Воспоминание, как светлячек из мрака:

У нас была своя "Бродячая собака",

И мы в ней сами – суками и псами

На декаданс не сдавшими экзамен.

Где вы теперь, Паллады, Саломеи,

Не от добра искавшие добра?

Но веку не хватило серебра,

А потому, и сравнивать не смею…

У нас была своя бродячая собака -

Теперь ее руно у мусорного бака

Для черновых, напрасных вариантов.

И это наш приют комедиантов.

Все события данного повествования вымышлены, любые совпадения фактов с реальностью, а имен персонажей с именами их прототипов – случайны.

"Виноградную косточку в теплую жопу засуну," – проникновенно, по-окуджавски затянул Усатый, – и кафе грохнуло. Вообще-то, назвать словом "кафе" затрапезный буфет на первом этаже "Дома ветеранов сионизма", где по четвергам, после заката, собирались русскоговорящие представители богемы, было серьезным преувеличением.

В тот вечер стеб достиг апогея, когда Леха Макрецкий исполнил Гимн

Советского Союза на мотив песенки "В траве сидел кузнечик": "Союз, бля, нерушимый республик, бля, свободных", и про Ленина, который нам путь, бля, озарил и никак не ожидал он такого вот конца. Уже под занавес, когда стали расходиться, никому не знакомый босой бородач попросил у Лехи гитару и, сильно подражая Высоцкому, зарычал:

"Дымилась, падая, ракета, а от нее бежал развод. Кто хоть однажды видел это, тот хрен к ракете подойдет": В общем, этот вечер на

Бреннер явно удался: Усатый превзошел себя, остря по поводу статьи о

Риткином литературном салоне, которая появилась сегодня в "Вестях" прямо под огромной рекламой красного фонаря: "Оральный и анальный секс! Кончишь с кем захочешь! Я жду тебя горячая и влажная 24 часа в сутки." – дальше без интервала: "Поэтесса и художница Рита Бальмина приехала в Израиль из Одессы в 1990 году…"

– Ритуль, а как в твой салон заходят? По анналам, или по оралам?

– По трупам, – как бы самой себе – ангельским голоском шепнула

Нинон, играя ямочками на кукольном личике.

– Только через мою спальню, Усатенький, где я жду тебя горячая и влажная, – парировала Ритка, наваливаясь на Усатого своими рубенсовскими формами с тыла и целуя в лысину. Ее пушистые, пергидрольные волосы укрыли его лицо, небритое и нетрезвое лицо кавказской национальности. Стояла обычная в этих широтах июньская жара, не спадавшая даже ночью, – и Усатый, пытаясь высвободиться из-под Риткиных пышных волос, рук, губ, с деланным кавказским акцентом закричал:

– Уйды от мэня, матрас пара-лоновый!

– Трехлоновый, – тихо и неразборчиво, как бы стыдясь собственной шутки, пробубнил Зив себе в усы, так что расслышала его только Нинон, просидевшая весь вечер, невзирая на жару, у Зива на коленях. Она пришла сегодня без своего увальня Феликса, и наслаждалась свободой на полную катушку. Как-то незаметно поверхность стола полностью покрылась окурками, чешуей и скелетами таранки, пустыми бутылками от пива и водки.

– Хорошо сидим сегодня в нашем гадюшнике, – резюмировал Аркаша

Хаенко, искривив свои тонкие воландовские губы в извечной ироничной гримасе, и брезгливо поморщился. Потом выпустил несколько колец дыма и добавил:

– Так и будем приползать каждый четверг до самой пенсии в наш

"клубок поэтов". Усатый радостно подхватил эту мысль и затараторил:

– Да, вот Ритка приковыляла на костылях, вставной челюстью шамкает, сединой потрясывает в Паркинсоне – только что от геронтолога.

– Не от геронтолога – он не принимает таких древних, – от патологоанатома – тихой скороговоркой уточнил Зив.

– Ты меня сразу к палеонтологу запиши – сонно отозвалась Ритка,

– сам-то, небось, на инвалидной коляске сюда прикатывать будешь?

– Нет, Рит, это я на инвалидной, – запротестовал Хаенко, – вот встретимся здесь с тобой лет через тридцать-сорок, – он ехидно оскалился, – заодно и Зива помянем!

– Кто шутит такими вещами? – осадила его Нинон, – она вообще недолюбливала Аркадия за его публикации во "Времени" и считала циником.

