Петр Борисович Зощенко сидел в пять утра у себя в кабинете и, забавно подергивая нижней губой, разглядывал побеги лебеды перед низким окошком. Еще не вполне развиднелось, и в стылом тумане за стеклом можно было различить только два или три ближайших стебля. Тонко очерченные листочки чуть подрагивали, на их кончиках тускло светились крупные, запредельно чистые капли. Периодически они падали, и на их месте сразу же начинали набухать новые. Примерно с той же периодичностью на столе перед Петром Борисовичем начинал пронзительно дребезжать телефонный аппарат. Тогда он, не поворачивая головы, принимал сводки с участков по результатам ночной смены. Немного только косил глазами, когда обмакивал перо в чернильницу и заносил четкие фиолетовые цифры в аккуратно разграфленный журнал.

– Ну, дорогой Феликс Иванович, чем порадуете? – спрашивает он, к примеру, у начальника Восточного участка Романовского.

– Да... ну, девяносто два процента, пока... – угрюмо бурчит трубка.

– Благодарю вас, Феликс Иванович! Вы всё более отстаёте, как и следовало ожидать.

Поскрипывает перо, выводя девятку и двойку.

– И какая же у вас сегодня причина?

– На Юго-восточном квершлаге почву вспучило, электровоз половину только берет.

– Вспучило, говорите? Так-так…

– Вспучило! А на третьем промежуточном у транспортера привод не тянет!

С кончика бледно-зеленого, математически точно изогнутого листочка упала очередная капля.

– Куда именно не тянет?

– Привод, говорю, не тянет, потому что мотор мычит!

– Тогда, конечно, Феликс Иванович, какие же еще могут быть вопросы, если у вас там все вспучило, да к тому же еще мычит. Позвольте узнать, вы что заканчивали?

– Горный.

– А я уж было подумал – ветеринарный. Но план-то вы выполнять намереваетесь? Или, может, на лаврах почивать желаете?

Восточный участок давно и прочно занимал последнее место по шахте.

– Да, это самое, стараемся, товарищ главный инженер!

– Оно и видно.

– Видно вам? Сами там... в кабинетах рассиживаете, а я – под землею тут! – заорал несдержанный Романовский.

– Ничего, Феликс Иванович, у каждого, знаете ли, свой крест. Вам – под землею ползать, а мне – в кабинете сидеть.

– Да что вы там понимаете? Закопались в своих бумажках…

– Это вы верно сказали, я тут всё бумажки пописываю. Но, должен признаться, надоело мне ваше героическое упорство. Боюсь, придется и меры принимать.

– Как это?

– Вы, дорогой Феликс Иванович, замечательно упорны в откровенном нежелании выполнять план.

– А мне, может, тоже надоели эти ваши придирки!

– Ничего не поделаешь, пока не наладите работу, мне и дальше придется вам досаждать.

– Толку-то от болтовни вашей!

– От болтовни, конечно, толку не будет, это вы верно заметили...

Такие вот содержательные беседы Зощенко способен был продолжать часами, вконец изматывая нервы подчиненных. При этом он еще и помечал что-то в своем блокнотике, неизвестно для чего, так как никогда, ни для каких целей, этими записями не пользовался.

Он был высок, костист, всегда чисто выбрит, носил накрахмаленные воротнички и строгий темный галстук. Его брюки, даже очень уже не новые, всегда имели идеальную стрелку, а ботинки блестели. Таким своим вызывающим видом Зощенко неприятно выделялся среди местного руководства. Сам он прекрасно это понимал, но говорил себе, что ничего не поделаешь, поскольку эту последнюю грань перейти никак не возможно. Особенно неуместным в его, так сказать, облике, было золотое пенсне, сияющее, регулярно протираемое специальной синей фланелькой и бережно хранимое. При всем том, Петр Борисович очень гордился своим умением держаться в тени, не забегая «поперед батьки». Впрочем, он действительно пережил уже нескольких начальников шахты.

