1

— Ну и что вы об этом думаете? — спросил Лепорелло, губы его жирно поблескивали, а глаза лучились сытостью и легким опьянением.

— Ничего особенного. И хотя я отнесся к вашему рассказу исключительно как к фантастическому повествованию, позволю себе заметить: присутствие беса…

— …одного из бесов, — поспешно поправил Лепорелло.

— Пусть так. Присутствие беса лишает эту историю оригинальности, делает слишком похожей на историю Фауста. Один мой старый друг, тонкий литературовед, говорил, что нынешние писатели если и выдумывают в очередной раз Дон Хуана, то делают из него либо нового Фауста, либо нового Гамлета. Вы предпочли нового Фауста.

Лепорелло тряхнул головой. Потом отхлебнул вина и вытер рот тыльной стороной ладони, заметив:

— В семнадцатом веке мы к салфеткам-то не слишком приучены были.

— Вы уклоняетесь от темы.

— А зачем ее продолжать, ежели вы не желаете видеть дальше своего носа. Разве можно сравнивать мою роль в истории Дон Хуана с ролью моего коллеги Мефистофеля — которого, кстати сказать, на самом деле не существовало — в истории Фауста? Я никогда не был искусителем, нет, всего лишь свидетелем, а начиная с определенного момента — и с какого момента, друг мой! — я стал не более чем другом и верным слугой. Признайте хотя бы, что такого беса можно назвать оригинальным. А если вы сами не способны понять, в чем моя оригинальность, извольте, объясню: я — бес, возмечтавший сделаться подобным человеку, и будь то в моей власти, я бы и вправду превратился в человека — и, само собой, обрек бы себя на смерть…

Лепорелло достал трубку, тщательно набил ее и, пока занимался этим, поглядывал в мою сторону смеющимися глазами.

— А вам хотелось бы узнать всю историю целиком?

Я скосил глаза на часы.

— Боюсь, через несколько минут сеньорита Назарофф начнет терять терпение.

— Об этом не беспокойтесь! Я же не собираюсь рассказывать вам эту историю прямо сейчас. Нет. Вы сможете увидеть ее, она будет развиваться у вас перед глазами, вернее, перед вашим умственным взором. Сможете, но должны заработать на это право.

— И какова же цена?

— Избавьте нас от Сони.

Он выпустил в воздух облачко дыма. Но прежде расстегнул жилет и ослабил ремень. Он выглядел вполне довольным — и обедом, и самим собой.

— Только не думайте, что это будет просто. Как бы не так! Я, разумеется, безмерно ценю и вас, и ваши таланты, но в успехе дела сильно сомневаюсь. Вы должны бросить вызов Дон Хуану и одержать над ним верх — в сердце, воображении и даже в физиологии сеньориты Назарофф. — Лепорелло откровенно зевнул. Извините. В это время я обыкновенно устраиваю себе сиесту. Так что? Ударим мы по рукам или нет? Вся повесть о Дон Хуане — целиком и полностью — в обмен на Соню Назарофф. Победителю двойная награда: дивная история и замечательная девушка.

— А если я дам вам ответ после сегодняшней встречи с Соней?

— О! Вы можете теперь сказать «нет», завтра — «да», а потом снова переменить решение, и снова… Мне слишком понятны метания человеческого сердца, я взираю на них с полным сочувствием. Уж я сам найду способ узнать, на чем вы остановились.

— А та история…

— Она такая длинная, что за один присест ее не расскажешь. Можете считать, что я стану платить свой долг в рассрочку. Пролог вам уже известен.

2

Лепорелло предупредил Соню, что я опоздаю на полчаса. Я вышел из такси за несколько кварталов до ее дома и поднялся вверх по улице, намеренно замедляя шаг, потому что мне самому не были ясны ни мои цели, ни мои желания.

Главной проблемой, ближайшей проблемой, из-за которой я вдруг остановился на углу, у витрины, рядом с оградой небольшого сада, а потом останавливался еще несколько раз, была теперь сама Соня. Она мне нравилась: глупо было бы лгать себе самому. Но, признав сей факт, я никак не мог определить ни истинный характер этого «нравилась», ни того, куда оно может меня завести: к мимолетной интрижке или глубокому чувству. В данный момент интрижка меня соблазняла, а любовь — пугала. Хотя, правду сказать, по-своему пугала и интрижка, ведь за ней могла притаиться любовь.

Я добрел до ворот Сониного дома, прошел мимо и, не отваживаясь войти, закурил сигарету. В какой-то миг я даже решил позвонить по телефону и, извинившись, отменить встречу. Я отшвырнул окурок, но тут настроение мое переменилось: я ощутил прилив уверенности, и меня кольнула дерзкая мысль, что одержать победу над воспоминанием о Дон Хуане — это все равно что одержать победу над самим Обманщиком…

Соня тотчас появилась на пороге. Возможно, она ждала меня в прихожей, потому что открыла дверь, едва я прикоснулся к звонку. Она была не причесана, под глазами — темные круги, поверх пижамы надет длинный халат, в руке полуистлевшая сигарета.

— Вы поступили жестоко, — сказала она.

Руки мне она не протянула. Заперла дверь и подтолкнула меня в сторону гостиной.

Комната, так тщательно убранная накануне вечером, теперь казалась развороченной берлогой. В углу стояла незаправленная постель со скомканным бельем; на столе поднос с грудой чашек и тарелок. Во всех пепельницах окурки, повсюду разбросаны книги, посреди комнаты на ковре — туфли, на спинке стула — чулки, на софе — серая юбка и свитер. Было еще что-то — белое, небольшое и тонкое, что Соня поспешно схватила и куда-то сунула.

— Сейчас я приготовлю вам кофе.

Занимаясь кофе, она ни разу не взглянула на меня, а снова и снова повторяла одни и те же вопросы. Я подождал, пока она сделает паузу, и тогда ответил ей. Я сказал, что, говоря по совести, знаю о Дон Хуане меньше ее только вот имя…

— Mais, c'est stupide, cet affaire-la!

Я пожал плечами:

— Не спорю.

Она не ответила. Молча налила мне кофе, свой кофе выпила стоя.

— Больше вам ничего не приходит в голову? — Она произнесла это таким презрительным тоном, с таким пренебрежением во взгляде, что я почувствовал, как краснею.

— Прежде всего я хотел бы знать, что вы хотите от меня и чем я могу вам служить?

— Ничем. Извините меня. Я совершила ошибку. Если вы не знаете, кто такой Дон Хуан и почему он так себя называет, я потребую объяснений у него самого.

— Думаете, это возможно? Смею предположить, что вы его больше никогда не увидите… Да и вообще, вы сердитесь, вы взвинчены… Попробуйте взять себя в руки, и все предстанет перед вами в ином свете. Почему бы вам, скажем, не отправиться на прогулку? Способ примитивный, но порой помогает.

— Я боюсь успокаиваться. Боюсь того, что обнаружится, когда гнев схлынет.

— Вы боитесь признаться себе, что влюблены в Дон Хуана?

— Вот именно. — Она села передо мной прямо на пол, в угол между софой и креслом, положила руки на колени и спрятала в них лицо. — Я безумно влюблена и безумно несчастна.

Печаль, прозвучавшая в ее словах, тронула меня, а их наивная простота заставила дрогнуть мое сердце. Я встал и пересел на софу — поближе к ней.

— Послушайте, мадемуазель. Я книжный человек и с женщинами имел дело не так уж часто. Вам нужно утешение, а я не знаю, как вас утешать. Вчера мне было легче: я выслушал вас и понял, что именно тут произошло. Сегодня все иначе. Вчера моя роль была куда определенней: Дон Хуан сделал вас жертвой некоего литературного опыта, а литература — моя сфера. Но слезы влюбленной женщины вещь слишком реальная… Извините.

Я поднял было руку, чтобы погладить ее по голове, но не осмелился. Рука так и застыла в воздухе, и жест этот очень точно выразил мое состояние. Я ненавидел себя и думал, что надо наконец-то решиться, надо сегодня же вечером сесть на поезд и никогда больше не возвращаться в Париж.

— Извините, — повторил я и поднялся.

— Прошу вас, подождите. Разве вы не понимаете, что при любом раскладе вы единственный человек, на которого я могу положиться?

Видимо, улыбка моя была совершенно идиотской, но тем не менее она смотрела на меня мягко и даже протянула руку, чтобы я помог ей встать. Веки ее покраснели — только они и не нравились мне в ее лице, только к ним я не мог привыкнуть. Мне даже пришло в голову, что накладные ресницы спасли бы положение. А что, если спросить ее: «Скажите, Соня, а почему вы не носите накладные ресницы?» Как бы она отреагировала? Правда, можно это сказать не так резко, а половчее: «От плача могут пострадать ваши глаза» и так далее. Да, длинные и светлые ресницы.

— Я сейчас.

