10. ОТ КЛАССОВОЙ БОРЬБЫ К БОРЬБЕ БЕСКЛАССОВОЙ?
[122]
Э. Балибар
Прежде всего исследуем саму форму вопроса, поставленного участниками этого коллоквиума, вопроса «Whither Marxism?», «Куда идет марксизм?» В такой форме вопрос ставит под сомнение не только современное состояние марксизма, но и его конечную цель и жизнеспособность. В 1913 году, в знаменитой статье «Исторические судьбы учения Карла Маркса» Ленин предложил периодизацию всемирной истории, в качестве центрального события которой провозглашалась Парижская коммуна. Этим событием датируется появление на свет «закона», позволяющего хорошо ориентироваться в «мнимом хаосе истории» – закона классовой борьбы, который в эпоху, начавшуюся с Коммуны, сформулировал Маркс. И это совпадение времени формулирования закона с началом новой эпохи было для Ленина столь значительным, что он с уверенностью утверждал: «Диалектика истории такова, что теоретическая победа марксизма заставляет врагов его переодеваться марксистами». Другими словами, марксизм утверждался в качестве господствующего «мировоззрения». Десятилетиями социалистические революции только и делали, что внушали эту уверенность миллионам людей, вовсе не глупых и не властолюбивых. Парадоксальным образом, если исключить солидный корпус идеологизированных функционеров в тех странах, где марксизм является официальным учением (но верят ли в него сами эти функционеры?), такой тип уверенности сегодня сказывается разве что в обличениях нескольких теоретиков неолиберализма, для которых малейшая доля социальной политики «государственного обеспечения» уже означает проявление марксизма. Для всех остальных более очевидным, скорее, представляется упадок марксизма: the withering away of marxism! Так давайте разберемся, чего стоит эта новоявленная ортодоксия?
Я не намерен прямо отвечать на этот вопрос, прежде всего потому, что он плохо поставлен. Мне кажется, что для нас важнее выявить те противоречия, что оказались сокрытыми этими последовательными «утверждениями предвосхищаемой достоверности» (как говорил Лакан), и работа с ними. В идеале, мы хотели бы изменить сами основания полемики. Но стоит начать с некоторых замечаний по поводу метода.
Во-первых, фактом элементарной логики является то, что на вопрос «Куда идет марксизм?» сам марксизм как теория не может предложить никакого позитивного ответа. Он не может даже дать ориентиры для такого ответа. Это означало бы, что марксизм познал бы свой собственный «смысл». Мы можем требовать от марксизма (и даже этого еще не сделано), чтобы он изучил влияние на свою доктринальную историю тех социальных движений, в которых он был задействован, а с другой стороны, проанализировал последствия самих исторических ситуаций, в которых он выступал как «материальная сила». Но поверить в то, что марксизму удалось познать результаты своей понятийной диалектики или результаты «реальной» диалектики его «становления миром», мы не можем. Мы можем только размышлять над этими вопросами, размышлять в философском смысле, то есть не допуская заранее существующих правил (Лиотар). Учитывая, что любая рефлексия не совпадает со своим объектом, поскольку она «имманентна» процессу, который собирается изучать.
Во-вторых, существует диалектический тезис, очень общий и поэтому почти неоспоримый, который мы можем непосредственно приложить к марксизму, поскольку марксизм существует (существует как теория, идеология, форма организации, предмет споров...): «Все существующее достойно гибели» (цитата из «Фауста» Гёте, примененная Энгельсом к «гегелевской системе»). И поэтому марксизм, во всех своих существующих проявлениях, неизбежно должен рано или поздно погибнуть. Включая его теорию. И если марксизм куда-то и «идет», то ни к чему иному, как к своему собственному разрушению. Добавим к этому другой тезис (на этот раз из Спинозы): «Существует не один способ погибнуть». Некоторые из этих способов означают чистое и простое исчезновение без остатка. Другие – преобразование, смену чем-то иным или революцию: когда нечто продолжает существовать в форме своей противоположности. Ретроспективно (и только ретроспективно) изучив гибель марксизма, мы сможем узнать, что его составляло. Если же мы, тем не менее, выдвигаем гипотезу, что процесс «гибели» уже идет, и даже весьма продвинулся — думать так позволяет далеко не один признак, – то вступает в свои права интеллектуальное осмысление нашего положения: мы можем взять на себя риск найти теоретико-практическое зерно смысла, от которого зависит итог этого процесса, и разрабатывать его в определенном направлении.
Третье замечание. Историческое влияние марксизма, как оно представляется нам в перспективе его разработки, его практического применения, его институционализации и его «кризиса», – являет собой на удивление противоречивую картину. И даже вдвойне противоречивую.
С одной стороны, не претендуя на точное определение момента, в который произошло это событие (может быть, в тот момент, когда некоторые коммунистические партии перестали ставить своей целью «диктатуру пролетариата» – слишком поздно, в одном смысле, и слишком рано, в другом), очевидно, что «предвидения» и революционная «программа» марксизма как таковые никогда не были реализованы, по той простой причине, что «условия», на которых они основывались – определенная конфигурация классовой борьбы и капитализма – уже не существовали: капитализм уже «пошел дальше» этих условий, и таким образом «пошел дальше» самого марксизма. Однако никакой серьезный анализ модальностей этого преодоления не может не учитывать, что отчасти (и даже по большей части) оно оказалось косвенным результатом действенности марксизма: особенно в той мере, в какой «реструктуризация» капитализма в XX веке была ответом и контратакой на советскую революцию (этот законный или считающийся законным отпрыск марксизма) и прежде всего на ее продолжение в рабочих движениях и борьбе за национальную независимость. Таким образом, марксизм принял участие в упразднении своей собственной перспективы будущего.
С другой стороны, марксизм – или определенная разновидность марксизма, но мы не можем априори отвергать их общность – уверенно заявляли о своей реализации в «социалистических революциях» и в «построении социализма». Сколь бы велики здесь ни были смещения, известные тем, кто хорошо знает теорию и перспективную модель «перехода», общества «реализованного социализма» опирались на марксизм, чтобы официально заявить о себе как о «бесклассовых» обществах или, по крайней мере, как об обществах «без классовой борьбы». Прежде всего в этой нормативной форме нечто от марксизма необратимо перешло в действующие институты. Тем не менее эти общества в период после Второй мировой войны никак нельзя назвать обществами без истории, обществами политически неподвижными; и такое положение дел отчасти обязано своим существованием той острой форме, которую периодически принимает внутри них классовая борьба в самом классическом виде (борьба рабочих), и даже борьба революционных классов (Китай, Польша), тесно связанная с демократическими сражениями, направленными против их монополистских государственных партий. Здесь возникает еще один парадокс: марксизм, как проблематика социальных антагонизмов, все время появляется раньше своего собственного «завершения».
Отсюда – единственное пересечение марксизма с разделениями и социальными формациями нашего исторического настоящего: похоже, что отношение к марксизму «раскалывает» современный мир, но в то же время похоже, что классовая борьба, которая объявляется «законом» или принципом постижения, всегда оказывается не там, где ее ищут.
Перейдем, наконец, к нашей центральной теме. Говоря коротко, совершенно очевидно, что идентичность марксизма полностью зависит от определения, от возможности и пригодности его анализа классов и классовой борьбы. Вне этого анализа нет марксизма – ни как специфического теоретического осмысления общественной жизни, ни как выражения «политической» стратегии исторической деятельности. И наоборот, какая-то часть марксизма может рассматриваться как неизбежная до тех пор, пока классовая борьба остается принципом постижения общественных изменений: если не как единственное «фундаментальное определение» или «двигатель» исторического развития, то по крайней мере как непримиримый антагонизм, в силу универсальности которого от него не может абстрагироваться никакая политика. Независимо от поправок, которые вносятся в ее описание и в ее определенным образом ориентированные «законы».
Но именно здесь возможно опровержение и доказательство того, что марксизм запутался в своей фактической очевидности. Некоторые из понятий, связанных воедино и кажущихся логичными, оказались банализованы до крайности: например, «революция» или «кризис». И наоборот, «классовая борьба», по крайней мере в «капиталистических» странах, исчезла со сцены: или потому что объявляющие о ней, как кажется, все меньше участвуют в общественной деятельности, или же – и здесь одно дополняет другое – потому, что на практике в самых важных конфигурациях политической жизни сами классы в значительной мере потеряли свою видимую идентичность. Классовая борьба стала похожа на миф. Миф, сфабрикованный теорией, спроецированный на реальную историю идеологией организаций (прежде всего рабочих партий) и более или менее полно «интериоризованный» разнородными социальными группами, которым он дал возможность осознать себя как носителей прав и притязаний в условиях, сегодня по большей части преодоленных. Но если классы обладают только мифической идентичностью, как может остаться реальной классовая борьба?
Верно, что констатировать «кризис марксизма» можно различными способами. Самый грубый из них состоит в пересмотре истории последних двух веков с целью продемонстрировать, что поляризация общества на два (или три) антагонистических класса всегда была мифом: ее существование может быть описано только историей и психологией политического воображаемого.
Но можно сказать, что схема антагонизма классов по крайней мере приблизительно соответствовала реальности «индустриальных обществ» конца XIX века. Но мало-помалу обстоятельства изменились: с одной стороны, введены общие условия оплаты труда, труд интеллектуализируется, развивается сфера обслуживания – то есть исчезает «пролетариат»; с другой стороны, завершается процесс разделения функций собственника и управляющего, увеличивается общественный (то есть государственный) контроль над экономикой – то есть исчезает «буржуазия». С тех пор как «средние классы», «мелкая буржуазия», «бюрократия», «новые слои наемных работников» – эта вечная головная боль для теории и политики, над которой марксизм не перестает биться, – в конце концов заполнили большую часть картины и маргинализировали типические фигуры рабочего и хозяина-капиталиста (даже если эксплуатируемый труд и финансовый капитал никуда не исчезли), классы и классовая борьба становятся политическим мифом, а марксизм – мифологией.
