Шубина. Только, ребятки, не суеверие это нелепое, а действительно, был тут один такой. Загубили его проклятые буржуи. Сам-то я с ним знаком не был, а вот дружок мой, Кутепов Фрол Петрович, тот хорошо его знавал, потому как из одной деревни они. Так что я этот вопрос до тонкости изучил, и вам теперь все могу разъяснить. Ну чего, рассказывать, что ль?

– Да! Да! Рассказывать! – зашумел класс.

– Егор Егорыч, только не забудьте, пожалуйста, о чем мы с вами договаривались, – неохотно позволила завуч.

– Не боись, Михайловна! – выдал, ко всеобщему восторгу, старик. – Говорю тебе, все будет как надо!

Она, поджав сухие губы, прошла между рядами и села «на Камчатке», рядом с второгодником Куроедовым.

– Случилось это, ребятки, в старые времена, году, дай бог памяти, в девятьсот шестом… Нет, вру, кажись, в десятом… – старик принялся высчитывать что-то на пальцах, – точно! В девятьсот седьмом году, потому как он, Кутепов-то, на год старше меня был… Шахта наша, двадцать третья теперь, уже тогда существовала. Ее еще в прошлом веке заложил француз один, Бовэ по фамилии. А называлась она – «Леопольд», потому что французика того Леопольдом звали. Я спервоначалу-то тоже на ней работал и потом, опосля Гражданской, туда возвернулся. Сюда-то я в сорок девятом уже перебрался.

Александра Михайловна сделала движение, как будто хотела о чем-то спросить, но передумала и продолжала сидеть молча, прямая и строгая.

– Я слыхал, что тот Бовэ, вовсе бельгиец был, а не француз, – заметил один из учеников.

– Бельгиец, француз – какая разница? Буржуй, одним словом. Но к тому времени сам Леопольд помер уже, и всем заправлял сынок его, Жан по имени. Вначале, при батюшке-то, уголек легкий шел и качества был отменного. Пласты тогда прямо на поверхность выходили. Хошь лопатой его греби. Вот этот Бовэ и приспособился. Людишек согнали, кому кушать хотелось. Обушок в руки, и айда в забой. Шурф прямо в овраг выходил, где парк теперича. Всё тогда вручную делали, никаких тебе отбойных молотков с комбайнами. Одни рубят, другие вагонетки катают, а Бовэ знай жирует. Ну, потом-то, конечно, поглубже забраться пришлось. Тогда уже и крепить понадобилось по-настоящему, и воду откачивать, и метан появился, и прочие удовольствия. Копер поставили и подъемную машину к нему паровую. Как сейчас помню, такая замечательная машина была! Помпу, опять же. Ну, старик, значит, в пятом году помер, а Жан-то, как раз из-за границы приехал, чтобы во владение вступить. Господа, они не в поселке, в городе жили, где райком партии теперь. Ну, вы знаете. А на шахте всем инженера да штейгеры заправляли. Сам-то Жан Леопольдыч в технические подробности не входил. Вот, значит, Кутепов мой, другие мужики с бабами, да с детями, у кого были, явились на шахту записываться. Конечно, платили мало, а все лучше, чем с голым задом в деревне куковать. Выходит к ним штейгер и спрашивает строго: «Зачем пришли, черти косолапые? Нам народу больше не требуется, своих, сволочей, девать некуда!»

– Егор Егорыч!

– Извиняюсь, Александра Михайловна, случайно вырвалось. А они ему, значит, в ножки кланяются: «Прими, барин, на работу, сделай милость, потому с голодухи мы с детями своими пухнем!» – «Что тут вам, богадельня? Какой от вас прок? Вы ж не умеете ничего, шахты никогда в глаза не видали!» – «Пускай, – отвечают, – мы ко всему привычные, и тута тоже попривыкнем. Ты уж, кормилец, пожалей нас, возьми как-нибудь». Штейгер незлым оказался, взял их, не всех, конечно. «Ладно, – говорит, – дуроломы, пес с вами! Хоть один среди вас есть, кто в шахте прежде бывал?» Выходит вперед мужик – косая сажень, волосатый весь – глаз не видать, черный, истинно – медведь, и говорит: «Я, господин штейгер, прежде на каменоломнях работал». Штейгер только глянул на него и даже спрашивать не стал, на каких таких каменоломнях он работал. А ему что? «Хорошо, – говорит, – а звать тебя как?» – «Шубиным Василь Игнатьичем кличут». – «Ладно, Шубин, отбери себе в артель двенадцать рыл». Тут выходит баба, женщина то есть, маленькая, белокуренькая такая, тоненькая вся из себя. И глаза синие-синие. Выходит, значит, и зверообразного этого громилу за руку берет. «Я, – говорит, – жена ему законная, куда он, туда и я». «Ишь ты! – удивился штейгер. – А мы, промежду прочим, баб не принимаем».– «Ничего, – отвечает, – я уж тут, наверху как-нибудь». – «Ну, это дело ваше, как сами захотите». Вот Шубин отобрал себе в артель двенадцать мужиков, сам – тринадцатый. Кутепов тоже туда попал. Он потом рассказывал, что Шубин и в деревне у них пришлым был. Явился, мол, неизвестно откуда и сразу же самолучшую девку окрутил. Вот так, значит, Шубин на нашу шахту попал.