Она схватила в охапку разбросанную повсюду одежду и выскочила из комнаты. Я в задумчивости подошел к окну. Я был в растерянности, события никак не желали идти в нужном мне направлении. Для завязки галантного приключения тут недоставало фривольности; для завязки страстного чувства — трагичности. Да, немного трагического накала только украсило бы сцену, а для меня прежде всего еще и упростило бы ситуацию. Возвышенные и прекрасные слова, никак не дававшиеся мне вчерашней ночью, теперь просто рвались с губ, теперь — когда они прозвучали бы нелепо, когда не для кого было их произносить.

Соня вернулась, и я подумал, что пора немедленно проводить мои теоретические построения в жизнь — потому что в новом платье она стала просто неотразимой.

— Пошли? — бросила она мне.

— Куда?

— Если вы будете так любезны и согласитесь сопровождать меня, я хотела бы посетить гарсоньерку Дон Хуана.

Мы вышли. Спортивная черно-красная машина принадлежала ей. Соня села за руль. По дороге я спросил, как мы попадем в квартиру. У Сони, по ее словам, имелся ключ.

В квартире было темно и тихо. Соня двигалась осторожно и торжественно, словно попала в церковь. Потом распахнула окно. Бледные солнечные лучи упали на крышку открытого рояля. Здесь все было по-прежнему, ничего не переменилось. Только кровь на ковре успела превратиться в засохшее бурое пятно. Но на него Соня даже не взглянула. Она обвела взглядом комнату — удивленная и огорченная разом.

— Боже мой!

Она поспешила в другую комнату, я услыхал, как она и там открывает окно, как мечется, повторяя «Боже мой!» Я тоже смотрел вокруг во все глаза. Накануне я больше двух часов провел в этих стенах, среди этих вещей; их волшебное очарование, их магия потрясли меня, пленили. Теперь взору моему предстала самая заурядная комната, где все дышало отменным вкусом и царил идеальный порядок. Никто ничего не успел тронуть, сдвинуть с места, но что-то исчезло, что-то, чего, возможно, на самом деле здесь никогда и не было. Я почувствовал, как внутри у меня закипает бешенство, вдруг мне почему-то захотелось коснуться клавиши рояля — и звук получился чудовищно фальшивым. Соня вскрикнула. Она вбежала в комнату в страшном возбуждении.

— Разве так бывает? — Она шагнула ко мне и в тщетной мольбе протянула дрожащие руки, с которых забыла снять перчатки. — Разве так бывает? — повторила она. — Все осталось по-прежнему, и в то же время… — Она закрыла лицо руками. — О!

Я усадил ее и постарался успокоить. Протянул ей сигарету.

— Наверно, как вы, так и я, мы просто стали жертвами колдовских чар, а теперь чары рассеялись. Хотите, мы взглянем поближе на ваш алтарь? — Я поднялся, потянул ее за собой к двери спальни, зажег свет. — Кровать, которой никогда никто не пользовался. А вот… — Меня словно озарило. Я рывком сорвал с кровати покрывало, и нашим глазам открылся ярко-красный в желтоватую полоску матрас. — …кровать, которой никогда и не собирались пользоваться. Кровать-обманка. Ведь в любой кровати самое волнующее — то, что придает ей интимность и человеческое тепло, — это простыни. Взгляните-ка — здесь их нет.

А на подушке не было наволочки.

— Итак: вот холодная, обычная комната, где сердца никогда не трепетали от любви.

— Вы забыли о моем сердце.

Я подошел к роялю и сыграл гамму.

— Разве могла из такой развалины вылетать вчерашняя музыка?

— Ради бога! — взмолилась она.

— Простите мое упорство. Но рояль — факт объективный: он расстроен, звучит отвратительно.

— Пойдемте отсюда.

Больше она не произнесла ни слова — и пока мы спускались по лестнице, и в машине. Только когда мы отъехали достаточно далеко, она не поворачиваясь спросила:

— Вы знаете, где живет Дон Хуан?

— Приблизительно. — Я назвал район.

— Я хочу побывать там. И прошу вас поехать со мной. Только покажите мне нужный дом.

Но нужного дома мне найти не удалось. Не помогли и расспросы. Соня решила позвонить по телефону и направилась в какое-то кафе. Она долго не появлялась. Наконец она вышла, но выглядела совершенно сбитой с толку.

— Я раз сто пыталась набрать этот номер, но потом мне объяснили, что в Париже такого просто не существует.

Она села в машину, положила руки на руль, голову опустила на руки и заплакала. Изгиб ее затылка был необыкновенно красив.

3

Мы отправились в кафе Марианы, но и там нас ждала неудача. Заведение было закрыто, и объявление гласило, что хозяйка уехала на неопределенное время. Мы стояли посреди Латинского квартала — уставшие, сникшие, а я еще и очень голодный.

Я предложил зайти в ресторан. Соня согласилась и даже снизошла до того, что показала мне некое заведение, которого я не знал и где довольно хорошо кормили. В этот час ресторан был заполнен студентами. Сначала я почувствовал себя там неуютно. У всех посетителей без исключения был мрачно-похоронный вид, и они напоминали героев трагедии, которые устроили себе краткий антракт, дабы успеть отдать дань еще и эротике. Во всяком случае, такое впечатление оставляла их манера одновременно обедать и решать любовные дела. Они словно говорили: «Как только завершим трапезу, тотчас же покончим счеты с жизнью, а краткий миг между одним и другим посвятим любви. Но на любовь у нас времени мало: либидо не должно помешать нашим последним размышлениям о Ничто». Скорее всего, настроение Сони совпадало с настроением завсегдатаев ресторана, хотя одежда ее выбивалась из общего стиля. Правда, я бы предпочел, чтобы не совпадали ни настроение, ни одежда.

— Итак, вы считаете, что Дон Хуан сбежал?

— Да.

— Но в данном случае в этом не было нужды. Ни отец, ни брат, ни муж не попытаются за меня отомстить.

— Вы разве забыли, что сами всадили в него пулю?

— Ах да… — Но она тотчас продолжила свою мысль: — Разумеется, я выстрелила в него. Но почему? Разве такое приходило мне когда-нибудь в голову? У меня и пистолета-то не было. Все бы развивалось своим чередом: сначала я, обнаружив, что стою перед ним голая, спряталась бы за рояль, потом быстро оделась бы и убежала, но он сам сказал: «Вон там пистолет!» Кто же его туда положил? Он. Для чего? Чтобы я выстрелила. А зачем ему это было надо?

— Чтобы придать всей авантюре трагический финал. Дон Хуан — любитель трагических финалов.

— Ах! Перестаньте молоть чепуху. Вы все сводите к эстетическим теориям, а они вряд ли теперь уместны. Ну, напрягитесь же, и давайте вместе отыщем тут какой-нибудь смысл!

— Мне придется повторить вам еще раз то, что я уже неоднократно говорил: Дон Хуан, то есть человек, который так себя называет и держит в слугах действительно весьма любопытного типа, выдающего себя за беса, — это некто, кого ранняя импотенция свела с ума или, скажем так, довела до невроза. Но он не утратил своего природного дара — быть неотразимым в глазах женщин. При этом он наделен богатым воображением и придумывает не вполне обычные, надо признать, методы совращения, хотя конец один — ноль.

— А я все понимаю совсем иначе.

Но она не стала тут же пускаться в объяснения, я же был занят едой. Она смотрела на меня взглядом, до смысла которого мне не хотелось докапываться. И вдруг спросила:

— Вы верите в Судьбу? Наверно, верите, ведь вы южанин.

— И все-таки — не верю.

— Я тоже не верила, но теперь, после таких очевидных доказательств… Она немного помолчала, а потом, с трудом подбирая слова, продолжила: Определенные события моей жизни, раньше вроде бы не имевшие меж собой связи, эту связь обрели. Какие-то события теперь воспринимаются как база для того, чтобы другое событие, самое важное, могло произойти, а что-то еще вытекает уже отсюда. Тут есть сцепление, которое вы назвали бы эстетическим, а я называю… — она снова замолчала, взгляд ее стал растерянным, словно ей было стыдно. — а я называю религиозным. И вы, как католик, должны признать мою правоту.

— Я верю в свободу, а не в Судьбу.

— Но ведь я вполне свободно принимала все свои решения.

— Ну хорошо, что же дальше? Мы признаем существование Судьбы с большой буквы, но кто же такой Дон Хуан?

— О! Конечно — Дон Хуан! Настоящий Дон Хуан!

— Родившийся в Севилье в 1599 году, как считает Лепорелло. Дон Хуан Тенорио де Москосо, человек, который, по всей видимости, наделен бессмертием. Хотите, я сейчас поднимусь и крикну всем этим людям, что среди нас ходит бессмертный человек? Представляете, как они будут смеяться? Помните, какие нынче в моде философские слоганы: скажем, «Быть ради смерти». «Человек — это существование ради смерти, — вот что сразу же скажет нам вон тот паренек со светлой бородкой, который выглядит так, словно стоит на краю могилы. — Тот, кто не умирает, не человек». Нам придется признать: логика тут непреложная. И я буду вынужден пожать руку бородачу. А потом вернусь к вам и скажу: «Сеньорита, вы ошибаетесь: человек не может быть бессмертным».