Хозяйка заведения – добродушная улыбчивая Фаня – прощалась с завсегдатаями, одновременно убирая со столов и записывая в черный список вечных должников. Расходились нехотя, постепенно, долго еще курили на пороге, потом на улице. Нинон попросила Ритку позвонить

Феликсу, который сидел дома с "тремями детьмями", и сообщить, что его благоверная напилась до зеленых чертей и спит теперь сном праведницы у Зойки, которая живет здесь рядом на Шенкин. После короткого телефонного вранья артистично исполненного Риткой "нет, ей за неуплату отключили… не помню… Шенкин… Шенкин… нет, план могу набросать… "- благодарный взгляд Зива, и сладкая парочка растворилась в знойной темноте кульминационной части своего тайного только для Феликса романа. Аркаша оседлал велосипед и укатил в

Северный Тель-Авив. Усатый исчез по-английски. Ритка медленно побрела к себе во Флорентин. С тех пор, как ее бросил Карабчиевский1 , она всегда уходила из кафе одна – благо недалеко. А никому не знакомый босой бородач спустился по Алленби2 к морю, прошел по остывшему ночному песку к воде, и, раздевшись на ходу до гола, нырнул с разбега в черную прибойную волну. Он отплывал все дальше от светящейся набережной, его тело медленно приобретало более обтекаемую форму, и руки стали плавниками, а ноги превратились в дельфиний хвост. Бомжи, ночевавшие на пляже, ничего этого не заметили.

Во вторник компашка снова собралась, но уже в библиотеке

Сионистского Форума, где в семь должен был начаться поэтический вечер. Как известно, на русские поэтические вечера в Израиле ходят только сами поэты-участники, их родные и близкие, и несколько старушек, услышавших объявление по радиостанции РЭКА и проживающих неподалеку. Если вечер проводится в библиотеке, сушателями могут оказаться еще и пяток завсегдатаев читального зала. Сегодня выступать должны были Фредди Бен-Натан – ведущий с вышеупомянутой радиостанции, скандально известная узкому русскоязычному литературному кругу своими эротическими опусами Рита Бальмина, ее очень красивые земляки – лирик Паша Лукаш и иронист Петя Межурицкий, и, больше известный как художник-авангардист, чем как поэт-стебист, легендарный Михаил Гробман, не замечавший вокруг себя никого от гордости. Гробман выглядел почетным лауреатом всех Нобелевских премий в области литературы, которому сегодня прямо здесь должны торжественно вручить как минимум три Оcкара. Держался он особняком, на приветствия едва отвечал, руку подал только Аркадию.

– Мне кажется, этот индюк лопнет сегодня от сознания собственной значимости – шепнула Ритка Межурицкому, когда все рассаживались в слишком просторном для такого количества публики читальном зале. Он согласно кивнул, а услышавший ее реплику Паша Лукаш, улыбаясь, заметил:

– Ты тоже такой будешь лет через двадцать.

– Я? Нет, это ведь у вас с Петром манечки собственного величия – не у меня – съязвила Ритка и пересела поближе к Аркадию. Усатый предупредил, что его не будет, занят, а Зив как всегда опаздывал.

Нинон нервно поглядывала на вход и на часы. В очках она была похожа на провинциальную учительницу, они ее здорово старили.

Вечер начался и покатился по гладким рельсам, проложенным

Лукашем. Потом Межурицкий немного взбодрил публику своими шуточными текстами. Наконец, старушки дождались Бен-Натана. Из-за него они и приплелись сюда. Ему и апплодировали не так вяло, как остальным, и вопросы задавали о творческих планах. Потом Ритка выступила. Она решила не читать ничего эротического, все равно коллеги уже слышали, а бабульки наверняка давно забыли где у них оргазм находится. Стала читать о Тель-Авиве. Тут пришел Зив. Стараясь не мешать никому и пройти как можно тише, он сначала наступил на ногу болезненно-толстой даме, а когда миновал припятствие в виде слепого и парализованного дедушки на инвалидной коляске, сделав еще несколько шагов, споткнулся и чуть было не растянулся в проходе во весь свой длинный рост. Риткино выступление было сорвано окончательно, чему она ни сколько не огорчилась. Наконец, настала очередь Гробмана. Он победно оглядел зал, и отчетливо произнося каждое слово, стал читать стихотворение о России у которой "большая жопа и пушистая пизда". И все следующие его тексты тоже громогласно матюгались. Красный, как рак, Межурицкий зажимал нос, чтобы не заржать в голос. Ритка, глядя на его реакцию, едва сдерживала истерический припадок хохота. Стороннему наблюдателю могло показаться, что всю свою жизнь индюк Гробман шел к этому своему великому триумфу, когда старые курицы, теряя перья, обиженно нахохлившись и квохча покидали одна за другой зал, а он возвышался над насестом, раздувая огромный красный гребешок, исполненный чувства своего великого превосходства над этими несчастными, вся вина которых состояла лишь в том, что их безкрылая слепая жизнь прошла в Советском Союзе. Зив и Нинон тоже ушли, воспользовавшись куриной демонстрацией протеста. Им еще многое нужно было успеть сегодня вечером…

После скандального завершения литературного мероприятия, Хаенко и одесские поэты – группа "Привоз", как метко окрестила их Нинон, долго курили под полузасохшей пальмой, – решали куда бы пойти пить пиво. Наконец, Аркаша предложил пойти к нему, потому что жил он, с тех пор как разошелся с женой, один – совсем рядом с библиотекой. По дороге продолжали спорить о Гробмане: правильно ли он глумился.