Больше всего народ не любил Зощенко за его умение не повышая голоса, даже не ругаясь, непонятным образом унизить человека, продемонстрировать свое над ним превосходство. Не любили-то его многие, но был один товарищ, который ненавидел главного инженера просто-таки всеми печенками, а именно, Феликс Иванович Романовский, мужик здоровенный, неуклюжий, по-медвежьи сутулый. После телефонного разговора на душе у Феликса Ивановича остался очень и очень неприятный осадок, прямо до дрожи в коленках. Слова: «упорно не желаете выполнять план» – так и застряли в его волосатых ушах. Повесив трубку, он еще немного потоптался перед аппаратом, висевшем в самом грязном углу «нарядной», после чего смачно сплюнул на пол и потопал вместе с заступающим на смену десятником назад, в шахту.

Хотя Романовский не так чтобы давно руководил Восточным участком, его фигура, облаченная в тяжелую, пропитанную потом и угольной пылью робу, так уже «вросла» в почву горных выработок, что могло показаться: он родился, вырос и жил там, в темноте, глубоко под землей. В любое время суток его можно было застать на участке зычно раздающим руководящие указания, распекающим нерадивого бригадира или просто меряющим безразмерными сапожищами километр за километром. Но, между прочим, он недавно только женился, и жена, пухленькая голубоглазая хохотушка, создала уже ему немало завистников. Каску Романовский носил набекрень, так сказать, по-молодецки. Еще был он очень близорук, и на мощном, вечно лупящемся носу его сидели массивные консервы с толстыми выпуклыми линзами. И хотя широкая его физиономия лоснилась от угольной грязи, это обстоятельство никоим образом не могло скрыть ярких веснушек, густо ее усеивавших.

Как-то поступила на него жалоба в партком. Якобы матерщинничает он часто. Тогда, на общем собрании, Феликс Иванович произнес короткую, но яркую речь. Он выразился в том смысле, что его совершенно несправедливо обвиняют, будто бы он как-то там нехорошо ругается. А он вообще ко всем и всяческим ругательствам испытывает глубочайшее отвращение и никогда подобными вещами не занимается. Рабочие встретили это выступление восторженно и единогласно постановили, что начальник участка всегда выражается исключительно интеллигентно, а жалоба на него – самый обыкновенный поклеп. Все дело было в том, что речь свою он умудрился составить почти из одних только нецензурных слов.

Мучительное беспокойство по поводу постоянного отставания вошло у Романовского в плоть и кровь, но, будучи природным оптимистом, он старался ни о чем таком не думать и плыл по течению, уповая на то, что кривая вывезет. Еще он полагал, что хорошая административная взбучка в крайнем случае всегда поправит дело.

Рассуждая диалектически, можно сказать, что Восточный участок не выполнял план по причинам как объективного, так и субъективного порядка. К первым относились: пережим угольного пласта, изношенность оборудования, и то, что с десятниками не повезло, и вообще людей не хватало. Субъективная причина состояла в том, что над Феликсом Ивановичем нависала угроза суда и, вполне возможно, тюрьмы. С одним из его рабочих произошла смертельная травма, и комиссия во главе с Зощенко записала в протоколе требование привлечь Романовского к уголовной ответственности. Первое время он ждал ареста каждый вечер, но ничего не происходило, и он начал уже понемногу надеяться, что все как-нибудь устаканится и рассосется. Разумеется, такой дамоклов меч очень его расхолаживал, отвлекая от мыслей о производстве.

Десятников у него было четверо. Первый – Семенов, длинный, вернее сказать, червеобразный субъект, существовал замедленно, как бы в полусне. Вялость, как гной, сочилась из его белесых глаз. На службе его держали потому только, что руки никак не доходили уволить.

Второй – Слепко – являлся прямой противоположностью первому. Коренастый, румяный, очень еще юный брюнет, он был страшно деятелен, но из-за неопытности и излишней горячности вечно попадал в передряги. То у него раскреплялся привод, то забуривались вагонетки, то фатально не доставало крепежного леса.