— Почему же?

Я сделал отчаянный жест.

— Если вы спрашиваете меня всерьез, ответа у меня нет.

— А вы попробуйте спросить у юноши со светлой бородкой, что он думает о Боге. Он скажет, что Бога нет.

— У меня есть свои основания для веры в Бога.

— А у меня — для веры в Дон Хуана. Признаю: ваша вера достойней моей, ведь вы никогда не видели Бога, а я ходила голой перед Дон Хуаном.

Я почти закричал:

— Перед сумасшедшим! Перед шутом!

— Почему вы так реагируете? — спросила она спокойно. — Вон на нас уже смотрят. — Она подвинула мне рюмку с вином. — Выпейте и успокойтесь. Можно подумать, что вы ревнуете.

Это меня задело. Соня улыбалась и смотрела на меня ясными голубыми глазами, как, наверно, смотрят матери на непослушных и упрямых детей.

— Вы ошибаетесь. С чего бы мне ревновать? Нет, просто меня бесит, когда разумный человек упрямо верит в подобную ерунду.

Неожиданно Соня взяла меня за руку.

— Вы не представляете, как я вам благодарна за ваше тогдашнее сообщение, сказала она с каким-то восторгом в голосе. — Что было бы со мной сейчас, считай я себя жертвой обычного соблазнителя? Но, открыв мне имя Дон Хуана, вы словно заронили семя в мое лоно. Теперь я чувствую, как внутри у меня живет дитя, чувствую его толчки; оно будет расти, заполнит меня всю, останется со мной, и так мы пребудем вместе Навсегда.

— Вплоть до Ничто, если говорить по-вашему.

Она либо не услышала меня, либо моя ирония не заслуживала ответа. Ее задумчивость, ее молчание позволили мне внимательно вглядеться в нее и сделать некоторые сравнения. Она напоминала мне Деву Марию в «Благовещенье» у ранних голландцев. И тотчас я увидел себя самого — с крыльями, парящим под потолком шумного ресторана. И снова меня уколола мысль: в недрах этой истории было нечто кощунственное.

4

Все было кончено. Я оставил Соню у ворот ее дома. Я простился с ней навсегда. Мне было грустно видеть, как она идет к лифту, не столько медленно, сколько величаво — руки прижаты к животу, словно оберегают дитя; мне было грустно, потому что призрак одержал надо мной победу. Мне было больно, потому что эта девушка, которая очень мне нравилась, поверила в фарс, впуталась в него и сама стала участницей представления. Мысленно я обозвал ее дурой, но тотчас раскаялся в собственной грубости.

Когда я добрался до гостиницы, я чувствовал только усталость и досаду на себя. И решил уехать в тот же вечер. Собрал чемоданы, сходил поужинать и, хоть до отхода поезда оставалось более часа, двинулся на вокзал. Я добрался до вокзала гораздо быстрее, чем рассчитывал, и мне пришлось долго прогуливаться в одиночестве, пока состав наконец не подали к перрону. Быстро разместив свой багаж, я спустился на перрон и опять стал прогуливаться в нелепой надежде, что Соня появится и не даст мне уехать или хотя бы скажет, что все ее признания были шуткой… За пять минут до отхода поезда я поднялся в вагон и вошел было в купе, но тут увидал в конце коридора Лепорелло, который пробивался ко мне, расчищая себе путь локтями. Я хотел было спрятаться, но он уже заметил меня. Весь вид его выражал крайнее негодование, и от спешки он совсем запыхался.

— Вы, дурень несчастный! Где ваш багаж?

Я ничего не ответил, но он догадался сам. И мои чемоданы были переправлены на перрон. Все случилось так быстро, так чертовски быстро, что я не оказал никакого сопротивления. Прозвучал гудок, и поезд тронулся. Лепорелло толкнул меня в сторону выхода.

— Да быстрей же!

Я выпрыгнул из вагона на ходу, или, лучше сказать, меня вытолкнули, а я не противился, потому что, по правде говоря, только об этом и мечтал.

— Отнесите чемоданы к красной «бугатти», она стоит у выхода, — бросил он носильщику. — Ну а вы… — добавил Лепорелло, глядя на меня в бешенстве. Клянусь, вы заслужили, чтобы я дал вам уехать!

Я не ответил. Он схватил меня за плечо и потянул за собой через толпу людей, которые махали платками и все еще кричали слова прощания уезжающим, хотя тех уже не было видно.

— Садитесь.

Он сам сунул в машину чемоданы, заплатил носильщику и повез меня, не забывая проделывать весь набор отчаянных фокусов, в логово Дон Хуана.

— Я вас доставил сюда, — объяснял он, пока мы поднимались по лестнице, потому что, по моим предположениям, у вас нет ни франка и потому что вашу комнату в гостинице уже наверняка успели сдать, а сейчас поздно бродить туда-сюда в поисках пристанища.

Едва мы переступили порог комнаты, я опустился на софу. А Лепорелло, прежде чем отправиться вниз за чемоданами, налил мне виски со льдом, словно все было заранее подготовлено, и оставил меня одного. Дверь за ним закрылась, и я невольно вздрогнул: дом уже не был, как совсем недавно — еще сегодня днем, — обычным логовом, лишенным всякой тайны. Возможно, на меня подействовали ночь и тишина или то, что все произошло так внезапно и я не успел переключиться на новую реальность. Зато в виски не было ничего мистического, и я отдал ему должное. Когда Лепорелло вернулся с чемоданами, он налил мне вторую порцию, и от разлившегося по телу приятного тепла мне стало легко и весело.

— Больше не пейте, — бросил Лепорелло. — Вы мне нужны с трезвой головой, в полном порядке. И вообще я не люблю толковать с пьяными.

Он открыл дверь в спальню, вошел туда и распахнул дверцы шкафа. Я последовал за ним.

— Зато я считаю, что мне совершенно необходимо еще немного выпить, потому что сейчас у нас с вами может случиться драка, а без подогрева я вряд ли решусь ударить вас.

Лепорелло в этот момент согнулся над чемоданом. Он как-то косо взглянул на меня и расхохотался.

— Порой я начинаю сомневаться, что имею дело с умным человеком.

— Вы что, не верите, что я могу залепить вам в ухо? Или хотя бы попытаюсь сделать это — даже ради того, чтобы не стыдно было перед самим собой?

— Только ради этого?

— Только ради этого. Из моральных соображений.

— Ну тогда ударьте меня и больше не беспокойтесь о самоуважении. — Он встал передо мной, и не сняв шляпы, подставил щеку — с той же невозмутимостью, с какой предлагают сигарету. Я дал ему крепкую оплеуху — но он и глазом не моргнул, с его лица даже не стерлась улыбка.

— Успокоились? Или хотите повторить?

— Для полного удовлетворения мне хотелось бы врезать и вашему хозяину.

— Ах, и моему хозяину? Знаете ли, на сей раз ему не повезло. Рана воспалилась. Он теперь в клинике доктора Паскали. Но не ищите ее в телефонном справочнике, это подпольная клиника.

Я присел на край кровати.

— Надеюсь, как только ваш хозяин придет в себя, он не откажется встретиться со мной в безлюдном месте.

— Коли вам угодно… Но, спешу заметить, ведете вы себя ничуть не оригинально. Всякий раз, когда хозяин соблазняет женщину, находится господин, готовый по тем или иным причинам убить его.

— Вы говорите «соблазняет»? Вы ему льстите! А я бы назвал его либо торговцем мистикой с доставкой на дом, либо специалистом по гипнотическим оргазмам для одиноких дам. Может, и то и другое разом. В любом случае забавный тип.

— И обманщик, не так ли? — Он предупредительно поднял руку. — Да не кипятитесь вы, ради бога! Даю слово, мой хозяин никогда не собирался обманывать вас или насмехаться над вами, а я тем более. Мало того, эту девушку, Соню, он тоже не хотел обманывать, хоть ей и кажется…

— Она говорила с вами?

— Ну, некоторым образом…

— Послушайте, можно только одним образом разговаривать с людьми.

— Хорошо. Признаюсь, я подслушал ее мысли. Только поэтому и отправился за вами на вокзал.

— Вы хотите сказать, что мне надо снова увидеться с Соней?

— Но должны же вы помочь мне, нельзя допустить, чтобы Соня тронулась умом.

Он сложил мою одежду в шкаф. Теперь в руках у него были пара простыней и одеяло. Знаком он велел мне встать с кровати. Я отошел в дальний угол и смотрел, как он крутится вокруг постели, стелет простыни — торжественный и серьезный, в плотно нахлобученной на лоб шляпе. По правде говоря, зрелище он являл собой презабавное.

— Это долгий разговор, — ответил я.

— Вот и потолкуем завтра. И ложитесь спать — в восемь утра придет femme de menage, и вам придется открыть ей дверь. На кухне вы найдете все необходимое, только прошу, виски больше не пейте. В ванной комнате тоже есть все что надо. Считайте, что вы у себя дома.

— Спасибо.

— Вот только денег у вас нет, но…

— Надеюсь, вам не придет в голову?..