Отрыли они с женкой землянку на окраине Собачевки – так поселок наш до революции назывался – и стали себе жить. Милое дело, между прочим. Тут, главное, место подходящее сыскать. Всего лучше – сухой, солнечный склон. Две трети высоты в земле выкопать, а остатнюю треть поверху дерном выстроить. Скат сделать пологий, аккуратненько дрючками его выложить, хворостинкой привалить, глиной с кизячками затереть, окошечек небольших парочку вмазать, дверь какую-никакую навесить, и – живи не хочу! Конечно, печку надо хорошую сложить, это уж как положено. И чтобы обязательно каменную, то есть кирпичную, железные-то они тепла не держат. Зимой в такой землянке уютно и дух хороший, а летом, напротив того, нежарко, прохладно даже. Ну, конечно, по весне и осенью сыровато может показаться, этого не отрицаю, зато все как есть квадратные метры – твои, сколь ты их себе восхотел, столь у тебя и будет.

– Похоже, Егор Егорыч, вы и теперь не отказались бы в такой землянке пожить? – не без ехидства спросила завуч.

– А я и поживал! И преотлично, доложу вам, поживал! Сами же знаете, их тут недавно еще полнешенько было. Те-то, старые, до самой войны почти простояли, пока один деятель не порушил их. Опять же, после войны новых понарыли. Ну, ладно.

У Шубина с женкой землянка вышла не хуже, чем у людей. Только он не собирался надолго там заживаться. Думал, деньжат малость поднакопит да и уволится. Кутепов, тот сразу к шахте привык. День-два, и уже хоть куда готов был. А Шубин – нет. Вот, вроде, сам страхолюдина эдакая, а шахты боялся. Жаловался, что душно ему там, и тесно, и в темноте он не может, то-сё, прям – барышня кисейная, а не мужик. Оно, конечно, бывает, ежели с непривычки. Мрак, сырость, с кровли вода капает, плесень кругом, под ногами грязь непролазная, а у тебя только и есть что кайло, да лампочка-коптилка еле светится. «Бог помочь» называлась. Тут и голова закружится, и в брюхе замутит, потому шахта – это такое дело… Выработки тогда были узенькие да кривенькие, не как сейчас, и много их было, глянешь, а они так и разбегаются во все стороны. Поневоле подумаешь – сам черт их нарочно запутал, чтобы морочить бедных людей.

Однако ко всему человек привыкает, приспособился и Шубин. А как было не приспособиться, когда смена – двенадцать часов! Работали и света белого не видели. Бывало, в шахту затемно еще спускаешься, а вылезешь – опять темно, словно в другой шахте очутился, только попросторней она, да звездочки с кровли помаргивают.

Мужики ему сильно завидовали из-за женки. Говорили: «Всем Дашка твоя взяла: и работящая, и веселая, и красотка ненаглядная, и по хозяйству, опять же. Как ты, чудище болотное, ее такую раздобыть сумел?» А Васька и рад. Он в ней, можно сказать, души не чаял, и она тоже привязана к нему была, по женской своей натуре. Пока внове устраивались и домашних хлопот у ней хватало, деньки незаметно пролетали. Только, кажется, муж на работу ушел, глядишь, вечер уже, опять нужно помыться ему да поснедать готовить, а там спать ложиться пора, и снова утро, на шахту его нужно собирать. Но когда хозяйство у них наладилось, днем ей делать нечего стало. Начала она скучать. Заберется, бывало, на балку, на самый верх, и часами глядит в степь оттудова. А то – сядет и поет, так потихонечку, да все больше жалостное.

Откуда я про это знаю? Люди потом много судачили, как все у них получилось и по какой такой причине. Не один только Кутепов, многие мне про них рассказывали. Да. Затосковала, значит, Дарья-то. А Василий со смены придет – и спать, встанет – опять на работу уходит. Ну, может, приласкает ее когда. Бывало, и он по праздникам на завалинке с ней в обнимку сидел. Тоже песни распевал. Если сильно пьян не был. Так они и жили, и по тем временам, ребятки, жили они неплохо. Шубин уже и денежку кое-какую прикопил, чтобы, значит, богачом в деревню вернуться.

Однажды, тоже, кажись, престольный праздник был, сидят они за столом у себя, и она ему говорит: «Послушай, Вася, какой со мною вчера случай интересный вышел. Иду я с базара, а навстречу мне – барин, ну тот, помнишь, который еще на работу тебя нанимал». – «Штейгер наш, что ли?» – «А, ну да, штейгер, штейгер. Не знаю я этих слов-то ваших мудреных. Узнал он меня и ласково так заговорил. Все выспрашивал, как живем мы с тобой, да хватает ли жалованья, да… ну и вообще как у нас тут все. В контору меня работать звал. Смешной такой!» – «Да уж знаю я тебя! Небось подморгнула ему по своему бабскому делу, приворожила барина-то. Озорная ты, Дашка! Смотри! Я ведь молчу, молчу, а черед придет, так и…» – забеспокоился Василий. «Да мне, окромя тебя, Васенька, не надобно больше никого!» – и ну обнимать его. Он и унялся. А наутро сам ей говорит: «Может, оно и того, ничего то есть. Все ж таки лишний грош заработаешь, скорей домой уедем отсюдова. И тебе тоже повеселей будет». Она перечить ему начала: «Не пойду да не пойду я туда! Чего я там не видала? Неча мне там делать!» Так что ему даже прикрикнуть на нее пришлось и замахнуться, понарошку конечно, так-то он ее никогда и пальцем не трогал.

На другой день устроилась она в контору, бумажки разносить, и стали они вместе на службу ходить: он – туда, а она – сюда. Работа у ней несложная была: в помещении прибрать, чернил в чернильницы налить, на почту пакеты снести, а оттуда другие в контору доставить, всего и делов. Успевала еще мужику своему ужин сготовить. Иногда ей приказывали отнести бумаги в город, на подпись к хозяину. В таких случаях она заходила в господский дом по черной лестнице, отдавала пакет лакею и дожидалась на кухне, пока он ей бумаги эти не вернет. Глаз от полу оторвать не смела, до того страшно ей там казалось.