Но некоторые исследователи продолжают задаваться вопросом, не является ли грандиозным обманом заявлять об исчезновении классов в тот момент (семидесятые и восьмидесятые годы) и в том контексте (всемирный экономический кризис, сопоставляемый экономистами с кризисом тридцатых годов), когда налицо целая серия общественных явлений, относимых марксизмом к эксплуатации и классовой борьбе: массовая пауперизация, безработица, ускоренная деиндустриализация старых «бастионов» капиталистического производства, то есть разрушение капитала, совпадающее со вспышкой финансовой и денежной спекуляции. В то же время появились государственные политики, зарабатывающие очки на якобы марксистском взгляде, которые представляют себя «классовыми» политиками, то есть возвышенно говорят уже не об общих интересах (понимаемых как коллективные и даже как общественные интересы), но об императивах здорового предпринимательства, экономической войны, рентабельности «человеческого капитала», мобильности людей. Разве они не олицетворяют классовую борьбу?
Но чего здесь недостает (как справедливо высказалась С. де Брюнофф), так это взаимосвязи общественного, политического и теоретического. Поэтому очевидность классовых антагонизмов трансформируется в непрозрачность. Без сомнения, неолиберальные и неоконсервативные политики завязают в проблемах социальной неуправляемости, нестабильности интернациональных отношений, противоречивости своего собственного популизма (и своего собственного морализаторства) – но они добиваются бесспорных негативных успехов в разрушении и делегитимации институциональных форм рабочего движения, организованных форм классовой борьбы. Тот факт, что эти попытки деструкции должны были быть хорошо продуманными и настойчивыми, свидетельствует о том, что марксистский миф некоторым образом препятствовал своему ниспровержению. Но эти негативные успехи стали реальностью тогда, когда в большинстве капиталистических центров рабочее движение уже имело за собой долгую историю организованной деятельности, десятилетия опыта практической борьбы и теоретических дебатов. Получилось так, что рабочая борьба последних лет, самая жесткая и самая мощная (английские шахтеры, французские металлурги и железнодорожники), в большинстве случаев представала в форме борьбы отраслевой (то есть «корпоративной») и оборонительной, как принципиальное, но бессмысленное сражение за коллективное будущее. И в то же время социальное противостояние приняло ряд других форм, и некоторым из них, несмотря на их институциональную нестабильность или благодаря ей, придается намного большее значение. Это относится к конфликтам поколений, конфликтам, связанным с технологической угрозой окружающей среде, конфликтам «этническим» или «религиозным»; «эндемическим» формам войны и транснационального терроризма.
Перед нами, возможно, самая радикальная форма «исчезновения классов»: не чистое и простое затухание социально-экономической борьбы и стоящих за ней интересов, но потеря ею центрального места в политике, ее рассеяние по поверхности многообразной социальной конфликтности, где вездесущность конфликта не сопровождается никакой иерархизацией, никаким заметным разделением общества на «два лагеря», никакой «последней инстанцией», определяющей обстоятельства и эволюцию, каким-либо иным вектором трансформации, кроме как проблематичными последствиями технологического принуждения, идеологических страстей и государственных интересов.
Короче, ситуация, скорее, «гоббсовская», чем «марксистская», что, можно сказать, и отражается в недавних переменах в области политической философии.
Размышление над такой ситуацией прежде всего требует, как мне кажется, не столько «воздержания от суждений» по поводу пригодности теоретических постулатов марксизма, сколько ясного различения времени для анализа исторических понятий, с одной стороны, и форм и времени для программ и приказов, с другой. Поскольку у нас есть веские основания считать, что их смешение регулярно провоцирует марксизм на восприятие своих собственных заявлений в качестве «универсальных» и «объективных» и придание им авансом статуса практической истины. Разобраться в этом смешении – не способ убежать в «чистую» теорию, но прежде всего необходимое, если не достаточное, условие осмысления взаимосвязи между теорией и практикой, соответствующее поиску стратегии, а не спекулятивному эмпиризму.
Я предлагаю сформулировать некоторые элементы такой рефлексии, чтобы подвергнуть понятие «классовой борьбы» критическому исследованию. Прежде всего я выделю некоторые двусмысленные черты концепции классов в изложении Маркса, надолго определившие характер дальнейшего развития этой его теории. Затем я исследую, возможно ли распространить ее на некоторые аспекты классовой борьбы, действительно противоречащие ее дежурной версии. Также следовало бы – но что касается меня, то это будет сделано в другом месте – разобраться в том, каким образом, с марксистской точки зрения, могут быть обозначены те общественные процессы и отношения, что оказываются несводимыми к такого рода теоретизации и даже несовместимыми с ней, – тем самым определяя ее действительные внутренние пределы (или, если угодно, внутренние пределы базовой для марксизма «антропологии»: я имею здесь в виду, например, «механизацию мышления», отношения сексуального подавления или же некоторые аспекты национализма и расизма).
«Марксистская теория» классов
Я не собираюсь здесь еще раз представлять основные понятия «исторического материализма», но только хочу отметить то, что в самих трудах Маркса (если они понимаются буквально – скорее, как теоретический опыт, а не как система), придает анализу классовой борьбы некую двусмысленность, в силу чего можно подумать, что здесь ведется «игра», необходимая для обусловливания практического применения этой теории. Я не буду подробно останавливаться на том, что и так хорошо известно, как и на том, о чем я уже говорил ранее.
Первое, что должно останавливать наше внимание, это резкая несоразмерность классовой борьбы, как она описывается, с одной стороны, в «историко-политических» трудах Маркса, а с другой стороны – в «Капитале».
«Историко-политические» труды, естественно, в большей степени обусловлены условиями, в которых они появились. Представленная в них «картина» появилась как адаптация фундаментальной исторической схемы к неожиданным поворотам эмпирической истории (сводимой, в основном, к истории европейской), постоянно колеблющаяся между апостериорными исправлениями и предвосхищением. Либо эта адаптация требует искусственных концепций: так возникает знаменитая тема «рабочей аристократии», – либо она приводит к серьезным логическим затруднениям: например, к той пробужденной бонапартизмом идее, согласно которой буржуазия не сможет сама по себе, как класс, осуществлять политическую власть. Но иногда эта адаптация развивает гораздо более тонкую диалектику «конкретного»: такова мысль, что революционные и контрреволюционные кризисы сгущают в единую драматическую последовательность различные проявления как разложения классовой репрезентации, так и поляризации общества на противоборствующие лагеря. В этом анализе Маркса никогда не затрагивается то представление об истории, которое, можно назвать стратегическим: установление и столкновение коллективных сил, наделенных своей собственной идентичностью, социальной функцией и исключительными политическими интересами – то, что в «Манифесте» называется «гражданской войной, скрытой или явной». И поэтому возможно персонифицировать классы в качестве материальных и идеологических создателей истории. Такая персонификация, разумеется, предполагает фундаментальную симметрию противопоставляемых сторон.
Но именно это по большей части отсутствует в анализе «Капитала» (и в основе своей несовместимо с его «логикой»). «Капитал» описывает процесс, который, конечно, в целом строится на борьбе классов, но несет в себе фундаментальную асимметрию – до такой степени, что можно было бы сказать, что с этой точки зрения классы-антагонисты никогда не «встречаются». В самом деле, буржуа, то есть капиталисты (я еще вернусь к проблемам, которые ставит это двойное обозначение), никогда не выступают как социальная группа, но только как «персонификация», «маски», «носители» капитала и различных его функций. И «фракции» капиталистического класса – предприниматели, финансисты, торговцы – начинают приобретать социологическое измерение лишь тогда, когда эти функции оказываются противоположны друг другу, или же когда они сталкиваются с интересами земельной собственности и докапиталистических классов, рассматриваемых как «внешние» системе. Напротив, пролетариат сразу же выступает перед лицом денежного капитала как конкретная реальность («коллективный труженик», «рабочая сила»), осязаемая в процессе производства и воспроизводства. Можно сказать, что в конечном итоге в «Капитале» нет двух, трех или четырех классов, но есть только один-единственный класс: пролетарский рабочий класс, существование которого является одновременно условием валоризации капитала, результатом его накопления и препятствием, с которым постоянно сталкивается автоматизм его движения.
Следовательно, асимметрия двух «фундаментальных классов» (личностное отсутствие одного, соответствующее присутствию другого, и наоборот) не только не противоречит идее «классовой борьбы», но и появляется как непосредственное выражение глубинной структуры этой борьбы («никакая наука не была бы нужна, если бы суть вещей лежала на поверхности», писал Маркс), поскольку эта борьба всегда уже происходит в русле производства и воспроизводства условий эксплуатации, а не просто примешивается к ним.
Итак, «марксизм» есть единство этих двух точек зрения (или, что мы надеемся объяснить в дальнейшем, единство определения и персонификации в отношении экономики и политической дефиниции классов в рамках одной и той же исторической драмы). И следовательно, если свести это к схеме, он представляет собой единство различных точек зрения: точки зрения «Капитала» и точки зрения «Коммунистического Манифеста», – которое, как кажется, гарантировано цепью соотношений выражения и представления, связывающих вопрос о труде с вопросом о власти, и логикой развития противоречий.
Здесь мы должны подробнее рассмотреть тот способ, которым Маркс – Маркс «Капитала» – осмыслял происхождение противоречий в самих условиях существования пролетариата: как «конкретную» историческую ситуацию, в которой в определенный момент вызревает невыносимость характера определенной формы жизни, целиком находящейся в области производительного наемного труда и абсолютных пределов определенной экономической формы, основывающейся исключительно на возрастающей эксплуатации этого труда.