Он отмахнулся:

— Не придет, не придет! Завтра у вас будут деньги, и заработаете вы их сами.

Он попрощался и вышел — быстро, дьявольски быстро. Я побежал следом и запер дверь на задвижку, потом обошел квартиру, заглянул в шкафы и под кровать, ощупал стены в поисках потайной двери, но ничего не обнаружил, я зажег все лампы — но страх все равно не отступал.

5

И вдруг — впервые за последние два часа — я почувствовал, что обретаю равновесие и способность хоть в малой мере контролировать свои поступки. Из чего следует, что все, что случилось дальше, я делал по собственной воле. По своей же, разумеется, воле я, не вставая с дивана, принялся осматривать гостиную, а потом пошел обследовать и вторую комнату. Стоит ли повторять, что в квартире ничего не изменилось: гостиная была все той же обставленной в романтическом стиле залой, к тому же горели все лампы, а посему трудно объяснить дальнейшее воздействием на меня, скажем, таинственного полумрака. Нет, все, что случилось потом, было связано только со мной, с моим душевным состоянием. Трудно описать, что же это было и как это было: больше всего это напоминало — в физическом смысле — мерцание неоновых ламп перед тем, как им зажечься, именно так что-то замерцало у меня внутри, два-три раза слабо вспыхнуло и потухло. Каждый человек сталкивался хоть раз в жизни с чем-то подобным, и, наверно, именно на такого рода опыт опирался Платон, утверждая, будто наши души способны переселяться. Но во мне мерцало, то вспыхивая, то мягко затухая, чувство иного рода — уверенность, будто я не просто посетил когда-то этот дом, нет, но жил здесь в минувшие времена, возможно очень и очень далекие; это была мгновенная вспышка узнавания. Мгновенная, но все же открывшая мне, что кое-какие вещи изменили свое местоположение, и что лампы в ту пору были иными, и что свет теперь стал чрезмерно ярким. А еще я уловил отголоски не изреченных Лепорелло слов, запоздалые обрывки некоего разговора, в котором я сам принимал участие в роли хозяина дома. Гостей было трое, в том числе одна женщина.

Я совершенно уверен: по природе своей испытанное мною относилось к области воспоминаний, оно всплыло именно из памяти, а не возникло в результате мистических контактов, как в прошлый раз. Более того, вновь родившиеся смутные воспоминания относились ко временам гораздо более ранним: тогда в доме Дон Хуана еще не успели побывать все эти женщины. Что я понял сразу, чисто интуитивно, и весомых доказательств тут не требовалось.

Я встал и еще раз осмотрел комнату. Сначала при полном свете, потом погасив часть ламп. И при ярком свете, и в полумраке, и даже в полной темноте — то есть на ощупь и на нюх — как сама комната, так и все, что тут находилось, предстали мне в неведомом доселе виде: не было ни мистической тайны, как во время первого визита, ни кричащей вульгарности, поразившей меня нынче днем. Зато на меня наплывало ощущение, даже уверенность, будто тут постоянно обитал некто, чьи привычки отличались не только от моих собственных, но вообще от обычаев нашей эпохи; некто с совершенно иным складом ума. Более того, образ жизни и душа его пребывали в полном согласии с позднеромантическим стилем меблировки, а линии и цвет на картинах и рисунках казались ему смелыми или новомодными. Человек этот — на миг я даже уподобил себя ему, но только на миг — теперь принимал друзей, которые пили не виски, но шампанское; которые не позволяли себе разваливаться в креслах, но сидели так, как предписано этикетом; которые говорили не на нынешнем нашем наукообразном языке, но на французском, искрящемся остроумием и светлой музыкой. У женщины был заметный креольский акцент.

Если душа может раздвоиться, то с моей именно это и приключилось. Одна ее половина, воспринимающая, уподобившись сухой губке, жадно впитывала мои новые впечатления, в то время как другая оставалась начеку — анализировала, делала выводы, судила да рядила. При этом она ни в малой степени не заражалась тем трепетным волнением и — почему бы и нет? — сладким ужасом, которые испытывала первая. Такая раздвоенность не была для меня внове. Обычно, чем-то загораясь, я старался, чтобы некая часть моего существа не поддавалась порыву. Благодаря этой привычке, которую можно счесть и достоинством, я умел, когда нужно, взять себя в руки или остудить себе голову. Итак, я закончил осмотр комнаты и перешел к вечерним омовениям. Ванная комната была обустроена вполне современно. Я глянул в зеркало и ничего неожиданного не обнаружил — никакого особенного романтического налета: лицо мое оставалось вполне обычным моим лицом.

Я быстро заснул. Мне тотчас начал сниться сон, который перепевал круговерть минувшего дня. Мне приснилось, что в какой-то закоулок моего мозга снаружи заталкивали нечто вроде куриного яйца, внутри яйца кто-то скребся, как это делают цыплята, вылезая из скорлупы; царапанье звучало отчетливо и казалось мне пронзительно громким (так и должно оно было восприниматься в тиши моей головы), а я ждал появления тоненькой лапки, но она все никак не высовывалась, отчего я начал тревожиться. Но тут обнаружилось, что за время ожидания яйцо превратилось в подобие полого цилиндра, какие используют для своих трюков фокусники. Цилиндр свисал с потолка и был пуст. Лепорелло, во фраке и с волшебной палочкой в руке, предложил мне своими глазами убедиться внутри цилиндра никто не прятался; потом он накрыл его двумя кусками бумаги и зажал их обручами. Тут послышалась далекая барабанная дробь, и Дон Хуан, разрывая бумагу, выпрыгнул на арену с криком «Опля!», а потом бросился со всех ног за кулисы. И тут я снова заглянул внутрь цилиндра, но получалось, будто я высовываю голову в окошко, через которое могу наблюдать картину воспоминаний, мне не принадлежащих. «Ну что? — воскликнул Лепорелло. — Кто скажет, что я не держу слова? А вот вы чуть не улизнули!» Обращался он ко мне, но слова его составляли часть концертного номера — самый финал представления. Лепорелло раскланялся, и публика восторженно захлопала в ладоши. Пока Лепорелло кланялся, появились униформисты и стали менять декорации, тут я проснулся и сказал себе:

— Жанна оставила бокал на краю стола, а Лизетта рассеянна, она разобьет его.

Я сказал это и сам услыхал свои слова. Я протянул руку, чтобы зажечь свет, но рука искала отнюдь не выключатель, а спички: пальцы скользили по холодному мрамору, пока не нащупали их, я зажег спичку, а уж с ее помощью — свечу в канделябре, который стоял на ночном столике. Освещая себе путь, я направился в гостиную, чтобы убрать бокал, забытый Жанной на краю стола, но на столе никакого бокала не оказалось. Только тогда я осознал, что с момента пробуждения до сего мига жил чужой жизнью. Точнее говоря, с момента пробуждения кто-другой жил во мне, это он помнил об оплошности Жанны и неловкости Лизетты, теперь он покинул меня. Однако что-то у меня внутри он оставил, и это что-то было связано с отрывочными воспоминаниями, которыми угощал меня Лепорелло, потому что, открыв дверцу буфета, я увидал там бокал, за судьбу которого опасался. Бокал стоял чуть в стороне от других, и на дне осталось шампанское. Я сразу узнал его.

Спать мне больше не хотелось. Я сел на табурет перед роялем и поставил локти на клавиши. Клавиши ответили изумительно чистым и гармоничным звуком (а ведь еще недавно рояль был совершенно расстроен!), звук поплыл по комнате, кружа вокруг меня, и постепенно сделался таким ощутительно плотным, что буквально затягивал меня в свое кружение. И душа моя отозвалась на сей звук собственной музыкой — все более и более быстрой, почти головокружительной. Но внезапная гармония эта прожила недолго, и вскоре растаяла; только я к тому времени уже стал другим.

Я утратил способность управлять своей волей, и доселе неуязвимая сердцевина моей души оказалась задетой. Всякая тяга к осмыслению испарилась, да и вообще мыслительные способности мои словно скукожились, на их место толпой хлынули воспоминания, до краев заполнив собою душу. Сначала они казались смутными и расплывчатыми, потом выстроились в некоем порядке. В то же время я постепенно утрачивал четкое представление о себе самом, хотя оно все еще соединялось со мной тоненькой ниточкой памяти, и если я тогда не стал относиться к себе как к другому человеку, то, видно, лишь оттого, что этот другой человек с незнакомым мне именем уже перетек в меня, сделался мною, и на протяжении нескольких часов жизнь его вспоминалась мне явственно и неотвратимо. Иначе говоря, мир моих воспоминаний был подменен воспоминаниями кого-то другого. Это случилось в тот вечер. Я только что вернулся из Мюнхена, где несколько дней назад — 10 июля 1865 года — Рихард Вагнер дал премьеру «Тристана и Изольды». Ко мне в гости пришли трое друзей — милый Шарль со своей любовницей Жанной, которая вечно оставляла бокал на краю стола, а также некий мужчина, удивительно высокомерный, чьего имени мне не удалось запомнить. Я по мере сил рассказывал им об опере Вагнера. Шарль попросил меня, чтобы я для примера сыграл им какой-нибудь фрагмент, если память мне позволяет, тогда я сел за рояль и как мог воспроизвел некоторые темы: мелодии Тристана и мелодии Изольды. Шарль сказал:

— Dans la musique de Wagner, chaque personnage est, pour ainsi dire, blasonne par melodie qui represente son caractere moral et le role qu'il est appele a jouer dans la fable.