Сменщик Слепко, Буряк, кругленький человечек с косыми, воровато бегающими глазками и невнятной скороговоркой речи, отличался необыкновенной подвижностью. Всё в нем и на нем непрестанно шевелилось: руки так и мелькали, жестикулируя короткими вертящимися пальцами, ноги семенили и подергивались, выражение лица ежесекундно менялось, а голова, казалось, свободно вращалась во все стороны, будто сидела на оси. Под землей он ходил в рваной майке и кепке, жившей своей, независимой жизнью, непрерывно перемещаясь по его бритому шарообразному кумполу. То она висела на правом ухе, то на левом, то длинным козырьком закрывала поллица, то, перевернувшись, съезжала на затылок. В каком бы положении ему не оставляли участок, он всегда умудрялся вывернуться, применяя порой способы настолько дикие, что сменщику оставалось только развести руками, помянув Буряка и всех его родственничков незлым тихим словом. Он мог, например, рвануть десяток шпуров прямо по борту квершлага, разбухав оный до полного безобразия.

Четвертым был некий Кротов, между прочим, член парткома шахты, личностью своей удивительно напоминавший эту самую зверюшку. Его скошенный лоб плавно перетекал в длинный красный остренький носик и далее в срезанный подбородок, а колючие маленькие глазки смотрели всегда так, словно прицеливались. Окончательно завершали сходство тонкие черные усы, закрученные вверх а-ля кайзер Вильгельм. Норму Кротов не выполнял никогда, зато был великим мастером изощренного сквернословия, далеко превосходя в этом искусстве того же Романовского.

В то утро предстояла смена Буряка, и это случайное обстоятельство очень успокаивало Феликса Ивановича. Десятник успел уже на всякий случай сбегать в забой и теперь на бегу докладывал о состоянии дел. Состояние было неважным. Они спустились в грохочущей мокрой клети и зашагали через рудничный двор в незапамятные еще времена сплошняком закрепленный мощными деревянными рамами. Многие из них сильно перекосились, а некоторые и вовсе были сломаны. Почву покрывала густая жирная грязь, ежесменно перемешиваемая множеством сапог. Не лучше дела обстояли и в Главном квершлаге. Та же грязь и еле затянутые борта, кое-как забученные кусками породы, придавали ему в тусклом свете фонарей до крайности заброшенный вид.

Вышли на главный откаточный штрек – извилистую трехкилометровую выработку. Под стоячей водой местами не видно было рельсов, и идти приходилось, можно сказать, вброд. Там поломанные оголовники и выбитые боковым давлением стойки попадались еще чаще. Кое-где затяжек и вовсе не было, и сквозь деревянные ребра виднелись отслоившиеся глыбы. Казалось, только тронь, и всё это хозяйство разом завалится к чертям собачьим. От покрывающих рамы пушистых, нежных, фосфоресцирующих сугробов плесени распространялся тонкий сладковатый аромат. Долгое время слышен был только звук их шагов, потом вдруг навстречу им из мрака вылетел, слепя фарой, электровоз, обрызгал грязью и разболтанно прогромыхал составом тяжело груженных вагонеток всего в нескольких сантиметрах от них, плотно вжавшихся между стойками.

Оба начальника свернули в узкий ходок уклона и двинулись вниз. Человеку нормального роста, идти там приходилось, склонив набок голову, отчего ходок прозывался «Кривошейным». Впрочем, местами там и вовсе нужно было становиться на четвереньки. Хотя Романовский каждый день проползал там по нескольку раз, он вновь чистосердечно поведал десятнику и Господу Богу все, что пришло в тот момент в его бедовую голову насчет интимных сторон жизни этого самого ходка и собственной распроклятой судьбы.

– Перекрепить бы надо, – безразлично отреагировал Буряк.

– Я, что ли, его крепить буду? Нет у меня такой возможности! – прорычал Феликс Иванович. Ко всему, почва была скользкая, до блеска отшлифованная коленками многих поколений шахтеров. Романовский сопел от натуги, отдувался, ронял то и дело очки и никак не мог поспеть за прытким, как блоха, Буряком, чувствовавшим себя, по всей видимости, легко и свободно. Возвращавшимся со смены рабочим эти восемьсот метров подъема по Кривошейному попортили много крови. Некоторые даже увольнялись.