Резюмируем в общих чертах. Анализ «Капитала» связывает друг с другом «форму» и «содержание» или, если угодно, момент универсального и момент частного. Форма (универсальное) – это самодвижение капитала, неопределенный процесс его превращений и накопления. Частное содержание – это связанные между собой моменты трансформации «человеческого материала» в наемную рабочую силу (продаваемую и покупаемую как товар), ее использования в процессе производства прибавочной стоимости и ее воспроизводства на уровне всего общества. Если рассмотреть содержание в его историческом измерении (или как тенденцию, проявляющуюся в истории всех обществ в той мере, в какой они подчиняются капиталистической «логике»), то можно сказать, что эта взаимосвязь является пролетаризацией работников. Но поскольку самодвижение капитала, как кажется, благодаря собственной непрерывности (несмотря на кризисы) обретает непосредственное единство, пролетаризация может быть концептуально осмыслена только при условии вычленения по крайней мере трех типов (трех «историй», если так можно выразиться) социальных явлений, различных на внешнем уровне.
- Прежде всего это момент эксплуатации в собственном смысле этого слова, в ее рыночной форме, момент извлечения и присвоения капиталом прибавочной стоимости, то есть количественное различие между необходимым трудом, соответствующим воспроизводству рабочей силы в данных исторических условиях, и прибавочным трудом, превращаемым в средства производства, соответствующие техническому развитию. Так как имеют место это различие и это нарастающее присвоение, становятся необходимыми одновременно стабильная юридическая форма (трудовое соглашение) и постоянное соотношение сил (для поддержания которого задействуются средства технического принуждения, коалиции рабочих и нанимателей и регулятивное вторжение государства, устанавливающее «норму оплаты труда»).
- Следующий момент я называю господством. Это социальное отношение, которое устанавливается в самом производстве, первоначально проникает в самые глубокие «поры» рабочего дня трудящегося благодаря простому формальному подчинению труда управлению капитала, а также благодаря разделению труда, раздроблению, механизации, интенсификации, завершающимися реальным подчинением труда требованиям валоризации. Решающую роль здесь играет разделение ручного и интеллектуального труда, то есть экспроприация трудовых навыков и их встраивание в научные диспозитивы, оборачиваемое впоследствии против автономии самих трудящихся. И в этой связи следует изучить развитие «интеллектуальных способностей» производства (технологии, программирование, планирование) и обратное воздействие капиталистической формы на саму рабочую силу, физические, моральные и интеллектуальные привычки которой должны отвечать условиям и периодически изменяться (посредством семьи, школы, завода, социальной медицины) – что, очевидно, не происходит без сопротивления.
- Последний момент – это неуверенность и конкуренция между работниками, вызываемые циклическим характером процесса перехода (как говорил Маркс, «притяжения и отталкивания») от занятости к безработице («специфически пролетарский риск» в его различных формах, по выражению Сюзанны де Брюнофф). Маркс считал конкуренцию при капиталистических общественных отношениях неизбежной. Хотя ей можно противодействовать через организацию рабочих в профсоюзы и в силу заинтересованности самого капитала в стабилизации части рабочего класса, но устранить полностью нельзя – конкурентные отношения всегда восстанавливаются вновь (что особо проявляется в кризисах и в капиталистических стратегиях разрешения кризисов). Маркс непосредственно увязывает такое положение дел с существованием в различных формах «армии индустриального резерва» и «относительного перенаселения» (как и колонизации, конкурентной занятости мужчин, женщин и детей, иммиграции и т. п.), то есть с теми «законами народонаселения», в которые на протяжении всей истории капитализма увековечивалось первичное насилие пролетаризации.
Таковы три аспекта пролетаризации, являющиеся также тремя фазами воспроизводства пролетариата. Как я уже указывал в другом месте (Balibar, 1985) они содержат имплицитную диалектику «массы» и «класса» – а именно непрерывную трансформацию исторически гетерогенных (отмеченных различными особенностями) масс (или групп населения) в единый рабочий класс или в последующие конфигурации этого рабочего класса и соответствующее ей развитие форм «массификации», сообразных положению класса («массовый труд», «массовая культура», «массовые движения»).
Рассуждения Маркса характеризует унификация этих трех моментов в одном идеальном типе, одновременно логически непротиворечивом и эмпирически соотносимом с их вариациям в данных конкретных обстоятельствах («de te fabula narratur» – о тебе сказка сказывается – обращался Маркс к своим немецким читателям в Предисловии к «Капиталу»). Эта унификация является также эквивалентом единства движения капитала, она представляет его другое лицо. И следовательно, она есть необходимое условие для того, чтобы конкретно осмыслять «логику капитала» как универсальную экспансию формы стоимости. Товарная форма лишь в том случае пронизывает все производство и общественное обращение, когда рабочая сила в полной мере становится товаром. Рабочая же сила вполне становится товаром лишь тогда, когда различные аспекты пролетаризации оказываются унифицированы в едином процессе (в результате, как говорит Маркс, того же «перемалывания», что и само материальное производство).
Но такая унификация немедленно наталкивается на исторические трудности, которые могут быть преодолены только спорными эмпирически-спекулятивными постулатами. Примером тому – то утверждение, что, за некоторыми исключениями, тенденция разделения труда в производстве ведет к деквалификации и гомогенизации работников, откуда делается обобщение о «простом труде», неразличенном и обмениваемом на другой, и вывод о реальном, так сказать, существовании «абстрактного» труда как субстанции стоимости. Все это, в свою очередь, приводит нас к рассмотрению глубинной двусмысленности как сущностно характеризующей сами «исторические законы» капитализма (и противоречия этого способа производства). Мы увидим, что эта двусмысленность лежит в самой сердцевине марксистского представления о классе.
Но задержимся еще немного на описании пролетаризации, предложенном Марксом. Я хотел бы в нескольких словах объяснить амбивалентность этого описания по отношению к классическим категориям экономики и политики. Эта амбивалентность имеет место не только для нас, но и для самого Маркса. На самом деле возможны одновременно два прочтения анализа «Капитала», в зависимости от того, отдается ли преимущество тому, что я называю его «формой», или тому, что я называю «содержанием». Тогда исходя из одного и того же текста можно получить либо «экономическую теорию классов», либо «политическую теорию классов».
С экономической точки зрения все моменты пролетаризации (и моменты этих моментов, детально изученные в общественной истории XVIII и XIX века, преимущественно английской) предопределены циклом стоимости, валоризации и накопления капитала, что образует не только общественное принуждение, но и скрытую сущность практик, применяемых к рабочему классу. Вне всякого сомнения эта сущность есть, как это назвал сам Маркс, «фетиш» – проекция исторических общественных отношений на иллюзорное пространство объективности; и в конечном счете форма, отчужденная от истинной сущности, которой является «последняя» реальность: человеческий труд. Но обращение к этому основанию вовсе не противоречит экономическому прочтению процесса развития «форм», но наоборот, предполагает его как непревосходимый горизонт. Ибо корреляция категорий труда в целом и рынка (или стоимости) – принцип самой классической экономики. И тогда политические конфликты, всегда фигурирующие в описании методов извлечения стоимости и сопротивления, с которыми эти методы сталкиваются (от забастовок и бунтов против насильственной механизации и урбанизации – до трудового законодательства, социальной политики государства и рабочих организаций), являются значимыми не сами по себе, но как выражение противоречий в экономической логике (то есть в логике отчужденного труда в ее «экономической» форме).
Но это прочтение оказывается обратимым, стоит только примату формы заменить примат содержания, форма которого – всего лишь определенный «результат», отмеченный случайностью. Вместо выражения экономических форм классовая борьба становится причиной – по необходимости изменчивой, подчиненной случайным обстоятельствам и отношениям сил – их относительной когерентности. Для этого достаточно понять «труд» не как антропологическую сущность, а как комплекс социальных и материальных практик, единство которых составляет только их объединение в одном институциональном месте (производство, предприятие, завод) и в определенную эпоху истории западных обществ (разрушение цехов индустриальной революцией, урбанизация и пр.).
И тогда со всей ясностью предстает – даже в буквальном прочтении анализа Маркса – не предопределенная связь форм, но игра антагонистических стратегий: стратегий эксплуатации и господства, стратегий сопротивления, постоянно смещаемых и возобновляемых своими собственными эффектами (прежде всего своими институциональными эффектами – отсюда решающая важность изучения законодательства о времени рабочего дня (этого первого проявления «общественного государства»), с появлением которого осуществляется исторический переход от формального подчинения к подчинению реальному, от абсолютной прибавочной стоимости к прибавочной стоимости относительной или же от экстенсивной эксплуатации к эксплуатации интенсивной). Борьба классов проявляется здесь как политическое основание («зыбкое», как сказал Негри, не более «тождественное себе», чем сам труд), на котором вырисовываются различные фигуры экономики, сами по себе не имеющие никакой автономии.
Итак, как я уже сказал, эти два прочтения в конце концов обратимы, как вообще обратимы форма и содержание. Это хорошо показывает двусмысленность проекта Маркса: это одновременно и «критика политической экономии», делающая очевидными антагонизмы производства и всеприсутствие политического и силовых отношений (тогда как либеральная идеология свободного рынка, полагая, что сам он пребывает в царстве рациональных исчислений и общего интереса, руководимого невидимой рукой, рассматривает только часть конфликта, а именно сводит его к вмешательству государства и «правительства»); но вместе с тем и демонстрация и разоблачение пределов политики как чистой сферы права, суверенности и договора (пределов не столько внешних, сколько внутренних, потому что именно с внутренней стороны политические силы раскрывают себя как экономические, выражающие «материальные» интересы).