— Вы хотите сказать, что по тем мелодическим отрывкам, которые я только что показал вам, могли бы понять, как любили друг друга Тристан и Изольда?

— Naturellement, mon vieux!

Милейший Шарль начал рассуждать о любви, а я разглядывал его. За время моего отсутствия он изрядно постарел, у него тряслись руки, дрожали веки, и какая-то общая дряхлость словно предвещала скорое и непоправимое разрушение. Но взгляд его светлых глаз не утратил холодной и печальной пронзительности, слова же свидетельствовали, что и всегдашняя острота мысли не покинула его. Жанна тоже немного постарела, движения ее сделались чуть скованней, чуть замедленней, ибо она как следует не оправилась после паралича. Шарль время от времени замолкал, нежно глядел на нее и порой касался ее смуглой руки. Все, что Шарль говорил о любви Тристана и Изольды, скорее походило на откровенное описание его собственных чувств к Жанне; и меня всегда огорчало, что человек его ума позволил поработить себя женщине духовно весьма мало развитой, хотя физически на диво соблазнительной. Кое-кто из наших общих друзей находил этому извинительное объяснение: на их взгляд, подобная зависимость давала Шарлю нужный импульс, отчего ум его и восприимчивость достигли такой остроты, какой не найти ни у одной живой души в нынешнем веке. Но я-то держался иного мнения: Жанну навязал Шарлю сам Господь Бог, руководствуясь лишь Ему одному ведомыми резонами, и мне они были непонятны. Только подумать, сколько бы нового Шарль открыл нам, сколько бы еще сотворил, не попади он в любовное рабство к Жанне! Теперь он, войдя в роль Тристана, описывал их любовь как самое глубокое и полное воплощение счастья — что-то вроде дьявольского счастья Адама и Евы после того, как они дали обмануть себя змее. Но уж об этом я был осведомлен лучше любого другого.

— Ну а вы в любовь не верите, не правда ли? — внезапно спросил Шарль, и казалось, будто его светлые зрачки вот-вот просверлят мои глаза, которые уже тогда были тусклыми, словно их угнетала старость.

— Верю, но на свой манер.

— Для вас это лишь чувственная забава?

— Нет, прежде всего — вызов Богу, — ответил я, рискуя раскрыть тайну своей личности, и тотчас добавил: — Вернее будет сказать, такою представлялась мне любовь в юные годы.

— Но я-то осведомлялся о вашем нынешнем отношении к любви.

— Для меня это технически отшлифованный навык, хоть суть и осталась прежней.

— Вы относите это к способам усилить наслаждение?

— К наслаждению я равнодушен. Я имею в виду способ завоевания женщин.

— О, пожалуйста, расскажите нам о нем! — раздался голос Жанны, в котором была знойная пряность, словно она воспылала желанием тотчас же пасть жертвой моего искусства. — Это так любопытно!

— Думаю, мне будет затруднительно понять вас, — возразил Шарль. — Я в своей жизни знал только один-единственный способ и применил его к единственной женщине. Это — полная отдача. Потому прочие женщины оставались мною недовольны, либо — я ими.

— Просто вы любите, а я не любил никогда, — заметил я.

— И вы находите возможным жить так?

— Я открыл для себя чувство более глубокое, нежели любовь, а равно цель более высокую, нежели женщина.

— Pourtant, vous еtes un homme a femmes, mon vieux!

— Клянусь, женщины играют в моей жизни не более чем вспомогательную роль, это только инструмент.

— Инструмент наслаждения?

— Да нет же! Никогда. Разве я только что не сказал вам, что наслаждение мне безразлично?

— Так что же?

— Позвольте мне пока не раскрывать своей тайны.

— Я всегда предполагал в вас человека загадочного, но теперь уверился, что загадка существует на самом деле. И вы скрываете свое подлинное имя!

— О, Шарль, дорогой, какие глупости приходят тебе в голову! Помолчи и позволь ему объяснить нам свои приемы. Я умираю от любопытства.

Шарль взглянул на нее с нежностью. И тотчас подчинился. Мы улыбнулись друг другу. Моя улыбка означала, что я готов выступить ему на помощь. Он своей улыбкой благодарил меня.

— Жанна права. Что может быть занимательней секретов покорителя женских сердец!

— …даже если это секреты не столько покорителя, сколько насмешника или обманщика.

Но тут окно воспоминаний захлопнулось, образы прошлого рассеялись. Тот, кто заполнял собой мое существо, исчез, и я вернулся к себе самому, словно влекомый тем словом, к которому испытывал особую неприязнь. Я встал и почувствовал себя человеком, посетившим иной мир, где глаза мои освоились с чудесами. Все было по-прежнему, вокруг стояла все та же тишина, но мне почему-то сделалось холодно.

— Но разве я мог когда-то играть отрывки из «Тристана и Изольды»? спросил я себя. — Играть на рояле музыку Вагнера!

И, прежде чем лечь в постель, попытался припомнить мелодии, которые слушал Шарль. Напрасный труд. Я никогда не помнил музыки из «Тристана».

6

Я проснулся оттого, что кто-то обрывал звонок и одновременно бешено колотил в дверь. Это была Лизетта, но стоило мне открыть, как она принялась извиняться за то, что прервала мой сон. Я снова лег, а она под самыми разными предлогами еще несколько раз заглядывала в спальню и при этом просто пожирала меня глазами, словно я был неведомой диковинкой. Наконец она принесла завтрак, но спальни не покинула, теперь она просто молча в каком-то диком восторге стояла передо мной. Не знаю, что меня больше смущало: неотступность ее взгляда или неуместное выражение блаженства на ее лице, ведь до сих пор ни одна женщина никогда так на меня не смотрела и ни у одной от созерцания моей физиономии лицо не сияло таким счастьем. Я решил, что она околдована каким-то воспоминанием и взор ее на самом деле обращен вовсе не ко мне. Я протянул ей пустой поднос, она взяла его, но с места не двинулась.

— Что с вами? Что-нибудь случилось?

— О нет, месье, но вы так хороши собой!..

Она поспешно скрылась на кухне, а я и вовсе растерялся. И даже стал прикидывать, не сон ли это, и кинулся под холодный душ, который помог мне очухаться. Во время бритья затмение окончательно рассеялось, я смог собраться с мыслями да еще и посмеялся над собой. Наверняка во сне я возомнил о себе невесть что, и в результате наружу выплеснулись какие-то ущемленные, загнанные вглубь желания.

Я остался один и принялся перебирать в памяти события минувшей ночи, но не как реальные, а как пригрезившиеся во сне. Я и мысли не допускал, что такое могло случиться на самом деле. Однако сны редко запоминаются так отчетливо. Но главное — и это сбивало меня с толку больше всего — какая-то часть меня, вопреки воле вопреки доводам разума вплетала их в цепочку реальных событий, словно они самым естественным образом предшествовали нынешней ситуации.

«Это какая-то болезнь», — только и пришло мне в голову.

И тут явился Лепорелло. Резкий звонок в дверь, словно вихрь, сдул непрошеные воспоминания.

— Доброе утро, — произнес он, не снимая шляпы. — Как спалось?

— Спал я нормально и здесь вполне освоился…

Я спросил про Дон Хуана, и улыбка тотчас слетела с его губ.

— Я за него очень тревожусь. Знаете… — Он только теперь снял шляпу и извинился за рассеянность. — Возникло редчайшее осложнение. Душа моего хозяина за минувшую ночь раза два покидала тело.

— Подумать только! И это вы, такой знаток по этой части, толкуете о душе, словно о банальном воздушном шарике, который может взять да и улететь.

— О душе, друг мой, нам ведомо весьма мало, почти ничего; но речь теперь не о том. Скверно, очень скверно, что Дон Хуан долгое время провел без своей души. — Он сел и отер ладонью со лба несуществующий пот. — Вспомнить не могу без ужаса. Его уж сочли за покойника. Но я-то, я-то знал, что умереть он не может, и, само собой, сцепился с врачом. Только под утро, часика эдак в три, он снова подал признаки жизни.

— Каталепсия?

— А вам все охота отыскивать легкие объяснения для вещей необъяснимых… Но я кровно заинтересован, чтобы Дон Хуан побыстрее выкарабкался, иначе сорвется наша поездка в Испанию. Нам непременно надо выехать дней через восемь-десять. Мы посещаем Испанию каждый год, чтобы увидеть новые представления о Тенорио.

А что, интересно, делает сейчас Соня? Холит и лелеет в душе своей семя Дон Хуана? Все так же заворожена мыслью о мистическом материнстве, которое она для себя выдумала?