Чтобы отдышаться, Романовский малость подзадержался на сортировке «бесконечной откатки», где порожние вагонетки загружались углем и, прицепленные к стальному канату, цепочкой уходили вверх по уклону. Канат, весь щетинившийся порванными жилами, напряженно дрожал.

Поежившись, но, положившись, как всегда, на авось, Феликс Иванович в сопровождении десятника потопал в Третий промежуточный квершлаг. Стоявшая там линия конвейера была плохо оболочена, и рештаки местами бились о деревянные стойки, перепиливая их своими краями. Кое-где они соединены были одним болтом вместо двух. Оглушительно грохоча, конвейер щедро разбрасывал уголь во все стороны. Безобразие это было привычным, и начальник участка не обратил на него внимания. Но, дойдя до первого же привода, он увидел, что эта дьявольски мощная машина, кое-как припертая к почве четырьмя жалкими слегами, расхлябанно болтается и вот-вот раскрепится. Стало ясно, что на сей раз пройти мимо не получится.

– Где, …, бригада Бирюкова?! – перекрывая шум, заорал Романовский.

– Они, это самое, привод переставляют на Втором промежуточном.

– Пусть все там, на … бросают, и – сюда! Если сейчас эту … не укрепить, у тебя, к черту, лава встанет!

Буряк исчез во мраке, дабы незамедлительно исполнить распоряжение. Но было уже поздно. Не успел Феликс Иванович перевести дух, как привод раскрепился, его с оглушительным скрежетом повело в сторону, и конвейер аварийно остановился.

Вдосталь наматерившись и отдав таким образом необходимые указания, Романовский явился наконец в лаву. Там его настиг последний удар. Отбитый предыдущей сменой уголь так и валялся неотгруженным, конвейер не был перенесен, а забой не только что не отпален, но даже и не обурен. Все это, как дважды два, означало, что сменное задание опять будет сорвано. Со всеми вытекающими. Действительно, пока заново крепили привод на квершлаге, прошло почти полтора часа. После чего выяснилось, что он все равно не работает, поскольку сгорел электромотор.

Романовский ясно понял, что это конец, и лучше бы ему было вообще на свет не рождаться. Он грузно осел на угольную кучу и слабым голосом позвал десятника. Тот мгновенно выпрыгнул откуда-то, как черт из табакерки.

– Буряк, подумай, может быть, все-таки можно хоть что-то сделать, в смысле – дотянуть как-нибудь хоть до половины нормы?

– Об чем речь, товарищ начальник? Все будет как надо, не сумлевайтесь! – гаркнул, усмехаясь, десятник. – Почему до половины? Запросто все сто процентов и сделаем!

Косые его глазки явственно светились под низко надвинутым козырьком кепки. Что-то там было не так с этими глазками. Романовский хотел возразить, дать какие-нибудь указания, но не стал и ушел не оглядываясь из лавы и дальше, наверх, в контору. Говорить тут было не о чем.

Как только начальник участка скрылся из виду, Буряк потянулся по-кошачьи, встряхнулся, и кепка на его голове заплясала еще быстрее, чем обычно. У него имелся уже, конечно, хитрый план ликвидации прорыва.

Плановое задание на смену составляло сто пятьдесят тонн. Ровно столько давал один цикл отпалки. Итак, следовало поменять привод, отгрузить уголь, оставшийся от предыдущей смены, примерно двадцать тонн, передвинуть на новую дорожку конвейер в лаве, затем – обурить, отпалить и закрепить забой, после чего отгрузить уже вновь отбитый уголь. «Хитрость» Буряка сводилась к тому, чтобы после замены привода переносчиков отнюдь не отпускать, а включить их в навалку и очень поднатужиться. Народ, по счастью, подобрался опытный, любящий хорошо подзаработать. Положиться на них можно было.

– Так, Пилипенко, продолжай пока грузить, а ты, Бирюков, давай конвейер переставляй! Привод тащи с верхнего штрека, х.. с ними, а с рештаками тебе потом Пилипенко подмогнет. Все ясно, голубчики?