Вот однажды она, как обычно, пакет лакею отдала и сидит себе тихонько на стуле, ждет. Вдруг слышит – шаги, да только вроде не лакейские. Быстро, твердо кто-то по коридору ступает. Дарья-то вконец перепугалась. Глянула, а это – сам хозяин, Жан Леопольдыч. Подошел к ней и спрашивает ласково: «Ты что же это, краса-девица, испугалась меня? Я Антипу накажу, чтобы он, злодей, больше на кухне тебя не томил, а прямо в кабинет ко мне с бумагами пропускал». Потом двумя пальцами за подбородок личико ее приподнял и долго этак в глаза глядел, ажно дыхание в ней сперло и сердечко заколотилось. Пахло от него удивительно как хорошо, отродясь она такого не нюхивала.

– Товарищ Федорчук! – взвилась завуч. – Не забывайте, где находитесь! Вы совершенно отклонились от темы. Эти ваши мелодраматические сказочки никому тут не интересны! И я бы вас очень попросила переключиться на что-нибудь более соответствующее моменту. Расскажите, например, о наших первых стахановцах или о революционных событиях, в которых участвовали.

– Интересны! Очень даже интересны! – неожиданно взбунтовался шестой «Б», – рассказывайте, чего дальше было, дядя Егор! Александра Михайловна, ну пожалуйста!

Столкнувшись с массовым неповиновением, завуч опешила и после некоторого колебания сочла за лучшее отступить. Махнула как-то брезгливо рукой и села.

– Не, Михайловна, я от темы не уклонился. Потому как история эта – самая что ни есть народная. В ей нутряная суть содержится, а потом уж и революция, и стахановское движение пошли.

Завуч скривилась, но промолчала. Может быть, ей самой тоже захотелось послушать про Шубина.

– Вот, значит, когда Даша первый раз хозяина вблизи увидала, таким он ей красавцем показался, что любо-дорого. Личико чистое, свежее, кудерьки напомажены и колечками завиваются, бровки бархатные, под ними глаза черные, что твой антрацит, а усики расчесаны – волосок к волоску. Глаза эти прямо душу из нутра выковыривали. Так она застыдилась, ажно в жар ее кинуло. А барин засмеялся по-доброму и говорит: «Ну-ну, нечего стесняться. Как звать-то тебя, милая?» – «Дарьей Мироновной», – отвечает. – «Будем знакомы, Дашенька».

Они тогда долго на кухне вдвоем просидели. Чай пили с конфектами. Даша за всю свою жизнь таких не пробовала. Разговоры всякие разговаривали. В конце она до того освоилась, что говорить с ним стала свободно, словно с ровней, и смеяться, а конфект слопала – уйму. А барин-то и рад.

С той поры пошла Шубину удача. Перевели его артель с откатки в забой, да на хороший, мягкий пласт. Дарье тоже жалованья прибавили до пятнадцати рублев в месяц, отдельно еще выдали на туфли хромовые и другую одежку. Она повеселела, резвая стала, певучая. Бежит, бывало, с пакетами своими, щечки горят, глазенки светятся, смешочками так и брызжет. «Ежели и дальше такая лафа продолжится, – делился с женой Шубин, – мы на тот год уже в деревню воротиться сможем». «А чего ж, и поедем…» – отвечала она. «Али не желаешь уже? – подступал к ней муж. – Может, тебе здеся лучше теперь?» – «Почему не желаю? Оченно желаю. Чего ты, Вася, пристаешь ко мне без дела?» Однажды в воскресенье, с утреца, сам штейгер к ним заявился. Да вежливо так себя повел. Как вошел, сейчас шапку снял, на икону в углу перекрестился, поздоровался: «Добрый день, хозяева дорогие, со светлым праздничком вас, как живете-можете?» Василий-то, с похмелья, перепугался до смерти, стоит столбом, ни слова выговорить не может. Хорошо, Даша нашлась. Поздоровалась по-городскому, табуреточку гостю подсунула и разговор повела вольный, будто обыкновенный мужик к ним зашел. А штейгер на это только посмеивался да похваливал: «Какая вы, Дарья Мироновна, хозяюшка замечательная! Да как у вас чисто! Очень мы вами в конторе довольны, обязательно решили вам премию выдать». А сам все по сторонам косится и цепочку на животе пальцами перебирает. Наконец до дела дошел: «Понимаете, – говорит, – Дарья Мироновна, должны вы нас выручить. У Жана Леопольдыча маленькая неприятность в доме приключилась: пришлось ему кухарку уволить, так что просит он вас теперь на это место идти. Жалованья положит двадцать пять рублев, да три платья в год, да две юбки, да три пары штиблет, да пальто хорошее, да по праздникам и на именины подарочки, это уж само собой, как у людей полагается. Харчи с барского стола получать будете. А работа вся вам хорошо знакомая: поесть приготовить, за порядком в доме присмотреть. Приказано еще передать, что отношение к вам будет самое уважительное. Довольны останетесь». Дашка в мужа пальцем тычет: «Это уж как хозяин мой, Василь Игнатьич, решат». – «Так как, Василий? Что мы теперь с тобой порешим? Отпускаешь Дарью Мироновну в город служить?»