Будучи взаимообратимыми, вышеназванные прочтения не являются устойчивыми. Они меняются, здесь и там, у самого Маркса по ходу анализа (в частности, экономическая псевдодефиниция классов в терминах распределения дохода, вдохновленная Рикардо, которой завершается рукопись «Капитала», а также катастрофические перспективы краха капитализма, достигшего своих «абсолютных исторических пределов»). В целом колебания между экономикой и политикой постоянно затрагивают трактовку противоречий капиталистического способа производства. Или же они показывают способ, которым, по прохождении определенной стадии, экономические эффекты капиталистических производственных отношений могут только обратиться в собственную противоположность (из «условий развития» производительности труда они становятся «помехой» – отсюда кризис и революция). Или же эти колебания демонстрируют изначальное постоянство, характеризующее несводимость человеческой рабочей силы к статусу товара, причем ее сопротивление коммодификации становится все более и более сильным и организованным, вплоть до ниспровержения системы (это и есть классовая борьба в собственном смысле слова). Поражает, что в обоих этих контекстах можно распознать знаменитое высказывание Маркса об «экспроприации экспроприаторов» как «отрицании отрицания».
Но это колебание не может сохраняться как таковое. Раз теория постижима и приложима к реальности, ее следует зафиксировать в одной точке. Эту функцию у Маркса, и тем более у его последователей, выполняет идея диалектики как общая идея имманентности политики экономике и историчности экономики. Именно в этой точке в дело вступает идея революционного пролетариата – как единства противоположностей, – насыщенная как теоретическим, так и практическим смыслом и представляющая собой «наконец найденное» соответствие экономической объективности и политической субъективности. Предпосылки этой идеи хорошо представлены у самого Маркса (тем, что я называю его спекулятивным эмпиризмом). Можно сказать еще, что речь идет об идеальном отождествлении рабочего класса (как класса «экономического») и пролетариата (как «субъекта политики»). Можно задаваться вопросом о том, не для всех ли классов – в стратегическом представлении классовой борьбы – это отождествление допустимо; однако следует признать, что сам по себе только рабочий класс открыт для него, в силу чего и возможно мыслить его как «универсальный класс» (тогда как остальные могут рассматриваться в этом качестве лишь в неком приближении – в этой связи еще раз напомним ту знаменательную идею, согласно которой «буржуазия не может править от своего имени», тогда как пролетариат может – и с необходимостью должен – быть революционным во имя себя самого).
Естественно, можно сколько угодно отмечать разрывы и препятствия, затрагивающие этот принцип единства и смещающие во времени момент такого отождествления: «запоздалое сознание», профессиональные или национальные «разделения» рабочего класса, «империалистические помехи» и пр. В крайнем случае можно считать – как то полагала Роза Люксембург, – что классовая идентичность пролетариата реально существует только в самом революционном действии. Но подобные уточнения только подтвердят саму идею того, что эта идентичность уже заключает в себе возможность соответствия между объективным единством рабочего класса, созданным в результате развития капитализма, и его субъективным единством, по меньшей мере принципиально выраженным в радикальной негативности его положения, то есть в несовместимости его интересов и самого его существования с этим развитием капитализма, продуктом которого он и является. Или же возможность соответствия между объективной индивидуальностью рабочего класса, в котором принимают участие все индивиды, «принадлежащие» к нему в силу своего места в общественном разделении труда, и автономным проектом преобразования общества, который только и может посмыслить и организовать защиту непосредственных интересов пролетариата и положить конец эксплуатации (то есть создать «бесклассовое общество», социализм или коммунизм).
Это предполагает, что между тем способом, каким марксизм представляет себе исторически определяющий характер классовой борьбы, и способом, каким он представляет себе двойную тождественность, субъективную и объективную, самих классов (и прежде всего пролетариата), существует взаимное обусловливание. Тот же самый зазор существует между способом, каким марксизм представляет себе смысл исторических изменений, и способом, каким он представляет себе непрерывность существования и непрерывное тождество классов, появляющихся на исторической сцене как актеры в драматическом представлении.
Предпосылки этой циркулярности, как я уже сказал, следует искать в работах самого Маркса. Прежде всего в идее революционной субъективности как простого осознания радикальной негативности, внутренне присущей самой ситуации эксплуатации, как и в той его идее, что эта ситуация выражает – и здесь можно даже выделить уровни и этапы этого выражения – унифицированный процесс пролетаризации, полностью соответствующий одной единственной логике. Ничего удивительного, что при таких условиях структурная идея непримиримого антагонизма не прекращает проецироваться на историческую фикцию упрощения классовых отношений, в конце какового процесса жизненно важные ставки человеческого предприятия (эксплуатация или освобождение) должны вполне проясниться на «мировом» уровне.
Но для разрыва этого круга – и для того, чтобы были отделены друг от друга элементы теоретического анализа и элементы хилиастической идеологии, смешанные в противоречивом единстве марксизма, – достаточно того, чтобы наблюдаемые эмпирические разрывы между различными аспектами пролетаризации проявились как структурные разрывы, связанные друг с другом, но предполагаемые конкретными условиями «исторического капитализма» (Валлерстайн). Социальная функция буржуазии – которую нельзя считать, вопреки иллюзии Энгельса и Каутского, «бесполезным классом» – не ограничивается тем, что она – «носитель» экономических функций капитала. Более того: «буржуазия» и «капиталистический класс» не являются, даже когда это касается господствующей их части, взаимозаменимыми именами одного и того же персонажа. Наконец, не в последнюю очередь, революционная (или контрреволюционная) идеология с исторической точки зрения является не другим именем однозначного и универсального самосознания, но продуктом активного, взаимодействия обстоятельств, культурных форм и частных институтов.
Все эти исправления и разрывы проявились одновременно и в историческом опыте, и в трудах историков и социологов; и они привели к настоящей деконструкции ранней марксистской теории. Означало ли это простое и окончательное уничтожение принципов такого марксистского анализа? Разумнее было бы спросить себя, не открыли ли они, скорее, возможность преобразования этой теории, а именно – подвергнув радикальной критике те идеологические предпосылки, которые позволяли представлять развитие капитализма как направленное на «упрощение классового антагонизма» (что «само собой» предполагало необходимость бесклассового общества), в силу чего понятия класса и классовой борьбы стали означать процесс преобразования, не имеющий предустановленной цели, – другими словами, стали прежде всего соответствовать бесконечному преобразованию идентичности социальных классов. В этой связи марксист оказывается вполне способен принять – чтобы затем вернуть отправителю – идею разложения классов, рассматриваемых как персонажи, наделенные мифическими идентичностью и целостностью. То есть сформулировать гипотезу, одновременно историческую и структурную, «классовой борьбы без классов».
Маркс по ту сторону Маркса
Вернемся на минуту к колебаниям внутри марксизма между «экономической» и «политической» интерпретацией классовой борьбы. И та и другая является редукцией исторической сложности. Их особенности сегодня хорошо известны, и каждая из них, хотя бы частично, содействовала прояснению собственного характера другой.
Коммунистическая традиция (от Ленина до Грамши, Мао, Альтюссера и других) обнаруживала в экономическом эволюционизме «ортодоксального» марксизма недооценку роли государства в воспроизводстве отношений эксплуатации, роли, связанной с интеграцией организаций, представляющих рабочий класс, в систему государственного аппарата (или, повторяя выражение Грамши, с их подчинением гегемонии буржуазии). С другой стороны, в своем анализе империализма эта традиция связывает подобную интеграцию с раздробленностью эксплуатируемых, проистекающей из международного разделения труда. Но эта критика, говорившая о волюнтаристском «захвате власти» и «примате политики», привела к восстановлению государственного аппарата менее демократического, чем в тех странах, где развивалось социал-демократическое рабочее движение, – государственного аппарата, в котором осуществление монополии правящей партии, заместившей сам рабочий класс, сочеталось с продуктивизмом и национализмом.
Я (в отличие от теоретиков «тоталитаризма») не вывожу эти явления ни из какой предсуществующей логики, но хотел бы извлечь уроки из их сопоставления с неоднозначными положениями в учении Маркса. Заимствуя в собственных целях блестящее выражение Негри, я постараюсь показать, каким образом это сопоставление может позволить нам вывести понятия Маркса «по ту сторону Маркса».
Двусмысленность представлений экономики и политики у Маркса не должна препятствовать нашему усмотрению их принципиальной новизны. Некоторым образом эта двусмысленность есть не что иное, как плата за сам теоретический прорыв, осуществленный Марксом. Обнаружив, что сфера отношений труда не является «частной», но непосредственно определяет политические формы в современном обществе, Маркс не только идет на решающий разрыв с либеральным представлением политического пространства как сферы права, силы и «общественного мнения». Он предвосхищает необратимые общественные изменения в государстве. Доказывая, что при капитализме невозможно политическими средствами – авторитарно или договорным путем – подавить антагонизм производства или достигнуть стабильного баланса интересов и «разделения власти» между общественными силами, Маркс в то же время дезавуирует притязание государства на создание сообщества принципиально «свободных и равных» индивидов. И в частности – притязание на создание сообщества «национального государства». Заметим по этому поводу, что любое «социальное государство» девятнадцатого и двадцатого веков (включая и социалистическое) является не только национальным, но также и националистическим.
В этом смысле Маркс обеспечивает историческим основанием ту загадочную идею, согласно которой социальные группы и индивидов связывает между собой не всеобщее высшее благо или законность, но постоянно развивающийся конфликт. Вот почему, вообще – или в частности – являясь «экономическими», понятия «классовой борьбы» и самих классов всегда были в высшей степени политическими, указывая на возможность преобразования понятия официальной политики. Этот разрыв и это преобразование оказываются затемнены и в большей или меньшей степени вообще отменены как в «ортодоксальном» экономизме и эволюционизме, так и в революционном этатизме, в котором понятие классовой борьбы в конце концов становится стереотипным прикрытием для организационных техник и государственной диктатуры. Это обязывает нас подробнее рассмотреть отношение, которое исторически устанавливается между идентичностями класса, организационными феноменами и трансформациями государства.