Озадачив таким образом бригадиров, десятник метнулся к телефонному аппарату и, чуть в запальчивости не открутив напрочь ручку, замечательно быстро договорился насчет порожняка. Затем последовал таинственный торг в диспетчерской бесконечной откатки. Кое-кто утверждал впоследствии, что речь там шла о неких «пузырях». Мотористке Анюте, томно управлявшей лебедкой, Буряк персонально заказал тридцать глиняных пыжей. Для отпалки, разумеется. Короче, дело пошло.

– Эх, мать вашу, навались, субчики-голубчики! – надсадно орал Буряк на навальщиков.

– Наш лозунг: все, ..., за одного и один, ..., за всех! – разносился в гулкой темноте его мяукающий хохот.

Оптимистический порыв начальника начал заражать ко всему обычно безразличных рабочих. Лопаты ритмично запорхали меж кучами угля и конвейером, играючи перенося пятикилограммовые порции на подвижные рештаки. Стальная лопасть резко входила в рыхлую массу, рывок, подъем через колено, поворот, переворот освобождающейся лопасти, поворот... Рештаки дергались в том же ритме: резко – назад, медленно – вперед, резко – назад, медленно – вперед… С каждым рывком уголь на конвейере передвигался по инерции ровно на сто миллиметров.

По мере очистки лавы, навальщики перемещали конвейер. Мужики попарно хватались за каждый рештак и дружно, на счет «три», подтягивали грохочущую машину чуть ближе к забою. Прошел час, и лаву очистили, а вся линия конвейера была передвинута на новую дорожку и оболочена.

Тут как раз бирюковцы приволокли откуда-то новый привод, счастливо избежав встречи с бывшими его владельцами. Через пятнадцать минут конвейер на Промежуточном заработал как часы, а вслед за ним – бесконечная откатка и все остальное. Бункер на перегрузке, забитый к тому времени почти что под завязку, щедро начал отдавать свой запас. Пилипенковцы обурили уже шпуры, а ползавший за ними сивый, поминутно вздыхавший взрывник заканчивал их зарядку и затыкал вовремя подоспевшими пыжами. Еще через полчаса был отпален новый уголь, и четырнадцать мужиков, восемь пилипенковцев да шестеро бирюковцев, как единое многорукое, многоногое существо, взялись валить его на конвейер.

Жирная черная змея, конвульсивно дергаясь, поползла по лаве, переползла в штрек, достигла приемного пункта, дробясь, посыпалась в вагонетки, уходившие одна за другой вверх на разминовку, где воодушевленные сцепщики ловко отделяли их от каната, и тут же цепляли к очередному электровозу. Похоже было, что змея эта двигалась сама по себе, а суетившиеся вокруг люди пытались лишь не отстать, не помешать ее движению.

Буряк колобком катался по выработкам от диспетчерской до лавы, ко всему придираясь, всюду суя свой нос, все проверяя. Его торопливая матерщинка доносилась из кабинки электровоза, веселила сцепщиков, эхом отдаваясь среди пустых вагонеток и тут же проклевывалась в забое, приводя в чувство замешкавшихся было навальщиков. Все у него шло как по маслу, и вдруг эта виртуозно налаженная система рухнула.

Груженную с верхом вагонетку повело на уклоне, она соскочила с рельсов, подпрыгнула, развернулась и стала поперек пути, походя сковырнув одну из рам. Куски породы, и так еле державшиеся на этой раме, вывалились на путь, образовав небольшой завал. Лебедка, душераздирающе визжа, забуксовала, и Анюта торопливо рванула на себя рубильник. Работа остановилась.

Порожняк тут же забил всю разминовку. Еле протиснувшись между вагонетками, Буряк сунулся на уклон, увидел там кучу породы и обломки рамы, все понял и птицей полетел в лаву за Бирюковым и его людьми. Всемером они лихорадочно принялись разгребать завал, и вскоре, как по волшебству, натворившая беды вагонетка оказалась на своем месте, что-то заскрипело, канат дрогнул и пополз, волоча ряд таких же точно заржавленных дур. Ремонтная операция была смертельно опасна, но в тот раз им повезло, никто не пострадал. Движение черной змеи возобновилось, но темп был потерян, прошло уже полсмены, а выдано было всего лишь сорок тонн. Оставалось еще сто десять!