Васька стоит остолоп остолопом, чего говорить, не понимает, только глазами туда-сюда водит. Чует, что подвох какой-то за всем этим кроется, а выразить не умеет. Опять же, штейгера он боялся. А тот увидел, что каши с ним не сваришь, и прощаться начал. «Вы, – говорит, – Дарьюшка, побеседуйте еще с супругом вашим, потому что уж больно место выгодное, а ежели все-таки откажетесь, тоже неволить вас никто не будет. Ответ мне завтра в конторе дадите». И с тем ушел.

Тут Василий на бабу свою набросился: «Ты чего… такая-сякая, к барину в подстилки устроиться удумала? Да я ж тебя!..» Никогда еще она его таким лютым не видела, испугалась, конечно, заплакала: «Что ты, что ты, Васенька, ни в чем я перед тобою не повинная, ни о чем таком ни сном ни духом не ведала, они, злыдни, сами ко мне пристали. Ты, – говорит, – подумай. Стал бы штейгер все дело тебе выкладывать, кабы тут дурное чего скрывалось? А мне, – говорит, – ничего не надобно, ни платьев ихних, ни подарочков, а нужно только, чтобы ты, муж мой перед Господом Богом, доволен был». Васька-то на бабьи слезы слаб оказался, сейчас размяк, ручищи опустил, едва сам не рыдает. Решил он тогда, что вернее жены, чем его Дарья, и на свете нету. «Что же, Дашенька, – шепчет, – раз такое дело, – иди. Денег, опять же, заработаешь, заживем, потом с тобой как у Христа за пазухой!» Она – ни в какую. «Нет, – кричит, – не согласная я, ни за что теперь не пойду! Да как же я там без тебя жить буду, у чужих людей? Ведь скучно мне будет! Барин-то, говорят, сердитый и со слугами больно строгий!» А Ваську уже в другую сторону понесло. Опять ругаться принялся, ножищами затопал, обязательно соглашаться заставлял.

Решено промеж ними было, что Даша все-таки в услужение пойдет, но с таким условием, что будет с мужем по воскресеньям и другим праздникам видеться. А через полгодика оба они уволятся и в деревню к себе насовсем уедут.

Утром собрала Дарья в последний раз Василия на работу, вещички свои, какие были, в узелок завязала и пошла в кухарки наниматься. Василий-то сдуру вечером, как привык, домой приперся. А там жены нету, поесть ничего не приготовлено, печка стоит холодная, и винить некого, сам кругом виноват. Корку черствую пожевал да, как был грязный, спать повалился. На другой уже день он честь по чести в казарму перешел. И потянулись у Шубина черные деньки. Тогда только понял, сколько сил шахтерская работа из человека вытягивает. И в забое, и когда спать ложился, все время Даша у него перед глазами маячила да голосок ее переливчатый в ушах звенел. Как нальет ему кривая стряпуха вонючих щей да ляжет он спать на жесткие нары посреди других таких же несчастливцев, тут, ясное дело, не захочешь, а вспомнишь Дарьюшку, и себя, дурака, последними словами обругаешь. Зато по субботам летел Васька как на крыльях в свою землянку, мылся там да готовился, чтобы женушку утром встретить честь по чести. Когда она приходила, он ни на что не жаловался, словно бы нормально все у него шло, виду, короче, не подавал. А она ему на жизнь свою тяжелую в барском доме плакалась, обед готовила, обстирывала, ластилась всячески. До того эти встречи ему милы стали, что он уже с понедельника часы считал, сколько их до следующей свиданки оставалось. А Дарья, наоборот, все больше отмалчиваться начала, в сторонку поглядывать да торопиться, мол, делов на службе полнехонько, того и гляди осерчает барин. Потом как-то раз она и вовсе не пришла. Василий ждал, ждал, – чего, думает, такое? И сам в город поперся. До него, между прочим, уже слухи всякие доходить начали. Болтали люди, что Дашка еще в курьершах ему с барином изменяла, а потом неудобно стало к полюбовнику в город бегать, так она и вовсе к нему переселилась. Некоторые и того круче загибали, будто бы Шубин сам жену барину продал за триста рублев ассигнациями, и она теперь в открытую с ним живет. Много чего пакостные людишки насочиняли. Шубин, когда первый раз такое услышал, взбесился и кулачищами махать принялся. Одного «доброжелателя» так изувечил, что хотели даже в полицию заявлять, но обошлось. Так что при нем об этих делах никто боле не заикался, а за глаза, конечно, втрое больше языками молоть стали.