Для начала скажем, что то, что в девятнадцатом и двадцатом веках проявилось как относительно автономная «идентичность пролетариата», должно пониматься как объективный идеологический эффект. Идеологический эффект не является «мифом» или, по крайней мере, не сводится к мифу (a fortiori это не означает, что «истина мифа» заключается в индивидуализме, ибо сам индивидуализм есть по преимуществу идеологический эффект, органически связанный с рыночной экономикой и государством современности). Тем более нельзя свести к мифу присутствие на политической сцене силы, которая идентифицирует и опознает себя как «рабочий класс», с какими бы перерывами она не выступала на историческом поле и как бы она ни унифицировалась и ни подразделялась. Без присутствия этой силы настойчивость социального вопроса и его роль в преобразовании государства оставались бы непостижимыми.
Вместе с тем труды историков обязывают нас отметить, что в этом идеологическом эффекте нет ничего спонтанного, автоматического, безусловного. Он проистекает из постоянной диалектики трудовых практик и форм организации, в которой участвуют не только «условия жизни», «условия труда», «экономические обстоятельства», но и те формы, которые принимает национальная политика в рамках государства (например, вопросы всеобщего избирательного права, национального единства, войн, светской и церковной школы и т. п.). Говоря коротко, это постоянно сверхдетерминированная диалектика, в которой относительно индивидуализированный класс формируется только через отношения, которые он поддерживает со всеми остальными классами внутри институциональной сетки.
То, как эта проблема выступает даже в поверхностных исторических наблюдениях, дает понять, что «рабочий класс» существует не в силу наличия одной-единственной более или менее однородной социологической базы, но только там, где имеет место рабочее движение. И более того, дает понять, что рабочее движение возможно только там, где существуют рабочие организации (партии, профсоюзы, биржи труда, кооперативы).
И здесь мы обнаруживаем сложные и интересные вещи. На самом деле не следует поддаваться редукционизму, предлагающему идеализированное представление о «классе-субъекте», и отождествлять рабочее движение с рабочими организациями, а даже относительное единство класса – с рабочим движением. Между этими понятиями всегда существует значительный разрыв, создающий противоречия в реальной социально-политической истории классовой борьбы. И следовательно, рабочие организации не только никогда не «представляли» рабочее движение в целом, но и периодически оказывались вынуждены входить с ним в противоречия – как потому, что их «представительство» основывается на идеализации определенных частей «рабочего коллектива», занимающего центральное место на данном этапе индустриальной революции, так и потому, что оно оказывается формой компромисса с государством. И рабочее движение постоянно вынуждено восставать против существующих практик и форм организации. Вот почему внутренние разделения, идеологические конфликты («реформизм» vs. «революционного разрыва»), классические дилеммы все время возрождающегося противостояния «спонтанизма» vs. «дисциплины» представляют собой не случайности, но саму сущность таких отношений.
Точно так же рабочее движение никогда не выражало и не включало в себя всех классовых практик (всех форм социальности рабочих), связанных с условиями жизни и труда, характерных для рабочего пространства завода, семьи, среды, этнической солидарности и пр. Не потому, что «сознание запаздывает», но в силу неизбежного разнообразия интересов, форм жизни и дискурсов, которые характеризуют пролетаризованных индивидов, каким бы насильственным ни было принуждение и эксплуатация (не говоря уже о самом различии форм этой эксплуатации). Напротив, именно эти классовые практики – профессиональные традиции, коллективные стратегии сопротивления, культурные символики – каждый раз наделяют рабочие движения (стачки, выдвижение требований, бунты) и организации их способностью к консолидации.
Пойдем далее. Существует не только постоянный разрыв между практиками, движениями, организациями, создающими «класс» в его относительной исторической непрерывности, но и каждая из этих определенностей не может быть выделена в чистом виде. Любая организация класса (в частности, любая массовая партия), даже когда она развивает «исключительно рабочую» идеологию, никогда не бывает чисто рабочей организацией. Напротив, она всегда основана на более или менее конфликтном схождении, на смешении определенных «авангардных» рабочих фракций и групп интеллектуалов, либо приходящих извне, либо выделившихся в партии изнутри как «органические интеллектуалы». Точно так же любое значительное общественное движение, даже когда оно акцентирует свою пролетарскую направленность, никогда не основывается на чисто антикапиталистических требованиях и целях, но всегда предполагает комбинацию целей антикапиталистических и демократических (или же национальных, или же пацифистских, или же культурных в широком смысле этого слова). Точно так же элементарная солидарность, связанная с классовыми практиками, в сопротивлении и в верности социальной утопии, всегда является, в зависимости от среды и исторического момента, одновременно солидарностью профессиональной и солидарностью поколения, пола, национальности, городского и сельского соседства, сослуживцев по армии и пр. (формы рабочего движения в Европе после 1914 года были бы немыслимы без опыта «старых товарищей по войне»).
И в этом смысле история показывает нам, что общественные отношения не устанавливаются между замкнутыми в себе классами, но, скорее, пересекают различные классы – включая рабочий класс – или, если угодно, показывает, что классовая борьба развертывается внутри самих классов. А также то, что государство, благодаря своим институтам, функциям посредничества и администрирования, идеалам и дискурсам, всегда уже присутствует в образовании классов.
Прежде всего это является верным по отношению к «буржуазии», и именно здесь «хромает» классический марксизм. Его концепция государственного аппарата как системы органов или «машины», внешней по отношению к «гражданскому обществу», – понимаемой либо как нейтральный инструмент по обслуживанию господствующего класса, либо как паразитирующая бюрократия, – концепция, унаследованная от либеральной идеологии и попросту обращенная против идеи «общего интереса», помешала марксизму осмыслить конститутивную роль государства.
Как мне кажется, можно утверждать, что всякая «буржуазия» есть в фундаментальном смысле государственная буржуазия. То есть буржуазный класс не захватывает власть в государстве после того, как он становится экономически господствующим классом, но напротив, становится экономически (социально и культурно) господствующим в той мере, в какой он развивает, использует и контролирует государственный аппарат, преобразуя и усложняя его для осуществления своей власти (или же проникая в общественные группы, обеспечивающие функционирование государства, – в армию и интеллигенцию). Это один из возможных смыслов идеи Грамши о гегемонии, доведенной до ее пределов. И следовательно, в строгом смысле не существует «капиталистического класса», но существуют только различные типы капиталистов (промышленники, торговцы, финансисты, рантье и пр.), формирующие класс только при условии намеренного объединения с другими общественными группами, на первый взгляд внешними для «фундаментальных общественных отношений»: с интеллектуалами, чиновниками, служащими, земельными собственниками и пр. Значительная часть политической истории современности демонстрирует изменчивость этого «союза». Это не означает, что буржуазия образуется независимо от существования капитала или капиталистических предпринимателей; но то, что единство самих капиталистов, примирение конфликтов их интересов, исполнение «общественных» функций, необходимое для того, чтобы иметь в своем распоряжении эксплуатируемый ручной труд, было бы невозможно без постоянного посредничества государства (и следовательно, без способности капиталистов – а они не всегда на это способны – преобразовать себя в «управляющих» государства и объединиться с некапиталистическими буржуа ради эффективного управления государством).
В пределе, историческая буржуазия – это буржуазия, которая периодически изобретает новые формы государства ценою его собственной трансформации (которая может быть и насильственной). И таким образом, противоречия финансовой выгоды и предпринимательской деятельности могут регулироваться только государством кейнсианского типа, «структурные формы» (Альетта) которого позволяют буржуазному господству над воспроизводством рабочей силы перейти от патернализма девятнадцатого века к социальной политике века двадцатого. Этот переход лучше всего объяснить тем, что огромное неравенство доходов, образа жизни, власти и престижа, существующее в самом буржуазном классе, как и раскол между финансовой собственностью и экономическим и техническим управлением (последнее называют «техноструктурой»), как и перетекание частной собственности в общественную и обратно, иногда приводят к вторичным противоречиям внутри господствующего класса, но редко подвергают опасности само его устройство, если по крайней мере политическая сфера эффективно выполняет свои регулятивные функции.
Но то, что значимо для буржуазии, значимо также, пусть по-другому и на взгляд ортодоксального марксиста более парадоксально, для эксплуатируемого класса. Он также находится «внутри государства)», хотя и предпочитают считать, что это государство находится «внутри него». Три аспекта пролетаризации, проанализированные Марксом, всегда рассматриваются как неизбежно присутствующие в капиталистической формации, но с начала эпохи современности (в период «первоначального накопления») они не могут быть отделены от государственного посредничества. Не просто в смысле внешней гарантии общественного порядка, поддерживаемого «государством-жандармом» или «репрессивным аппаратом», но в смысле посредничества во внутренних конфликтах. На деле это посредничество требуется в каждом моменте пролетаризации (фиксация нормы заработной платы и трудового права, политика экспорта и импорта трудовых ресурсов и, следовательно, политика заселения территорий и мобилизации рабочего класса), но прежде всего оно требуется для связи эволюций этих моментов в данной ситуации (управление рынком труда, безработицей, общественной безопасностью, медицинским обслуживанием, всеобщим образованием и профессиональным обучением, без которых не было бы «товара рабочей силы», постоянно воспроизводящегося и выставляемого на продажу). Без государства рабочая сила не была бы товаром. И одновременно, несводимостъ рабочей силы до уровня товара – проявляется ли это в восстании, или в кризисе, или в соединении того и другого – не прекращает принуждать государство к изменениям.