— Что вы намерены сегодня делать? — спросил вдруг Лепорелло.

— Ничего. Я вообще не понимаю, почему и зачем я тут.

— Ну, прежде всего, чтобы помочь Соне.

— Соне? Ах да, той девушке!

Лепорелло расхохотался.

— Точно так же ответила мне сегодня утром и она, каких-нибудь полчаса назад, когда я упомянул о вас: «Ах да, тот господин!» Но Соня говорила искренне, а вот ваше безразличие напускное. Ведь вы только что думали…

Я в бешенстве грохнул кулаком по столу.

— Катитесь ко всем чертям! Я сыт по горло вашими играми в чтение чужих мыслей! Знайте, ни малейшего восторга у меня эти фокусы не вызывают. Мало того, не так давно в Мадриде я посетил одну ясновидящую, бедную женщину, жалкую, как бездомная кошка, так вот, она подробно рассказала, о чем я думаю, только ей и в голову не приходило устраивать из этого спектакль.

— Знаю я ее, — невозмутимо бросил Лепорелло. — Она живет на улице Виктора Прадеры, в доме номер восемьдесят семь, а зовут ее Соледад. И нет ничего удивительного, что вас к ней занесло: среди ее клиентов полно интеллектуалов. Да, она обладает великим даром.

— У вас есть одно преимущество — вы умнее.

— Это точно, куда как умнее. Благодарю.

— Но если вы опять вздумаете намекать, что вы бес, я не стану с вами больше разговаривать.

— Так вы действительно в это не верите?

— Разумеется, нет.

— И вам действительно трудно в это поверить?

— Мне — трудно.

Лепорелло прошелся по комнате, не глядя на меня, будто пытаясь перебороть горькое разочарование. Потом скрылся в гостиной, исчезнув из поля моего зрения, но я слышал его шаги, шум передвигаемых вещей, еще какие-то звуки. Вдруг его физиономия показалась в двери. Он снова надел шляпу, на лице его застыла маска комического отчаяния.

— А если мы примем молчаливый уговор: вы сделаете вид, что верите, а я сделаю вид, что верю, будто вы верите?

— Нет!

— Ну и бог с вами!

Он подтолкнул меня к софе и мягко усадил. Он опять сумел подчинить меня своей воле, но справедливости ради замечу: улыбка его была при этом не торжествующей, а покорной, почти заискивающей.

— Я хотел бы изложить вам кое-какие соображения о связи между понятиями «быть» и «верить»… Очень важно, чтобы вы меня поняли правильно… вернее, чтобы вы нас поняли. То есть хозяина и меня.

— Да разве вам есть что сказать в свое оправдание?

— Мы не собираемся оправдываться, речь идет о другом — о смысле всей этой комедии. Допустим, мы с ним два притворщика или, по-вашему, два мошенника… Разве вам не было бы любопытно услышать некую теорию на этот счет?

— Нет.

— Ну хотя бы одну фразу, и прекоротенькую, одну мыслишку?

Во взгляде его было столько униженной мольбы, что я сдался. Казалось, он вот-вот встанет передо мной на колени и начнет просить, молитвенно сложив руки, лобызая мои ботинки. Я даже испугался, что именно так он и поступит, испугался, что своим унижением он унизит и меня.

— Валяйте.

Он радостно хлопнул меня по плечу.

— Вот это другое дело! Так-то лучше! И между прочим, задумайтесь — до чего легко сделать ближнего счастливым. А как бы я был счастлив, поверь вы, что я Черный Боб, вселившийся в тело Лепорелло. Ладно, утешусь, стало быть, хотя бы шансом объясниться. — Он чуть отошел от меня и замер, облокотившись на рояль. Взгляд его устремился в пространство, а руки пришли в движение. — Сам по себе человек — ничто. Одинокий человек — ничто. Человек — это всего лишь то, что думают о нем другие. Вы скажете, что нас с хозяином двое и нам достаточно верить друг в друга, чтобы обойтись без третьего лица, чья вера вполне может оказаться не больно крепкой. Но на самом-то деле нас вовсе не двое. Мы — два одиночки, каждый сам по себе. Ведь общение двоих непременно должно держаться либо на заблуждениях, либо на обманах, мы же с хозяином знаем друг о друге всю подноготную. Так что я не могу заставить его поверить, будто я — бес, а он не может убедить меня, будто он — Дон Хуан. Но ежели в это поверит кто-либо другой, я и вправду сделаюсь бесом, а он — Дон Хуаном… Вы сейчас скажете… что я прекрасно мог сам поверить, будто я — бес, как Дон Хуан мог поверить, будто он — Дон Хуан, но это означало бы самодостаточность, то бишь гордыню. Драма Сатаны именно в том и состоит, что он возжелал убедить себя самого, что он — Сатана, и не преуспел… Потому что…

Я снова перебил его:

— А вы, разумеется, и о драме Сатаны все знаете? Информация из первых рук?

Лепорелло схватил стул и уселся прямо передо мной. При этом он не сводил с меня глаз. Затем снял шляпу и швырнул на ковер.

— Теология, сеньор. Теология плюс знание человеческой натуры… и дьявольской. Итак, летим далее. Богу ведомо, что он — Бог, потому что он не только Один, но и Триедин. Но ежели ты один, как Сатана или любой обычный человек, и хочешь поверить, будто ты то, чем желал бы быть, ты должен раздвоиться и уверовать в себя как в постороннее лицо. Но вот беда: именно такая внутренняя вера и ведет к разрушению, когда ты раскалываешься на взаимозависимых субъекта и объекта веры: на существо-которому-нужно-чтобы-в-него-верили-чтобы-существовать и на существо-нужное-чтобы-верить-в-себя-самого. Так вот: одна часть человека, та, которая живет чужой верой в себя, верит только в то, во что верит кто-то другой (то есть вторая половина), но при условии, если тот, другой, реален как личность — если он верит в себя самого. Но и второй половине, чтобы существовать, в свою очередь нужна вера первой половины. Иначе говоря, между двумя половинами, на которые распадается индивид, должна возникнуть непрерывная система взаимной веры, непрерывная, как система зеркал, когда одно зеркало отражается в другом. Я верю в себя (то есть в тебя), потому что ты (то есть я) веришь в меня (то есть в тебя)…

Я не выдержал:

— Лепорелло, ради пресвятой Богородицы! Вы совсем заморочили мне голову!

Он словно получил удар ногой под дых: резко согнулся пополам и чуть не упал.

— Умоляю! — выдавил он жалобным голосом. — Никогда больше не упоминайте при мне об этой Сеньоре!.. Обещайте…

— Раз это на вас так действует… Мне не трудно…

Он вроде бы слегка успокоился. Даже выдавил из себя улыбку. Но в глазах еще жила тревога.

— Ладно, мне не удалось ничего вам объяснить… Но уверяю, тут нет моей вины. Вы не в курсе современной философской терминологии, потому и не можете уразуметь, о чем идет речь. Жаль. Но я все же скажу, почему вы нам не верите: просто вы вообще не верите в бесов. И точно так же вы не верите, что Дон Хуан на самом деле Дон Хуан и на нем лежит проклятие оставаться Дон Хуаном вечно, потому что вы не верите в вечную жизнь, как не верите и в Ад. Иначе с чего бы вам отрицать, что на хозяине лежит вечное проклятие?

— Да ведь вы никогда об этом не упоминали, — возразил было я. — Вы только говорили…

— Согласен. Ложь не была полной, но хорошая ложь и должна подаваться порциями, постепенно, на манер искусно выстроенного повествования. Так вот: расскажи я вам все сразу, погрешив против элементарных эстетических законов, вы бы и слушать меня не стали. Да, друг мой, вам пора подумать о том, насколько искренна, усердна и глубока ваша вера… Вот вы якобы верите в дьявола, но встреться он вам на улице, никогда не признаете, что это дьявол; вы якобы верите в преисподнюю и вечное проклятие, но покажи вам проклятого человека — вы обзовете его шарлатаном. Раз Дон Хуан умер, будучи Дон Хуаном, таким ему и оставаться на веки вечные, и в этом будет состоять наказание, проклятие. По справедливости, он так и должен пребывать в мире, множа свои подвиги. Вы теперь думаете, что мертвые вот так просто по земле не ходят, но почем вам знать, где ходят мертвые? Всякий истинно верующий должен без каких-то доказательств допускать, что человек, севший рядом с ним в автобусе, может оказаться проклятым грешником, несущим бремя своего проклятия.

Я снова прервал его:

— Ладно. К чему вы клоните? Что вам от меня нужно?

— Мне? Помилуйте, абсолютно ничего. Я сдаюсь и признаю свое поражение. Но и вы проявите снисходительность и позвольте мне напоследок чуть потрепыхаться. Не знаю, не знаю, что уж с нами будет дальше…

— С вашим хозяином и лично с вами?

— Нет, друг мой, с людьми.

— Что будет с вами, не знаю, что касается меня, то, скорее всего, сегодня же вечером я сяду в поезд и отправлюсь в Ирун.