Подходит, значит, Шубин к барским хоромам, особняк-то агромадный, крыльцо высокое с фигурами каменными, сбоку – чугунные ворота в сад, а там – фонтан мраморный с выкрутасами. Васька даже на крыльцо взойти не осмелился. Встал посреди улицы, разинув рот. Из ворот лакей в золоченой ливрее выскочил: «Ты чего, такой-сякой, немазаный, тут без дела торчишь да на господские окна пялишься? Проваливай отсюдова, покуда цел!» А Васька ему в ответ: «Простите, господин хороший, не знали мы, что нельзя тута стоять. Вот только как бы нам женку нашу, Дарью Мироновну то есть, повидать?» Тот еще сильнее яриться начал: «Какая тебе тут, оборванец вшивый, женка?» И ну в Василия палкой тыкать. Тогда Дашка на улицу выбежала. «Не трожь его, Семеныч, – кричит, – это взаправду муж мой. Лучше отвори ему калиточку на задний двор». Лакей послушался, калитку отпер, Василия во двор впустил и улыбается. Глянул Шубин на Дашку и обомлел. Жена ли это его? На голове не платок, а шляпка, вроде как барская. На ногах – туфельки лакированные. Платье ситцевое, нарядное, с рюшечками да кружавчиками. Прям царевна шамаханская. Она ему руку лодочкой протягивает: «Здравствуйте, мол, Василий Игнатьич». И он ей тоже кланяется: «Здравствуйте и вы, Дарья Мироновна, как поживать изволите?» А ручищу свою, грязную, подать постеснялся, потому что лакей, подлец, рядом стоял и смотрел. «Да я ничего, спасибочки вам, вот только забот по дому много очень. То одно, знаете, то другое, всякий бездельничать норовит, за всем глаз да глаз нужон, а вы там как? Ничего?» И смотрит на него, неумытого, вроде как с сожалением, губки поджав. «Мы, – отвечает ей Шубин, – ничего, обыкновенно живем, Дарья Мироновна, вот только что повидаться с вами зашел. Ждал, ждал вас с утра самого, думаю, не случилось ли чего?» – «Фуй, какой дух-то от вас тяжелый, Василий Игнатьич, вы бы хоть помылись, что ли. Говорю ж вам, делов у меня невпроворот. Вы, ежели когда еще раз повидать меня соберетесь, так сразу сюда, на задний двор ступайте. Семеныч вас теперь знает, он вас впустит и меня позовет. А на улице перед домом не стойте больше, потому что неудобно». Тут еще какая-то, из дверей высунулась и позвала ее. «Ну, прощевайте, Василий Игнатьич, кажись, барин меня по делу требуют». Хвостом вильнула и была такова. А Шубин назад в Собачевку поплелся. Идет и улыбается в бороду: очень удивительно ему было, какой его Дашка барыней заделалась.

Но затосковал он. Стал на всех бирюком смотреть, исподлобья. В город-то к Дарье не ходил больше ни разу. В забое только душу отводил. Уголек рубал с остервенением, изнурял себя всячески. Похоже, душа у него сильно болела, и он ту боль работой унять пытался. До того дошел, что почти перестал из шахты выходить. Когда артель его в забой спускалась, он вместе с ними обычным манером работал. Они потом уходили, а он – нет, все так же продолжал уголь долбить. Между прочим, он к тому времени большого искусства достиг в этом деле. Иной может цельный день кайлом стучать, а толку никакого не будет. Опытный же человек несильно тюкнет, где нужно, – уголь так и сыпанет, легко, будто и не держался он ни на чем. Есть там особые такие местечки да прослоечки, кто их чувствовать может, у того только результат хороший выходит. Вся суть в этом. Шубин натуру угольную очень хорошо почувствовал. Нескучно и нестрашно ему в шахте сделалось, удивлялся даже, как это ему сначала там не нравилось. А на свету, среди людей, ему тяжко стало находиться, не то слово тяжко, а прямо – нож острый! На-гора поднимался, только чтобы хлеба и сала себе в лавочке купить да воды свежей набрать. Люди его тоже сторонились, потому что он еще страшнее, чем прежде сделался. Черный, худой, отовсюду волосья торчат, одни зубы только и видать. Когда работать надоедало, он, бывало, на угольную кучу ложился, фитилек в лампочке тушил и подземную музыку слушал. Звуков там, ребятки, много разных. Вода с кровли капает: кап, кап – как часы. Пласт в забое щелкает, кусочками угля постреливает, иной раз и цельная глыба валится. Тоненько газ свистит, из трещин выходящий. Невдалеке где-то ручеек журчит. Течет незнамо откуда и куда, и вода в нем ядовитая, пить нельзя. Бывают звуки вовсе непонятные: то ли ходит кто, то ли стонет, то ли гукает нарочно, людей пугает.

Раз, когда Шубин в лавочку за харчами зашел, повстречался ему там штейгер, приобнял, уговаривать начал. И его, значит, проняло, пожалел бедолагу. «Брось, – говорит, – Васька, кручиниться, не стоят того бабы, чтобы из-за них такой молодец пропадал!» – «Не могу, – отвечает Шубин, – бросить, потому душа у меня горит». – «А ты винца выпей, оно и полегчает. Ежели чего, так я тебя завсегда покрою, ты уже столько наробил, что теперь и погулять законное право имеешь». Послушался Василий начальника, купил осьмуху водки. Выпил стакан – нутро малость согрело, а толку никакого. Выдул всю бутыль – не действует, зараза! Нету душевного облегчения! Пошел опять в лавочку, взял теперь уже четверть. До половины дошел, – тогда только пронимать начало. Все перед глазами ходуном заходило, поплыло на сторону, а черная злость из-под сердца хлынула, запенилась. «Бовэ, – кричит, – такой-сякой французик, угнетатель, вот он кто! Всю кровушку мою выпил!» Подвалили забулдыги, принесли новую четверть. Всю ночь они с Васькой куролесили, а наутро отволокли его бесчувственного домой, в землянку. Деньги, какие при нем нашлись, забрали, попинали немного да и ушли себе. Между тем неладное у Дарьи приключилось.

К хозяину, Жану Леопольдычу, жена из заграницы приехала. Вдруг ночью стук, звон. Даша проснулась – что, думает, такое? Во всем доме светло, в полный голос разговаривают, лакеи баулы да коробки шляпные с улицы затаскивают, а это, значит, хозяйка как снег на голову нагрянула. Люди потом разное про нее болтали, будто бы не жена она Бовэ была а, …гм, еще кто, но Кутепов меня доподлинно уверял, божился даже, что нет, самая что ни на есть настоящая жена. Тоже красавица была, не как Дашка, правда, но все-таки. Сама высокая, черноволосая, а вид имела надменный. Как же, сударыня-барыня! Глянет, бывало, глазищами своими, простому человеку не по себе даже становилось. Значит, как она приехала, Дашкиным шашням конец наступил. Только все равно вскоре наружу все выплыло. То ли Жан, этот, Леопольдыч, промашку дал, то ли сама Дашка вид показала, а всего верней – нашептали добрые люди. Так что барыня в каморку Дашкину ночью ворвалась, за волосы ее сонную с койки стащила и ну орать: «Вон отсюдова, такая-сякая!» Она, между прочим, хоть и француженка была, а по-нашему хорошо изъясняться умела. А может, и не француженка, бес ее знает. Иные брешут – полячка, но именно что брешут, потому полячки все блондинистые да мосластые, а эта, наоборот, чернявая была.