С развитием социального государства это изначальное вмешательство начинает облекаться в форму более органическую, бюрократизованную, интегрированную в планирование, которым пытаются связать друг с другом, по крайней мере на национальном уровне, потоки населения, финансов и товаров. Но в то же время социальное государство и система общественных отношений, которые оно предполагает, становятся объектом и непосредственной почвой классовой борьбы и экономических и политических эффектов «кризиса». Это нечто большее, чем огосударствление производственных отношений (что Анри Лефевр даже назвал «государственным способом производства»), поскольку оно совмещает это огосударствление с другими изменениями в отношениях заработной платы: формальным распространением наемного труда на неизмеримо большое число общественных функций, все более прямой зависимостью профессиональной ориентации от школьного обучения (и следовательно, с тем, что институт школьного обучения отныне не только воспроизводит, но и производит классовое неравенство), намеренным преобразованием прямой оплаты труда (индивидуальной, соответствующей «труду» и «квалификации») в непрямую (коллективную или, во всяком случае, коллективно определяемую, соответствующую «потребности» и «статусу»), и наконец, раздроблением и механизацией «непроизводственных» задач (обслуживания, коммерции, научных исследований, непрерывного образования, коммуникации и пр.), что позволяет, в свою очередь, преобразовать их в процесс валоризации стоимости, инвестированной государством или частным капиталом в рамках всеобщей экономики. Все эти трансформации означают кончину либерализма – или, лучше сказать, его вторую смерть и превращение в политический миф, – так как огосударствление и превращение в товар становятся в строгом смысле неотделимыми друг от друга.
Тем не менее это описание, которое еще можно уточнять, содержит очевидный изъян: «забвение» вовсе не случайного факта, не учитывая который, мы рискуем превратить весь анализ в несостоятельный и a fortiori не извлечь из него никаких политических последствий. Неявно я поместил себя (что, кстати сказать, почти всегда делал и сам Маркс, говоря об «общественной формации») в национальные рамки, я допустил, что полем классовой борьбы и образования классов является национальное пространство. Или, скорее, я не принимал в расчет, что общественные капиталистические отношения одновременно разворачиваются и в национальных рамках (то есть в рамках национального государства), и в мировых.
Как возможно исправить этот изъян? Здесь недостаточно разговора о «международном» характере отношений производства или коммуникации. Нам необходимо понятие, лучше выражающее изначально транснациональный характер экономико-политических процессов, от которых зависит конфигурация классовой борьбы. Я заимствую здесь у Броделя и Валлерстайна понятие «капиталистической миро-экономики» – не связывая себя при этом линейной детерминацией национальных формаций этой структурой «миро-экономики» или наоборот. Чтобы не вдаваться в детали, я всего лишь внесу две поправки в предыдущую «картину»: они позволят мне обозначить определяющие противоречия классового антагонизма, которые классический марксизм практически не замечает (даже когда ставит вопрос о природе империализма).
Если видеть в капитализме «миро-экономику», с необходимостью встает вопрос, существует ли реально мировая буржуазия. И уже здесь мы сталкиваемся с первым противоречием: не только в том смысле, что на мировом уровне буржуазия всегда разделена конфликтами интересов, совпадающими более или менее с видимостью национальных притязаний – в конце концов, кроме них всегда существуют конфликты интересов внутри национальной буржуазии, – но и в гораздо более фундаментальном смысле.
Начиная с самого возникновения капитализма Нового времени, пространство накопления ценностей всегда было всемирным. Бродель продемонстрировал, что экономика денежной прибыли предполагает циркуляцию денег и товаров между народами, и даже между цивилизациями и различными способами производства, и не только в фазы «предыстории» и «первоначального накопления» (как это излагал Маркс), но на протяжении всего своего развития. Прогрессивно уплотняющаяся, поддерживаемая определенными общественными группами, эта циркуляция, в свою очередь, определяет специализацию центров производства в соответствии со все более многочисленными «продуктами» и «потребностями». Валлерстайн детально описал историю того, как эта циркуляция в возрастающей прогрессии поглощает все отрасли производства – как в отношениях наемного труда в центре, так и в капиталистических отношениях, не предполагающих наемный труд, на периферии. Этот процесс подразумевает насильственное подчинение нерыночных экономик периферии рыночным экономикам центра. В этих рамках национальные государства стали устойчивыми индивидуальностями, самые же старые из них стали препятствием к возникновению новых политико-экономических центров. И в этом смысле можно сказать, что на деле империализм является современником капитализма как такового, несмотря на то, что только после индустриальной революции все производство стало организовываться для мирового рынка.
Таким образом, наблюдается намеренное переворачивание общественной функции капитализма. С самого начала капиталисты образовывали «транснациональную» группу (то, чем все еще остаются капиталисты-финансисты или комиссионеры в отношениях между господствующими и подчиненными нациями). Мы можем предположить, что тем из них, кто закрепился на мировом уровне, удалось на долгое время собрать вокруг себя другие «буржуазные» группы, держать под контролем государственную власть и развивать национализм (по крайней мере, если, наоборот, государство не благоприятствовало процессу образования капиталистической буржуазии, чтобы занять свое место на арене мировой политической борьбы). Внутренние общественные функции буржуазии и ее участие во внешней конкуренции дополняли друг друга. Но в (предварительном) итоге это сопровождалось усилением изначальных противоречий. Большие предприятия становятся многонациональными, фундаментальные индустриальные процессы оказываются разнесены по всему миру, усиливается миграция трудовых ресурсов; другими словами, не только циркулирующий, но и производительный капитал становится всемирным. Соответственно, финансовая циркуляция и денежное воспроизводство действуют непосредственно на мировом уровне (а вскоре в «реальном» и даже в «предвосхищаемом времени», благодаря информатизации и связям бирж и основных банков).
Но не может существовать ни мирового государства, ни единственной международной валюты. Интернационализация капитала не приводит ни к какой унифицированной социальной и политической «гегемонии» – разве что к традиционной попытке определенных национальных буржуазий утвердить всемирное превосходство, подчиняя капиталистов, государства, политические экономики и коммуникативные сети своим собственным стратегиям, всегда соединяя для своей пользы экономические и военные функции государства (это называется возникновением «сверхмогущества», что я, полемизируя с Э. П. Томпсоном, попытался описать в другом месте как развитие «сверхимпериализма») (Balivar, 1982). Эти стратегии остаются чисто национальными, даже когда они участвуют в противоречивых попытках воссоздать на более высоком уровне определенные характеристики национального государства (практически единственный удачный пример здесь – это Европа). Такие попытки не следует путать с процессами – характерными для нынешней эпохи, но пока пребывающими в зачаточном состоянии – возникновения политических форм, которые в большей или меньшей степени высвобождаются из под монополии национального государства.
По меньшей мере в своей современной форме общественные функции буржуазии (то есть ее функции как «гегемона») связаны с национальными или квазинациональными институтами. Современные эквиваленты старых патерналистских структур (например, деятельность международных гуманитарных организаций, общественных или частных) выполняют только малую толику задач по урегулированию социальных конфликтов. Эти задачи принимает на себя всевидящее око государства. Оно занято прежде всего планированием денежных и демографических потоков, которое, несмотря на умножение «наднациональных» институтов, не может быть организовано и применено на мировом уровне. Похоже, что, во всяком случае как тенденция, интернационализация капитала приводит не к более высокому уровню интеграции, но, напротив, к относительному разложению буржуазий. Капиталистические классы развивающихся и «новых индустриальных» стран не могут уже организоваться в «общественную» или «господствующую» буржуазию, обеспеченную нишами внутреннего рынка и заботой колониалистского и протекционистского государства. А капиталистические классы «старых индустриальных стран», даже самых мощных из них, не могут регулировать социальные конфликты на мировом уровне. Что касается государственных буржуазий социалистических стран, то они вынуждены, в силу прогрессивной интеграции их экономик в мировой рынок и динамики сверхимпериализма, «модернизировать» себя, то есть трансформироваться в собственно капиталистические классы: но это означает, что их господство (репрессивное или идеологическое, а на практике совмещение этих двух способов господства – в зависимости от уровня легитимности, который им предоставило событие революции), как и их единство оказываются в опасности.
Здесь нужно внести вторую поправку. Интернационализация капитала изначально сосуществует с неизбежной множественностью стратегий эксплуатации и доминирования. Формы гегемонии напрямую зависят от этого. В духе Сартра можно было бы сказать, что всякая историческая буржуазия «создана» стратегиями эксплуатации, которые она развивает, в той же и даже в большей мере, чем «создает» их. Поскольку всякая стратегия эксплуатации представляет собой артикуляцию определенной экономической политики, сопряженной с тем или иным продуктивным совмещением техники, финансирования, принуждения к избыточному труду, и определенной социальной политики управления и институционального контроля над населением. Но развитие капитализма не замедляется изначальной различностью способов эксплуатации: напротив, в каком-то смысле оно тем самым наращивается, постоянно добавляя новые технологические надстройки и предприятия «нового типа». Как я, вслед за Робером Линаром, уже говорил в другом месте, процесс капиталистического производства характеризуется не просто эксплуатацией, но постоянной тенденцией к сверхэксплуатации, без которой не существовало бы способа противодействовать неизбежному понижению доли прибыли (или «уменьшению доходности» той или иной производственной схемы, т. е. росту издержек эксплуатации). Но сверхэксплуатация не всегда совместима с разумной организацией самой эксплуатации: например, если она предполагает поддержание массы работников на очень низком уровне жизни и квалификации, или же отсутствие социального законодательства и демократических прав, которые в других местах (если отвлекаться от крайних случаев прямого отказа в гражданских правах, например – при апартеиде) становятся органическими условиями воспроизводства и использования рабочей силы.
Вот почему «подвижное» различение «центра» и «периферии» миро-экономики соответствует также географическому и политикокультурному распределению стратегий эксплуатации. Вопреки иллюзиям развития, согласно которым неравенство представляет собой не более чем постепенно сглаживающееся запаздывание, валоризация капитала в миро-экономике подразумевает, что практически все исторические формы эксплуатации будут использоваться синхронно: от самых «архаических» (неоплачиваемый труд детей на ковровых мануфактурах в Марокко или в Турции) до самых «современных» («перераспределение задач» в передовых компьютеризированных производствах), от самых насильственных (сельскохозяйственная каторга на сахарных плантациях Бразилии) до самых цивилизованных (коллективный договор, участие в прибыли, государственные профсоюзы и пр.). Эти формы, в широком смысле (культурно, политически, технически) несовместимые друг с другом, должны оставаться отделенными. Или, скорее, для них самих важно, насколько это возможно, сохранить эту раздельность, чтобы избежать формирования «двойственных обществ», в которых находящиеся на разных ступенях развития социальные блоки взаимодействовали бы конфликтным и катастрофическим образом. Несколько отвлекаясь от того смысла, который придает этому термину Валлерстайн, можно предположить, что «полупериферия» как раз и представляет собой подобную сцепку не современных друг другу форм эксплуатации в одном и том же государственном пространстве. Сцепление такого рода может быть продолжительным (вековым), но оно всегда неустойчиво – в силу чего, возможно, полупериферия и есть преимущественное место для того, что мы называем «политикой».