— Не делайте этого. Не уезжайте. Вы много потеряете в собственных глазах. Вам пора жениться. Конечно, вы можете этого не делать, но одна история, когда холостяком остается мужчина, который не встретил «свою» женщину, и другая когда встретить-то он ее встретил, да вот своей сделать не сумел.

Он налил еще одну рюмку виски и протянул мне.

— Ну же, решайтесь. А пока сообразим что-нибудь насчет денег. Я бы вам предложил некоторую сумму в долг, но, зная вашу щепетильность, предпочитаю указать путь, как можно их заработать. Помните вчерашнее казино?

— Вы полагаете, я пойду играть на те гроши, что у меня остались?

— Я полагаю, что мы устроим вам боевое крещение. Сколько у вас денег? Я вам даю столько же — и прибыль делим пополам. Нам с хозяином тоже нужно пополнить кассу.

— Я никогда в жизни не играл.

— Вот сегодня и попробуете. Новичкам всегда везет. Ну, чем вы там располагаете?

Он достал свой бумажник и принялся пересчитывать содержимое; я в свою очередь глянул, сколько оставалось у меня. Я снова начинал ощущать, как меня обволакивала, подчиняла себе его воля, подталкивая к тому, что он желал от меня добиться.

Выйдя из казино с выигрышем в кармане, я двинулся куда глаза глядят, но за первым же поворотом натолкнулся на красную машину Лепорелло, словно он специально поджидал меня там.

— Садитесь, садитесь, — бросил он, а когда я устроился рядом с ним, протянул руку. — Пятнадцать тысяч франков — мои.

Я отдал ему деньги, он их спрятал.

— Но учтите, выиграл-то эти деньги на самом деле мой хозяин.

— Ваш хозяин? — Я расхохотался.

— Ничего смешного тут нет! Душа моего хозяина, покидая его тело, вселяется в ваше. Поэтому вы и выиграли…

— Ну разумеется! А теперь душа Дон Хуана вернулась обратно.

— Совершенно верно. О чем я сожалею, и, поверьте, искренне сожалею, — без его помощи вам будет трудно завоевать Соню Назарофф.

Я снова рассмеялся. Беззлобно и без тени обиды: ситуация по-прежнему забавляла меня.

— Но тогда можно обойтись и без меня. Любой уличный бродяга справится с делом, если только в его плоть вселится непоседливая душа Дон Хуана.

— Ну а дальше?

— Что дальше?

— Вот именно, дальше-то что, я вас спрашиваю? Вы полагаете, что мы можем отдать Соню в руки любого уличного бродяги? За кого вы принимаете моего хозяина? — Лепорелло завел мотор и, пока машина ехала, хранил молчание. Вчера я сказал вам, что хозяин выбирает преемников очень и очень тщательно.

Он глянул на меня, но умудрился проделать это не поворачивая головы, и мне почудилось, будто в то время, как один его глаз обратился в мою сторону, другой продолжал следить за дорогой. Впечатление было отвратительное. Но тут его немыслимым образом скошенный глаз вернулся в нормальное положение, а меня отвлекло кое-что другое. Этим кое-чем был двухместный автомобиль Сони.

Лепорелло остановил машину.

— Вот мы и прибыли.

— Вы на самом деле думаете, что я отправлюсь к Соне?

— Это уж на ваше усмотрение. Я вас покидаю, и, возможно, мы больше никогда не увидимся. Жить в квартире хозяина можете сколько угодно, но при одном условии: вы беретесь спасти Соню. Ежели отказываетесь — освобождайте квартиру и отправляйтесь в Испанию. Ежели решите остаться — я позабочусь обо всем необходимом. К тому же — пойду и сыграю на те деньги, что выиграли вы, и половину полученного отдам вам, ровно половину, ни на сантим больше: вам этого с избытком хватит на то, чтобы жить в праздности и пригласить куда-нибудь Соню. И сделайте милость, забудьте ваши мелкобуржуазные предрассудки, которые запрещают тратить деньги, не заработанные честным трудом. Почувствуйте себя хоть на несколько дней богатым человеком. Разве не об этом втайне мечтает каждый обыватель?

Он резко вытолкнул меня на тротуар. Не успел я глазом моргнуть, как от машины его и след простыл.

7

В тот миг из всего сказанного им напоследок до меня дошло лишь одно: мы больше никогда не увидимся, и, по правде говоря, мне как-то сразу взгрустнулось, я вдруг понял, что успел привязаться к нему, и я даже бросился было вслед за машиной и прокричал, чтобы он вернулся, мол, нам нет нужды расставаться, мы, конечно, частенько ссорились, но это не помешает нам в любой день снова встретиться и съесть вместе блюдо спагетти. Стоит ли говорить, что и бежал я, и кричал напрасно — слишком поздно спохватился, и он не мог меня услыхать.

И вот я снова стоял перед Сониным подъездом, стоял и не знал, на что решиться. Рядом с подъездом застыл открытый двухместный автомобиль, и в тот момент он представился мне красноречивым символом — символом того, что сам я никогда не смогу дать Соне. Ведь если поразмыслить, все случилось по воле некоего праздного человека, скорее всего весьма богатого, который, подобно героям романтических сочинений, мог позволить себе тратить все свое время без остатка на любовные приключения — даже на столь причудливые и хитроумные, как история с Соней; но с другой стороны, только такая женщина, как Соня, тоже очень богатая, могла угробить два месяца целиком на роман с каким-то безумцем — безусловно, только благодаря регулярным денежным переводам от отца, шведского стального магната. Соня занимала элегантную квартиру в XVI округе, имела в своем распоряжении дорогую машину, и весь ее образ жизни свидетельствовал о том, что она не знала ни малейших материальных затруднений. А я? Я был скромным интеллектуалом из страны, где интеллектуалы зарабатывают мало, к тому же принадлежал к нации бедной и гордой, чьи нравственные законы зиждились на чувстве независимости и бедности. И законы эти повелевали мне сказать: «Машина куплена не мною, поэтому она оскорбляет меня».

Кажется, с тех пор как меня закрутило в эту историю, я только теперь в первый раз крепко задумался о реальной ситуации и о том, во что конкретно эта ситуация могла бы вылиться. По логике вещей теперь, соизмерив обстоятельства, я должен был зашагать прочь вниз по улице, зажав в углу рта сигарету и напевая про себя прощальную песню. Но я так не поступил. И не потому, что второй вариант — надежда найти рядом с Соней свое счастье — показался мне вполне досягаемым, нет, просто вдруг, без всякой видимой причины, я почувствовал себя сильным и дерзким, почувствовал внутреннюю готовность сразиться с любыми трудностями, ко мне даже пришла уверенность, что я способен заработать достаточно денег, чтобы подарить Соне скромный автомобиль. Можете мне поверить, в тот миг грудь моя самонадеянно выпятилась, я гордо и вызывающе вскинул голову — словом, имел вид фанфарона, который нетерпеливо поглядывает кругом в поисках повода для драки. Но, увы, когда я шагнул в вестибюль Сониного дома, там не оказалось ни души.

Соня открыла мне дверь. На ней были черные брюки и зеленая шелковая блузка, волосы свободно падали на спину. Она была очень красива. Увидев меня, Соня улыбнулась и, кажется, впервые улыбнулась не просто в моем присутствии, а именно мне, лично мне. Улыбнулась с очаровательной искренностью и совершенно доверчиво.

— Вы? — И отступила, пропуская меня в квартиру. — А я думала, что вы уже уехали!

— И радовались этому?

— О нет! Просто я так думала.

В гостиной на сей раз все было прибрано, даже стояло два или три свежих букета.

— Знаете, а я рада вас видеть! И это удивительно! Я почти не вспоминала о вас, а вот теперь… — Она смотрела на меня. Впервые смотрела именно на меня как на человека, который что-то для нее значил или начинал что-то значить. — А вот теперь… хотя это легко объяснимо. Только вы знаете мою тайну.

— Вы уверены, что я пришел, чтобы говорить о ней?

— А зачем же еще?

Я замялся. Сел, зажег сигарету, а Соня ждала ответа, глядя на меня без тени досады, с любопытством.

— Я пришел спасти вас от Дон Хуана!

— А я не желаю, чтобы меня спасали! Теперь я вполне счастлива. Взгляните. Все приходит в порядок, и сама я тоже прихожу в порядок. Я поняла: раньше в моей жизни чего-то не хватало, теперь я это что-то обрела. — Она скрестила руки на груди и опустила глаза. — Оно у меня в сердце. Никому не под силу отнять это у меня.

— Я сделаю это. Прежде всего чтобы завоевать вас для себя. Такие поступки совершаются либо ради любви, либо не совершаются вовсе.

Она взглянула на меня с изумлением.

— Так вы… меня любите?

— Да.

— Ах, мне очень жаль! Но я не могу полюбить вас, не могу.

Как ласково она произнесла эти слова, как боялась причинить мне боль! Она опустилась на ковер, встала на колени — но в позе ее не было мольбы, видно, она просто к ней привыкла — и протянула ко мне руки в знак полной своей искренности.