Вот Александра Михайловна ваша до того сердито на меня смотрит, ажно мурашки по спине бегают. А я ничего такого не сказал, ведь правда, ребятки? Я, может, и выпимши, заради великого праздничка, но понимаю, когда чего говорить дозволяется.

А Дашка в плач. «Не можете, – кричит, – вы меня выгнать, потому любовь у нас необыкновенная с Жаном Леопольдычем. Приехали вы на нашу беду, всем от вас докука, и слугам, и мне, и Жану Леопольдычу!» – «Ах вот, оказывается, до чего дело дошло, – говорит барыня, – это мы сейчас у него самого спросим!» А Бовэ уже тут как тут, в уголку темном ховается, в ночном колпаке своем, сам – белый, как тот колпак. «Ну, друг сердешный, – спрашивает его барыня, – что ты на это ответишь?» Тот лицо ладошками закрыл, ничего не отвечает. «Да как же это вы, барин, молчать можете? – закричала Дашка. – Отвечайте уже ей! Чего вы такое мне обещали? А? Я ведь теперь к своему мужику возвернуться не могу, лучше руки на себя наложу! Потому в тягости я, ребеночек у нас с вами будет!» Как Бовэ про ребеночка-то услыхал, сразу руки от лица отвел и на Дашку посмотрел, как бы в изумлении. «Какая мерзость!» – говорит. Повернулся и вышел.

Барыня велела кухарку сейчас же взашей вытолкать и вещички ее вслед за ней в грязь бросить. А жалование, что ей причиталось, заплатить забыли, конечно. Сама барыня тоже там не задержалась, сразу баулы собрала, за извозчиком послала и – фьюить! – назад, в заграницу свою.

Дарье-то ничего не оставалось, как в поселок вертаться. Идет и плачет. Вдруг видит: что такое? Люди бегают, пожарные едут, трубят, полиция везде. Бабы вокруг еще горше ревут, чем она сама. Некоторые так даже в голос воют. Народ к шахте бежал, ну и Дарья тоже побежала. Как яркая звездочка среди черных туч она в толпе светилась, в нарядном своем платье да лаковых туфельках. Слышит: газ метан в шахте взорвался и шахтеры все, больше ста человек, заживо сгорели. Потом, правда, оказалось, что не все. Двое или трое, кто в рубашке родился, спаслись. Бабы и детишки шахту со всех сторон окружили, кричали истошно, одежонку на себе рвали, на жандармерию напирали, которая, от греха, копер окружила. Даша тоже принялась на себе волосы дергать, но потом тошно ей сделалось, и решила она в землянку уйти.

Да, ребята, страшное дело тогда случилось. Шахта наша, хотя разработка еще на небольшой глубине велась, уже тогда газовой была. В те времена, если газ в выработках собирался, рабочих да лошадей выводили и просто выжигали его.

– Лошадей! Лошадей выводили! – засмеялись ученики.

– Чего, неслухи, смеетесь? Ну да, лошадей! Не было тогда электровозов-то. Нормально, лошадьми откатывали. Тогда везде лошади были, не то что сейчас. На шахте их держали целую конюшню, да конюхов при них, да уборщиков, навоз вывозить. Об чем это я? Ага. Метан, это такая подлая субстанция, что когда много его в воздухе – не так опасно, сгорит, как спирт, синим пламенем, и всего делов. А вот ежели немного его, тогда беда – взрывается! Взрывом этим угольную пыль подымает, и она вдругорядь взрывается, еще страшней, чем газ. Потом завсегда пожар начинается, сразу по всей шахте, и те, кто от взрывов не загнулся, от дыму угорают. Поняли меня, пионерия? То-то, а потому что наука!

Чтобы метан выжигать, специальные люди имелись. Такой «выжигальщик» мог месяцами баклуши бить или, к примеру, пить без просыпу. А когда требовалось, одевался он в мокрую овчину, шерстью наружу, и в таком виде ползал на карачках по выработкам, газ поджигал. Но, если газ взрывался, ему, конечно, каюк выходил. Зато все остальные живы оставались. Выжигальщики, обычно, дольше году не жили, по большей части с первого же раза гибли.

В ту пору в выжигальщиках у нас Янек такой ходил, поляк по национальности. Лет шесть на этой должности протянул, а то и больше. Жил неизвестно где и как, а на шахте появлялся, только когда выжигать требовалось. После он каждый раз по месяцу в больнице лежал – легкие у него, что ли, слабые были. Из-за своей специальности выглядел он примерно как паленый боров. Суеверные люди опасались даже на улице с ним встречаться, очень дурной приметой это считалось. У Янека особый нюх имелся, как-то умел он определить, когда можно выжигать, а когда нет еще. Некоторые говорили, будто крысы ему в этом помогали, сбегались к нему со всей шахты и пищали чего-то, а он – понимал. Значит, брал он с собой еды, питья, пакли просмоленной, спускался в шахту и сидел там неделю или больше в полной темноте, где-нибудь поблизости от лошадей.