Но не оказывается ли эта ситуация все более общей – затрагивая и «старые» национальные государства, становящиеся сегодня национал-социальными – в результате миграции рабочей силы, перевода капиталов, политики экспорта безработицы? И в двойственных обществах появляется «двойственный» пролетариат, который нельзя назвать пролетариатом в классическом смысле. Разделяем ли мы, или нет выводы таких исследователей, как Клод Мейасу, считающих южноафриканский апартеид некой парадигмой для общей ситуации, все равно следует признать, что множественность стратегий и способов эксплуатации соответствует, по крайней мере в тенденции, всемирному базовому разделению двух способов воспроизводства рабочей силы. Один из них включен в капиталистический способ производства и осуществляется через массовое потребление, всеобщее школьное образование, различные формы непрямой заработной платы, страховку на случай безработицы, пусть даже неполную и ненадежную (на самом деле все эти характеристики зависят от баланса сил – институциализированного, но не неизменного). Другой обрекается, полностью или частично, на воспроизводство (в частности, «воспроизводство поколений») в соответствии с докапиталистическими способами производства (или, лучше сказать, способами производства, не предполагающими зарплатного вознаграждения за труд, вытесненными и уничтоженными капитализмом); он непосредственно связан с явлениями «абсолютного перенаселения», с разрушительной эксплуатацией рабочей силы и расовой дискриминацией.
В значительной степени оба этих способа представлены сегодня в одних и тех же национальных формациях. Демаркационная линия не зафиксирована раз и навсегда. С одной стороны, распространяется «новое обнищание», с другой стороны, появляется требование «равенства прав». Неизбежно, что один из этих двух пролетариатов осуществляет собственное воспроизводство за счет эксплуатации другого (что не отменяет его собственное подчиненное положение). Вместо того, чтобы объединять рабочий класс, очередная фаза экономического кризиса (здесь, однако, следует задаться вопросом, «кому выгоден» этот кризис и в каком смысле?) приводит к еще более радикальному разделению между различными аспектами пролетаризации через создание географических – а следовательно и этнических, – поколенческих, половых барьеров. Таким образом, несмотря на то, что миро-экономика является подлинным полем проявления сил классовой борьбы, о существовании (кроме как «идеальном») мирового пролетариата, говорить можно даже еще в меньшей степени, чем о существовании мировой буржуазии.
Попытаемся собрать все нити и сделать предварительные выводы. Выведенная мною «перспектива» сложнее той, которую марксисты отстаивали от различных нападок и пересмотров очень долгое время. В той мере, в какой программа упрощения была присуща самой марксистской концепции истории (в ее телеологии), можно сказать, что предложенный нами подход не является марксистским и даже отрицает марксизм. Однако ясно, что эта «программа», пусть даже она повсюду присутствует у Маркса, никогда от нее не отказывавшегося, представляла действительность лишь в одном аспекте. Тем, кто знаком с ожесточенными спорами 1960-70-х гг. между «историцистской» и «структуралистской» интерпретациями марксизма, я хотел бы напомнить, что определяющей альтернативой является противопоставление не структуры и истории, но телеологии, как субъективистской, так и объективистской, и структурной истории. Вот почему, с целью найти наиболее эффективный подход к истории, я постарался включить в работу хотя бы некоторые из структурных понятий первоначального марксизма и показать возможные выводы из них.
В этой перспективе классический марксизм оказывается исправлен в одном существенном моменте. Не существует, даже в тенденции, закрепленного разделения классов в обществе – нужно исключить из осмысления антагонизма военную и религиозную метафорику «двух лагерей» (и следовательно, альтернативу «гражданской войны» или «консенсуса»). Классовая борьба лишь в исключительных случаях принимает форму гражданской войны – будь то на уровне представлений или же физической реальности, – и главным образом тогда, когда такая война оказывается сверхдетерминирована религиозным или этническим конфликтом или же совмещается с войной между государствами. Но она принимает и другие формы, множественность которых не может описываться априори, и нельзя сказать, что они более «несущественны», чем форма собственно гражданской войны – по той простой, и мной уже указанной, причине, что не существует единственной «сущности» классовой борьбы (вот почему, помимо всего прочего, я нахожу неудовлетворительным различение Грамши между войной движения и войной позиции – в обоих случаях используется та же самая метафора). Поймем раз и навсегда, что классы – это не общественные сверхиндивидуальности: ни как объекты, ни как субъекты. Другими словами, они не являются кастами. Структурно, исторически, классы накладываются друг на друга, они смешиваются друг с другом, по крайней мере частично. Так же как существуют обуржуазившиеся пролетарии, существуют и пролетаризованные буржуа. Это наложение никогда не происходит без осуществления материальных разделений. Иначе говоря, «классовые идентичности», относительно гомогенные, являются результатом не какого-то предопределения, но стечения обстоятельств.
Тем не менее соотнесение классовой индивидуализации со стечением обстоятельств, то есть с политическими случайностями, вовсе не значит сведения самого антагонизма на нет. Отказ от метафоры «двух лагерей» (как тесно связанной с той идеей, что государство и гражданское общество формируют отдельные сферы, иначе говоря – со следами либерализма в мышлении Маркса, идущими вразрез с производимым им революционным «коротким замыканием» между экономикой и политикой) еще вовсе не значит ее замену метафорой «общественного континуума», характеризующегося простой «стратификацией» или «всеобщей мобильностью». Распад пролетаризации на отчасти независимые, отчасти противонаправленные процессы не упраздняет ее самой. Менее чем когда-либо граждане современных обществ находятся в равном положении перед проблемами в достижении целей, трудностями их не/зависимости, обеспечения безопасности жизни и достоинства смерти, потребления и школьного образования (и информирования вообще). Более чем когда-либо эти различные «социальные» измерения гражданского статуса сопряжены с коллективным неравенством в области власти и принятия решений, идет ли речь об администрировании, экономическом аппарате, международных отношениях, войне и мире. Все эти проявления неравенства опосредованным образом связаны с экспансией формы стоимости и с «бесконечным» процессом накопления, равно как с воспроизводством политического отчуждения и теми способами, при задействовании которых сами формы классовой борьбы в рамках государственного регулирования социальных конфликтов могут обернуться бессилием масс.
Мы можем назвать это «двойным зажимом» (double bind), при котором производство товаров товарами (включая «нематериальные товары») и государственная социализация жестко фиксируют индивидуальную и коллективную практики: сопротивление эксплуатации позволяет еще более распространить ее, требования безопасности и автономии укрепляют господство и коллективную незащищенность (по крайней мере в период «кризиса»). В любом случае не стоит забывать, что этот цикл не развертывается на одном месте: наоборот, он постоянно смещается под действием непредвиденных сдвигов, несводимых к логике всеобщей экономики и ниспровергающих порядок, национальный и интернациональный, созданный самим этим циклом. И следовательно, перед нами вовсе не детерминизм: такой «цикл» не исключает ни массовых столкновений, ни революций, какую бы политическую форму они ни принимали.
В целом «исчезновение классов», потеря ими идентичности или субстанции, есть одновременно реальность и иллюзия. Исчезновение классов реально, потому что эффективная универсализация антагонизма упраздняет миф об универсальном классе, разрушая локальные институциональные формы, в которых около века рабочее движение, с одной стороны, и буржуазное государство, с другой, более или менее успешно унифицировали национальные буржуазии и национальные пролетариаты. Но исчезновение классов – иллюзия, так как «субстанциальное» единство классов всегда было только вторичным эффектом классовой практики социального действия. С этой точки зрения перед нами нет ничего нового: потеряв эти «классы», мы на самом деле ничего не теряем. Современный «кризис» – это кризис форм репрезентации и определенных практик классовой борьбы, и как таковой этот кризис может иметь значительные исторические последствия. Но этот кризис не означает исчезновения самого антагонизма или, если угодно, завершения серии антагонистических форм классовой борьбы.
В плане теоретического осмысления этот кризис позволяет нам, возможно, разделить, наконец, два вопроса: вопрос о переходе к обществу без эксплуатации, то есть вопрос о разрыве с капитализмом, и вопрос о пределах капиталистического способа производства. Если эти «пределы» существуют – что сомнительно, потому что, как мы увидели, диалектика форм социальной интеграции трудящихся и их пролетаризации, технологических инноваций и интенсификации избыточного труда, бесконечна, – напрямую они никак не соотносятся с революционным изменением, которое может произойти лишь в связи с появлением политических возможностей, обусловленных дестабилизацией самих классовых отношений, то есть дестабилизацией комплекса экономика-государство. И еще раз стоит поставить вопрос, для кого и в какой перспективе имеется «кризис».