Буряк сморщился и потер лоб под кепкой, размазывая кашицу из пота и угольной пыли. Через минуту решение было найдено. Он вновь позвонил десятнику транспортного участка и заверещал:

– Никишка, выручай, браток, мать твою, еще два состава порожняка мне подай. Загонишь их, …, пока в тупик и сразу, значит, еще два ... на разминовку!

Никишка имел кое-какие личные причины не идти Буряку навстречу, но отказать ему все же не посмел. Сцепка электровозов поволокла на Восточный участок вереницу порожних вагонеток. Главное сражение предстояло в лаве. Буряк всех бросил на навалку и сам взял лопату в руки. Бирюков притащил откуда-то длинную полосу железа, и вся его бригада принялась сгребать ею уголь на рештаки. Переполненный конвейер еще щедрее, чем обычно, рассыпа́л его по сторонам. Сцепщики и откатчики выбивались из сил, и вся транспортная система натужно ворочалась, с огромным трудом переваривая необычайно мощный поток. Постепенно всех участников действа захватила эта невозможная по своей чрезмерности работа. Пилипенковцы, кажется, вообще не чувствовали усталости и только наращивали и наращивали темп. Мерно сгибались и разгибались их голые спины, монотонно шаркали лезвия лопат.

Наступил тот момент, когда все решалось. Не умолкая ни на минуту, Буряк вертелся бесом, то бросая лопату, то вновь хватаясь грузить. Казалось, в одно и то же время он скакал вокруг флегматичного Бирюкова, вертелся юлой на разминовке или высовывался из-под рештака, где, рискуя головой, разглядывал застучавший подшипник. На его черной роже различались одни лишь белки выпученных глаз. Вся его одежда промокла насквозь, капли пота падали с кончика носа, коротко взблескивая в болтавшемся свете фонаря.

– Эх, мать твою, субчики-голубчики! Наддай, братцы! – неслось отовсюду сквозь грохот конвейеров и откатки.

И братцы наддавали и наддавали, щедро питая ненасытную черную змею.

Ровно за час до окончания смены Романовский позвонил на участок.

– Ну, как дела, сколько тонн выдали? – сглотнув, спросил он делано ироническим тоном.

– Сто сорок, – беззаботно ответил Буряк, – ништяк, нормально все будет, товарищ начальник.

Романовский не нашелся что сказать и повесил трубку. Нарядчица принесла ему чаю. Когда он размешивал сахар в крутом кипятке, пальцы его дрожали и железная ложечка мелко стучала о тонкие стенки стакана.

В результате Буряк отгрузил сто шестьдесят тонн – сто десять процентов нормы.

Его рабочие, сдав лампы и жетоны, вывалились гуртом на чистый, отдающий полынью воздух. Щурясь на послеполуденное солнышко, они вяло стягивали ставшие вдруг такими тяжелыми робы и неторопливо брели к дверям душевой. Кто-то блаженно прикуривал уже вторую цигарку – первые были разом засмолены еще в клети. Кто-то отвесил заковыристый комплимент толстомясой учетчице. Кто-то заржал.

Неподалеку за стеклом полускрытого бурьяном окошка белело спокойное, задумчивое лицо Зощенко. Глаза его, увеличенные выпуклыми линзами пенсне, прикованы были к едва заметно качавшимся побегам молодой лебеды. А перо в руке как бы само собой выводило: 110 % – в соответствующей графе, в конце страницы наполовину уже заполненной амбарной книги, заранее аккуратно расчерченной от начала до конца.

Прошло лето, лебеда пожелтела, а потом пожухла и почернела. Под окном намело грязноватый сугроб, который потом опал, ушел в землю, чтобы уступить место новой, молодой и жизнерадостной зеленой поросли.