В тот раз его долго разыскать не могли. А когда нашли да стали на работу звать, он ни в какую идти не хотел. Но уломали, уговорили как-то. Штейгер за руку его, как малое дитя, на шахту привел. «Что, – спрашивает. – Янек, струсил наконец?» Тот только головой своей облезлой помотал, но, перед тем как уже в клеть войти, шепнул: «Сон я плохой видал, пан штейгер. Сама Смерть в этой клятой шахте сидит». Спустился, и – ни гугу. Молчит, хряк старый, и точка. Неделю так просидел, другую. На третью только неделю, отмашку дал – людей выводить. Все, кто там был, быстренько на-гора поднялись. Шубин гулял как раз в это время. Потом другой сигнал снизу поступил – Янек просил клеть ему опустить. Это значило, что метан он весь выжег и сам живой остался. Вышел он на солнышко, народ смотрит, что такое? Почти что не обожгло его, только белый весь, аж с прозеленью, и дышит тяжело, хрипло. Хотели, как обычно, в больницу отправить, а он фельдшера в бок кулаком пхнул, выругался по-своему, по-польски, матерно, и прочь пошел. Больше мы его и не видали, хотя, конечно, искали, очень даже искали.

На другой день люди в шахту, как обычно, спустились. Только до верхних забоев дошли, газ от их фонарей и вспыхнул, не выжег его Янек. Огненная река потекла по выработкам, и вдруг ужасной силы взрыв сотряс всю шахту. Те, кого только обожгло да контузило, к стволу поползли, да все почти по дороге задохнулись. Вот какое небывалое, страшное дело тогда вышло.

Идет Даша домой и плачет. А другие бабы, хотя у них у самих только что мужья ужасной смертью погибли, нашли в себе все-таки силы и ей внимание уделить.

– Блудодейка, потаскуха, стерва, подстилка хозяйская! – и всякие другие подобные замечания, плевки, куски угля и комья грязи посыпались на нее со всех сторон. Насилу она, окровавленная, замызганная, растрепанная, до дому добежала. Уже и о мужниной смерти, и о горестях своих амурных позабыла, радешенька была, что живой осталась. Входит в хату и видит – Василий-то ее живехонек, пьяный на полу валяется. Весь в блевотине только. Кругом посуда битая, грязь, вонища. А ей ни до чего этого дела нету, бросилась к нему, принялась обнимать да целовать, так что платье ее красивое, и без того уже попорченное, грязнее стало половой тряпки. И все-то она причитала: «Милый, милый мой Василек, родной мой, муж мой, наконец я тебя нашла!» – и другие всякие буржуйские слова, которые в кухарках выучила. Потом Василий во двор покурить вышел, а когда вернулся, спросил удивленно: «Чего-то непонятное в поселке деется. Сколь ни смотрел, ни одной живой души не увидал. Можа, случилось чего?» А она ему: «Чего там случиться могло? Просто не привык ты в это время дома сидеть. Всегда так бывает, когда мужики на шахте». Очень уж не хотелось ей, чтобы муж в такой момент из дому уходил. Опять же, ругань та бабская в ушах застряла. «А ну как, – думает, – они и ему это все повторять станут?» Так и не сказала ничего. Скоренько пол подмела, вымыла все, постирала, еду из чего-то приготовила, и так это у ней замечательно получилось, что когда они вечерять сели, никто бы и не подумал, что какая-то прореха в их жизни приключилась. Поужинали они да тихо-мирно спать улеглись. Наутро Василий спросил ее, вроде как посоветоваться хотел: «Прямо не знаю, идти мне нынче на шахту или нет? Скучно в хате-то сидеть». – «Почему скучно? Отдохни лучше, побудь со мной маленечко. Успеешь еще на шахту-то свою поганую». – «Ты не пойдешь разве к Бовэ?» – «Нет, Васенька, ушла я от них, совсем ушла, все бросила, даже жалованье свое заработанное брать не стала, такие они люди нехорошие». – «А бабы в поселке болтают, что ты с ним…» – «Врут они, Васенька, завидуют, что у нас с тобой хорошо все». И ну опять ласкаться к нему. Он вроде обо всех своих подозрениях забыл, тут Дашка и решила, что момент самый подходящий. «Давай, – говорит, – прямо сейчас в деревню вернемся. Неча нам тут больше делать». – «Давай, – Василий отвечает, – это ты хорошо придумала. Хоть какие деньжонки у нас имеются, хватит как-нибудь». – «А знаешь, Васенька, ведь дите у нас с тобой будет». – «Дите? Какое дите?» – «Какое-какое – наше с тобой дите!» – «Наше, говоришь? От меня, такая-сякая понесла али от этого своего?» – «Да что ты, Васенька, побойся Бога, от тебя, от тебя, конечно». – «Поклянись!» – «Пресвятой Богородицей, Матерью Божьей клянусь!» – «Ох смотри, Дашка!» – и вон из избы побег.

Присел Василий на пенек, понурился. А она, хоть и видела в окошко, что не то чего-то с ним творится, а подойти, приластиться побоялась. Вскоре он сам в дверь просунулся. «Я, – говорит, – в лавочку пойду, вина хоть куплю. Не могу, очень муторно на душе. Дай, что ли, пятиалтынный». – «Не ходи, Вася, не надо!» – «Пойду». – «Ну, тогда еще сольцы там прихвати».