Революции прошлого всегда напрямую зависели одновременно от социального неравенства, требования гражданских прав и исторических неурядиц национального государства. Они всегда зачинались в силу противоречия между выдвигаемым государству требованием создания «сообщества» и реальностью различных форм исключения. Один из самых глубоких и революционных аспектов марксистской критики экономики и политики, как мы увидели, состоит именно в том, что она кладет в основание человеческих обществ не общий интерес, а регулирование антагонизмов. Как я уже говорил, верно, что антропология Маркса делает «сущностью» человека и общественных отношений труд, ту фундаментальную практику, что единственно и определяет антагонизм. Без этой редукции либеральная идеология, отождествлявшая свободу с частной собственностью, не могла быть радикально поставлена под вопрос. Можем ли мы сегодня возвращаться к ней, не полагая тем самым, что разделение труда и труд исчезли, – при том, что на самом деле они становится все более разнообразными, распространяясь на все новые сферы деятельности (включая те, что традиционно относились не к «производству», а к «потреблению»)? Достоверно можно сказать, что разделение труда необходимо проходит сквозь другие разделения, не смешиваясь с ними, так что его и их последствия могут быть отделены друг от друга лишь абстрактным образом. «Этнические» конфликты (точнее, проявления расизма) также являются универсальными. Как известно, по крайней мере в некоторых цивилизациях, антагонизмы основаны и на половом разделении (которое предполагается любой организацией или институтом, относящимся к социальной группе – включая рабочий класс, если следовать анализу Ф. Дюру). Классовая борьба может и должна пониматься как некая определяющая структура, воздействующая на все социальные практики, но тем не менее не являющаяся единственной такой структурой. Лучше сказать: именно потому, что она воздействует на все практики, она с необходимостью затрагивает универсальность других структур. Универсальность здесь не является синонимом единственности, так же как сверхдетерминация не предстает синонимом недетерминированности.
Быть может, следуя этому пути, мы все дальше и дальше отходим от того, что и сегодня может быть названо марксизмом. Однако, формулируя наш тезис об универсальности антагонизма, мы выносим на первый план то, что сейчас более чем когда-либо насущно в марксистской проблематике. Ничто, как мне кажется, не доказывает это лучше, чем способ, каким сегодня вновь обозначается взаимосвязь классового и национального вопроса. Как в либеральнодемократических, так и в популистски-авторитарных его формах, национализм стал вполне совместимым как с экономическим индивидуализмом, так и с государственным планированием – или, скорее, с различными формами сочетания этих двух принципов. Он стал ключом к синтезу частных образов жизни и идеологий в одну-единственную господствующую идеологию, способную быть утверждаемой и навязываемой «угнетаемым» группам, способную к политической нейтрализации радикальных последствий экономических «законов». Без национализма буржуазия не смогла бы закрепиться ни в экономике, ни в государстве. Можно также сказать, в терминах системного анализа, что национальное и националистическое государство стало основным «редуктором сложности» в современной истории.
Поэтому национализм тяготеет к становлению в «тотальное» мировоззрение (в связи с чем национализм присутствует, пусть даже будучи отрицаемым, повсюду, где подобные мировоззрения официально заявляются). Но, как я уже говорил выше, маловероятно, что супранациональные национализму, повсюду (идет ли речь о «Европе», о «Востоке», о «социалистическом сообществе», о «Третьем мире» и пр.) дающие о себе знать, смогут развиться в одну и ту же тотализацию. И напротив, следует признать, что социалистическая идеология классов и классовой борьбы, формировавшаяся в постоянном противостоянии национализму, в конце концов скатилась до его копирования – случай своеобразной исторической мимикрии. И она, в свою очередь, стала «редуктором сложности», просто подменив классовый критерий (и даже критерий классового происхождения) критерием государства (со всеми его этническими предпосылками) в синтезе множества социальных практик (ожидая, что они растворятся в перспективе «классового государства»). Такова неопределенность актуальной ситуации: для того, чтобы кризис национализма не привел к всплеску национализма и его расширенному воспроизводству, необходимо, чтобы сама классовая борьба проявилась в поле представлений о социальном – но именно как некий другой национализма, не сводимый к нему. Следовательно, необходимо, чтобы идеология классов или классовой борьбы, каким бы именем она ни называлась, восстановила свою автономию, освободившись от какой бы то ни было подражательности. На вопрос «куда идет марксизм?» ответом будет – никуда, по крайней мере пока мы всесторонне не разберемся с этим парадоксом.
Библиография
Michel Aglietta, Régulation et crises du capitalisme. L'expérience des États-Unis, Calmann-Lévy, 1976.
Louis Althusser, Réponse à John Lewis, Maspero, 1973.
- Positions, Éditions sociales, 1976.
Etienne Balibar, Cinq études du matérialisme historique, Maspero, 1974.
- Marx et sa critique de la politique (en coll. avec A. Tosel et C. Luporini), Maspero, 1979.
- Статьи « Classes « et « Lutte des classes «, Dictionnaire critique du marxisme (dir. G. Labica), PUF, 1982.
- Sur le concept de la division du travail manuel et intellectuel, in J. Belkhir et al., L'Intellectuel, l'intelligentsia et les manuels, Anthropos, 1983.
- L'idée d'une politique de classe chez Marx, in Marx en perspective (édité par B. Chavance), Éditions de l'EHESS, Paris, 1985.
- Après l'autre Mai, in La Gauche, le pouvoir, le socialisme: hommage à Nicos Poulantzas, PUF, Paris, 1983.
- Longue marche pour la paix, in E. P. Thompson et al., L'Exterminisme. Armement nucléaire et pacifisme, PUF, 1982.
Christian Baudelot, Roger Establet, L'École capitaliste en France, Maspero, 1971. Christian Baudelot, Roger Establet, Jacques Toiser, Qui travaille pour qui?, Maspero, 1979.
Daniel Bertaux, Destins personnels et structure de classe, PUF, 1977.
Jacques Bidet, Que faire du capital ? Matériaux pour une refondation, Méridiens-Klincksieck, 1985.
Pierre Bourdieu, La Reproduction. Éléments pour une théorie du système d'enseignement. Éd. de Minuit, 1970.
Fernand Braudel, Civilisation matérielle. Économie et capitalisme, XV-XVIlf siècles, 3 vol., Armand Colin, 1979.
Suzanne de Brunhoff, État et capital, PUG-Maspero, 1976.
- L'Heure du marché, PUF, 1986.
Biagio de Giovanni, La teoria politico delle classi nel Capitale, De Donato, Bari, 1976.
Marcel Drach, La Crise dans les pays de l'Est, La Découverte, 1984.
Françoise Duroux, La Famille des ouvriers : mythe ou politique?, thèse de 3C cycle, Université Paris-VII, 1982.
Friedrich Engels (en coll. avec Karl Kautsky), «Notwendige und überflüssige Gesellschaftsklassen» (1881), M.E.W. Band 19, p. 287 sv.
Roger Establet, L'École est-elle rentable?, PUF, 1987.
François Ewald, L'État-providence, Grasset, 1986.
John Foster, Class Struggle and the Industrial Révolution, Methuen, London, 1977. Michel Foucault, Surveiller et punir. Naissance de la prison, Gallimard, 1975 Michel Freyssenet, La Division capitaliste du travail, Paris, Savelli, 1977.
Jean-Paul de Gaudemar, La Mobilisation générale. Éditions du Champ urbain, Paris, 1979.
Paul Gilroy, There Ain't No Black in the Union Jack, Hutchinson, London, 1987. Eric Hobsbawm, Industry and Empire (The Pelican Economie History of Britain, vol. 3), Penguin Books, 1968.
Ernesto Laclau et Chantai Moufle, Hegemony and Socialist Strategy, Towards a Radical Democratic Politics, Verso, London, 1985.
Henri Lefebvre, De l'État, vol. 3, Le Mode de production étatique, UGE, 10/18, 1977.
Jacques le Goff, Du silence à la parole. Droit du travail, société, Etat (1830-1985), Calligrammes, Quimper, 1985.
Robert Linhart, Le Sucre et la faim. Éditions de Minuit, 1980.
Jean-François Lyotard, Le Différend, Éditions de Minuit, 1983.
Claude Meillassoux, Femmes, greniers et capitaux, Maspero, 1975.
Stanley Moore, Three Tactics, The Background in Marx, Monthly Review Press, New York, 1963.
Jean-Louis Moynot, Au milieu du gué, CGT, syndicalisme et démocratie de masse, PUF, 1982.
Antonio Negri, La Classe ouvrière contre l'État, Galilée, 1978.
Gérard Noiriel, Longwy. Immigrés et prolétaires, PUF, 1984.
- Les ouvriers dans la société française. Seuil, 1986.
Karl Polanyi, La Grande Transformation ( 1944), trad. fr. Gallimard, 1983.
Nicos Poulantzas, Les Classes sociales dans le capitalisme aujourd'hui, Seuil, 1974.
Adam Przeworski, «Proletariat into a class: The Process of Class Formation from Karl Kautsky's The Class Struggle to Recent Controversies», Politics and Society, vol. 7, n° 4, 1977.
Peter Schôttler, Naissance des Bourses du travail. Un appareil idéologique d'État à la fin du XIXe siècle, PUF, 1985.
Gareth Stedman Jones, Languages of Class, Cambridge University Press, 1983.
Gôran Therbom, «L’analisi di classe nel mondo attuale : il marxismo corne scienza sociale», Storia del Marxismo, IV, Einaudi, 1982.
Edward P. Thompson, «Eighteenth-Century English Society: Class Struggle without Classes?», Social History, vol. 3, n° 2, mai 1978.
The Making of the English Working Class, Pelican Books, 1968.
Alain Touraine, Michel Wieviorka, Le Mouvement ouvrier, Fayard, 1984.
Travail (revue de l’AEROT, dir. par Robert Linhart), вышли 13 номеров (64, rue de la Folie-Méricourt, 75011 Paris).
Bruno Trentin, Da sfruttati a produttori Lotte operaie e sviluppo capitalistico dal miracolo economico alla crisi. De Donato, Bari, 1977.
Michel Verret, L'Espace ouvrier (L'Ouvrier français, I), Armand Colin, 1979.
Jean-Marie Vincent, Critique du travail. Le faire et l'agir, PUF, 1987.
Immanuel Wallerstein, The Modem World-System (3 vols.), Academie Press, N. Y., 1974-89.
- The Capitalist World-Economy. Cambridge University Press, Cambridge 1979.
- Historical Capitalism. Verso, London 1983.