— Вы должны понять. Я влюблена. Трудно объяснить, но для меня это совершенно новое чувство, и я открыла: по-настоящему живешь, только когда живешь ради другого существа.

— Но не ради призрака! Очень скоро вы обнаружите, что выдумали себе любовь, чтобы исцелить раненое самолюбие.

Она засмеялась.

— Нет! Я вовсе не самолюбива. Да и все это слишком сложно для меня. Я просто люблю, люблю… как любит обычная девушка.

— Спешу вам сообщить, что нынче утром Лепорелло признался мне: они с хозяином — два фигляра. Все, что они говорили и что делали, — плутовство, обман.

— Но ведь все, что пережила я, — самая настоящая правда и случилось на самом деле.

— Разумеется. Ваши восхитительные чувства были реальными, потому что сами вы восхитительны. Но вот причина, их пробудившая…

— Причина? Неотразимый мужчина. Мужчина, которого мне не суждено больше увидеть, хотя он и сделал меня счастливой на всю оставшуюся жизнь. От этого, от счастья, желаете вы меня спасти? Зачем?

— Потому что вы нужны мне.

Боже мой! Я слушал себя и не верил собственным словам, тому, с каким спокойствием, с какой уверенностью я отвечал на взгляд Сони и оспаривал неоспоримые доводы. Видно, со мной случилось что-то удивительное. В нормальном состоянии я вел бы себя совсем иначе. Я очень робок и, главное, остерегаюсь навязывать свое мнение другим. Мое нынешнее поведение абсолютно не вязалось с моим нравом, и, поняв это, я в душе устыдился: ведь и внешность моя, надо думать, теперь тоже была чужой. Я припомнил слова Лепорелло. А что, если и вправду душа Дон Хуана перелетела из его тела в мое и, обосновавшись тут, передала мне его решительность и самоуверенность? Допустив подобный вариант, я почувствовал острое желание вновь сделаться самим собой и произносить мои собственные, пусть и не такие гладкие, фразы. Ведь я по-настоящему любил Соню, и для меня было унизительно пользоваться взятыми напрокат словами. Но я не знал, как опять стать самим собой. Из-под маски внешней самоуверенности начал пробиваться голос моего отчаяния: так каторжник ударяет цепями о камни, но из железа летят лишь бесполезные искры. И тут в какой-то тайной глуби, куда, видно, не добралась та перелетная и вездесущая душа, родилась идея.

— Послушайте, мадемуазель!

Кажется, я сказал это очень властным и резким тоном, совершенно мне чуждым, так что Соня опешила и даже слегка испугалась.

— Я прошу вас выслушать меня. Я должен кое-что вам объяснить и прошу простить, если слова мои прозвучат бесцеремонно. Вы быстро поймете, к чему я клоню.

— Говорите, я слушаю.

— Вспомните, пожалуйста. Вспомните, какое впечатление я на вас произвел пару дней назад, что вы обо мне думали до сих пор? Разве вы не отнеслись ко мне как к некоему предмету, который случай — или, если угодно, судьба — бросил на вашем пути?

— Вы правы.

— А несколько минут назад, когда вы открыли мне дверь и улыбнулись очаровательной улыбкой, так по-человечески, как вы улыбались только Дон Хуану, почему вы это сделали?

— Не знаю.

— Вы заметили какую-то разницу между человеком, который вчера вместе с вами искал Дон Хуана, и сегодняшним гостем?

Соня отпрянула, отступила на несколько шагов назад, стала вглядываться в меня с нарастающим изумлением, тихо вскрикнула.

— Вы стали другим, правда?

— Вот именно. Но в какой-то мере я остался и самим собой.

Я поднялся и шагнул к Соне, почти приперев ее к подоконнику. Она смотрела на меня удивленно, едва ли не испуганно.

— Да не бойтесь вы. Мои жесты и весь этот внешний лоск наверняка мне не принадлежат, но слова-то остались моими, и говорю я то, что хочу.

— Что вам нужно?

— В первую очередь чтобы вы не поддавались на обман и сумели отличить во мне фальшивое от настоящего.

Ответ поразил Соню настолько, что она рассмеялась.

— Но если дело обстоит так, зачем вам понадобилось меня обманывать?

— Мне это не нужно. Все сказанное до сих пор — чистая правда: я люблю вас и хочу спасти от Дон Хуана. Но говорилось это… словно устами другого человека. Выслушайте меня до конца, не перебивайте. Всего полчаса назад мне сообщили, что душа Дон Хуана переселилась в мое тело, а вместе с ней в меня перелились и кое-какие из его выдающихся достоинств. Не в моей воле избавиться от этого морока, зато я могу рассказать вам обо всем, предупредить, что на самом деле я не такой — отнюдь не дерзкий, не сердцеед, — напротив, уж на кого на кого, а на Дон Хуана я похож меньше всего…

Эффект от моих слов оказался сильней, чем я мог ожидать. По мере того как я говорил, словно колдовские чары обволакивали Соню. Речь моя завораживала ее и точно притягивала ко мне. Когда я замолчал, она положила руки мне на плечи. И руки ее делались все нежнее, а в глазах запылал огонь, и лицо озарилось светом, какого я на нем до сих пор не видел. Словно она уже успела полюбить меня. Это было так неожиданно, так стремительно… Я смутился. Что не помешало мне вполне трезво просчитать: ее внезапный порыв явился точно в момент, когда я достиг вершины вдохновения и должен был выглядеть особенно привлекательным. В такой четкой синхронности мне почудился некий наигрыш, и я начал прикидывать, не подстроено ли все заранее, нет ли здесь какого злого умысла. А вдруг Соня участвует в их комедии… Тогда все вставало на свои места: не только эта неправдоподобная влюбленность, но и предыдущие эпизоды, вся очевидная странность некоторых ее мыслей, явная литературность событий. И мне в пьесе отводилась роль простака и шута.

Я решил держаться начеку. И дальше продолжать играть свою роль, но не забывая, что это была именно роль, а потом сделать неожиданный финт, спутать им все карты и устроить совсем иной финал.

— Великолепно, — сказала Соня.

— А теперь прошу вас — отойдите, ведь это не ко мне протянуты ваши руки.

Она отпрянула. И как-то смешалась.

— Вот они — мои руки, а вот — ваши плечи. Мои руки лежали на ваших плечах, а я стояла перед вами. И пожалуй, вот-вот пала бы к вам в объятия. Разве вы не сказали, что любите меня?

— Сказал.

— Разве любовь ваша стремится не к этому?

— Но не таким путем.

— А каким?

— Чтобы утром вам никогда не пришло в голову спросить: а тот ли самый человек проснулся рядом с вами, что заснул вечером на вашем плече. Я хочу, чтобы и в самое первое утро, и в каждое следующее, и в каждый следующий день вы убеждались: я лучше Дон Хуана, но главное, я совсем не похож на него.

Она хотела было снова приблизиться ко мне, но я жестом остановил ее.

— Нет. Я ухожу и больше сюда не вернусь. По крайней мере, пока не смогу завоевать вас своим собственным оружием. Я, мадемуазель, никогда не собирался заменять собой Дон Хуана.

Я вышел, оставив ее с новым вопросом на устах. По правде сказать, я не вышел, а выбежал, спускаясь по лестнице, и чувствовал, что остатки мужества покидают меня, что я трус и слабак, рохля и недотепа, каким был всегда.

Я съел в каком-то ресторанчике дешевый ужин и на такси добрался до своего временного пристанища. Медленно одолевая лестницу, я вдруг снова ощутил, как существо мое преображается. Но теперь я становился вовсе не задиристым петушком, каким был несколько часов назад. Нет, на меня опять волной накатили чужие воспоминания, они теснились в моей памяти, как, наверно, теснятся образы в голове умирающего человека. Они переполняли меня и властно требовали, чтобы я рассказал о них. Я бы никогда не подумал, что возьмусь за это, и тем не менее повиновался: в тишине романтической гостиной, где плавали ароматы минувшего, я сел за стол, за которым, наверно, и писал великий поэт — тот, кого я преданно любил и кто тоже жил в мире воспоминаний. Не знаю, сколько времени выполнял я роль медиума, чьей рукой водили потусторонние силы, не сумел бы сказать и когда именно закончил писать, когда лег спать. Утром, разбуженный Лизеттой, я кинулся к письменному столу и нашел на нем аккуратную стопку — в ней было несколько дюжин листов, исписанных моей рукой. Первые строки гласили: «„У меня больше воспоминаний, чем было бы, проживи я тысячу лет“ („J'ai plus de souvenirs que si j'avais mille ans“.) Строку я позаимствовал у моего друга Бодлера, с которым слишком поздно познакомился: он уже успел написать прекрасное стихотворение о моем сошествии во ад и размышлял над драмой, которую написать не успел, — о моей смерти. Для моего друга Бодлера я был человеком скучающим и меланхоличным, хотя и симпатичным…» Таким вот было вступление, оно занимало еще несколько строк, а потом я начинал повесть о роде Тенорио из Севильи.