Воротился он нескоро, молча отдал жене кулек с солью, сам сел за стол, бутылку принесенную откупорил, налил стакан до краев, выпил. «Страшная беда вчера на шахте случилась». – «Какая такая беда?» – «Газ-метан взорвался, всех наших мужиков поубивало, а ты что, не знала разве?» – «Не знала, Васенька». Поднялся он тогда из-за стола, подошел и как бы в задумчивости поглядел на нее. Дарья перед ним стояла, руки покрасневшие опустив, стирала она как раз, и улыбалась жалко. Василий со всей силы ударил ее сапогом в живот. Она упала, изогнулась, хватая ртом воздух, заскулила по-звериному. А он топтал ее, пока она окончательно не умолкла, и после этого еще долго продолжал топтать. Потом вышел спокойно из дому, запер дверь и к шахте направился.

Там такая неразбериха творилась, еще хуже, чем накануне. Бабы воют-убиваются, полиция, доктора, господа всякие. Под землю никто не спускался еще, ждали, пока выработки сами от угарного газа проветрятся. Шубин у всех на глазах прямо в клеть пошел. «А ну, спускайте меня!» – кричит. Клетьевой перечить не решился, спустил. Ни лампочки, ни еды, ничего у него с собой не было. На другой день, когда Дашино изувеченное тело нашли, приказ отдан был арестовать его. А как? Где он, все знали, но идти за ним в шахту никто не соглашался. Тогда двоих городовых у клети стеречь поставили. Так они там и стояли, чуть не месяц, покуда начальству не надоело. Исчез Шубин. Когда потом тела погибших собирали, его тела не нашли.

Новых рабочих набрали за полуторную плату, и то еще многие не соглашались. Пришлось Жану Леопольдычу раскошелиться. Он, оставшись разом без жены и полюбовницы, затосковал и тоже за границу подался. Сказывают, цельный час на коленках стоял, пока супружница его не простила. Брошь он ей тогда презентовал – цены неимоверной. Вроде бы там из наидрагоценнейших камней птичка выложена была, а вокруг нее всё листики изумрудные да цветочки рубиновые. Цельное состояние та брошь стоила.

– А у Александры Михайловны тоже такая брошь есть! И птица на ней, и цветочки! – взволнованно прозвенел пионерский голосок. Все головы разом повернулись к обомлевшей завучихе, а та судорожно схватилась за свою брошь, приколотую, как всегда, под подбородком.

– Да нет, ребятки, брошку вашей Александры Михайловны все знают. Птичка там кое-какая имеется, это верно, а только вся цена ей – рупь с полтиной. А та, про которую я рассказывал, многих тысяч стоила. Уж вы мне поверьте.

Сгинул, значит, Шубин, а по поселку жуткие слухи поползли, будто видели его в заброшенных выработках и глаза его горели при этом зеленым огнем. Якобы грозил он шахтерам костяным пальцем и тут же пропадал. Еще сказывали, что все обвалы да взрывы на нашей шахте Шубин устраивает, и тот страшный взрыв тоже он подстроил. До стачки дошло. Администрация жандармерию вызвала, а рабочие им: «Вы, господа хорошие, вместе с нами под землю пожалуйте, заодно проверите там, врем мы про Шубина или нет». Жандармы и отступились. Дело приняло совсем неприятный оборот. Уже открыто в поселке болтали, что Шубин под землей окончательно черной шерстью оброс, рога и копыта у него, подстерегает он отбившихся шахтеров и кровь ихнюю пьет. Пришлось штейгеру самому в шахту лезть, выяснять, что там за дьявол такой поселился. Цельную неделю он с электрическим фонариком, револьвером и склянкой со святой водицей по выработкам лазил, совсем с лица спал, задумываться даже начал, потому что тоже слышал несколько раз как бы цоканье копыт. Наконец изловил он того «дьявола». Выволок из шахты при всем честном народе здоровенного черного козла. А люди ему: «Как этот самый козел мог под землю попасть? И чем он там, к примеру, питался?» Еще пуще пугаться начали. Тем более что на следующий день, как штейгер козла-то вытащил, опять сильный взрыв случился. Тут уж все удостоверились – это Шубин играет, мстит хозяевам за то, что душу его невинную сгубили.

С тех пор, шахта «Леопольд» захирела. Потом – война, революция, разруха начались. Уже когда в наше советское время восстановили ее, тоже много всякого было: и взрывы, и пожары, и затапливало не раз. И посейчас, когда такое происходит, старые люди всегда говорят: «Это Шубин играет!» А какой такой Шубин, уж и не помнит никто.

Давно уже закончился урок, а шестой «Б» все слушал рассказ Федорчука. Наконец он замолчал, вынул носовой платок и громко высморкался. Пацаны зашевелились, зашумели, посыпалось множество ненужных вопросов, но Александра Михайловна решительно взяла ситуацию в свои руки.

– Давайте поблагодарим Егора Егорыча за интересный рассказ. Он очень живо изложил нам известную легенду, своеобразно отражающую страшную правду дореволюционной жизни. Бесправие, неграмотность и темнота народа, с одной стороны, и барское пренебрежение простыми людьми, с другой – создавали такие вот нелепые суеверия, природу одного из которых мы с вами только что выяснили. Большое спасибо вам, товарищ Федорчук!

Прозвучали жидкие хлопки. Федорчук встал, душевно растроганный. Ученики разбежались, увлеченно обсуждая, откуда в шахте мог взяться черный козел, а старик со старухой вернулись в кабинет под лестницей. Завуч едва сдерживала раздражение, а банщик, напротив, выглядел очень довольным.

– Вам бы романы сочинять, Егор Егорыч.

– Где уж мне, Александра Михайловна, да и поздновато уже.

– Так, говорите, рупь с полтиной брошь стоит, господин штейгер?

– Вам это лучше знать, госпожа Бовэ.