– С фамилией Гробман нужно умирать еще в роддоме – смеялся красавец Межурицкий, в девичестве Шлафер, принявший в свое время христианство и перешедший на фамилию жены.

– Или жить на кладбище – улыбался красавец Лукаш.

– Да бросьте вы! Он нормальный мужик. Ну, преувеличивает малость, как и все здесь присутствующие, свою роль в русской революции. Это ведь не великий грех. А художник он по-моему, просто отличный – разразился пламенной речугой Аркаша, попыхивая сигаретой.

– Не замечала я прежде за тобой адвокатских наклонностей – сердито перебила его Ритка – мне, например, старух жалко. Они и так некрасивые, больные, мужики их не трахают, – а тут еще и в библиотеке обхамили. Только и остается, что лечь да издохнуть. Я бы на их месте так и поступила – добавила она веселея от сознания того, что у нее еще есть какое-то время.

Зив и Усатый работали в муниципалитете Тель-Авива. Не менеджерами, не инженерами-строителями, как Паша Лукаш, нет – они работали санитарами леса. В их обязанности входило обнаруживать и убирать с глаз долой всевозможную падаль: попавших под транспорт и умерших своей смертью кошек, собак, голубей, но чаще всего крыс.

Фирму свою они называли "Хеврат-Кошмар". Там они и познакомились – выпускник сценарного факультета ВГИКа, а после помреж на Мосфильме

Михаил Перлин, он же Усатый, и химик по образованию, шофер автобуса по профессии и поэт по призванию – Михаил Зив. Они подружились за пять минут, пакуя в черный пластиковый пакет почившую в бозе рыжую кошку, параллельно сочинив ей экспромтом эпитафию и некролог.

Зоонекрофилы – как окрестила их Ритка, дама пышная во всех отношениях, – с разницей всего в несколько дней, переехали на постоянное место жительства в страну, вяло текущую молоком и медом.

Для них, правда, она чаще текла водочкой, которую они чтили, невзирая на жару. Оба любили русский язык и были тусовщиками – холостыми, остроумными, безденежными и безбытными. Перлин был усат до неприличия, просто карикатурно усат, отчего и прозвище свое получил. А вот кавказцем он не был никогда, хотя многие принимали его, чернявого, лысоватого, подвижного москвича, то за армянина, то за чеченца. Долговязому, медлительному, светловолосому Зиву, коренному питерцу, было гораздо ближе к пятидесяти, чем к тридцати

– но он совершенно не чувствовал этого, и другим почувствовать не давал. Он был ловеласом, в отличие от Усатого, опасавшегося контактов с противоположным полом из-за патологической брезгливости и ужаса перед мириадами бактерий и вирусов, которых, как он говорил, в полости рта очаровательной красотки не многим меньше, чем на подошвах кирзы ассенизатора. Зив посмеивался над приятелем, втайне радуясь тому, что ему больше баб достанется. Он и сам не делал из женщины культа, и слыл просто бабником, а не Дон-Жуаном. Дон-Жуаном, не пропускавшим ни одной юбки, в этой компании был Саша

Карабчиевский, Риткин любовник, который, собственно и привел Зива в ее литературный салон и кто придумал называть так десять метров полужилой площади, увешанной Риткиными китчеватыми полотнами, и кусок крыши во Флорентине. Дело было еще зимой, сперва Саша попросил нового гостя прочесть что-нибудь из себя, тот долго ломался, как гимназистка, потом минут двадцать рылся в огромной дорожной сумке в поисках текстов, наконец, нацепив старомодные очки, принялся тихо себе под нос бубнить что-то маловразумительное. Тексты дрожали в его руках.

– Нет, так не пойдет, – Ритка выхватила у него несколько разрозненных бумажек и стала читать с листа. Стихи оказались щемящими, оглушительными до боли, до мурашек по коже.

– Михаил Зив, Вы гений, обыкновенный, заурядный гений,

– резюмировала тель-авивская Гиппиус, прочитав несколько текстов, – разрешите выпить с Вами на брудершафт. Они выпили и поцеловались, как показалось Карабчиевскому, дольше чем положено при брудершафте, а тексты уже пошли по рукам. К тому времени, когда Риткины гости стали расползаться, заурядный гений уже напился до полувменяемого состояния, мотивируя это тем, что "в литераторской у вас холодно, как в прозекторской", потом доверительно сообщил хозяйке, что с этим длинноволосым уродом Карабчиебским (с ударением на "ебский") он еще разберется из-за Берты Липанович, на безразмерной груди которой столкнулись их интересы. После этого гость отрубился, разбудить его и отправить домой было совершенно невозможно: ни пощечины, ни обливание холодной водой не помогли. Так и остался до утра, сложившись гармошкой на коротеньком диванчике прямо в литераторской-прозекторской, и не слышал уже ни безобразной сцены ревности с криками, упреками, рыданиями Ритки и ленивыми оправданиями ее фаворита, ни последовавшей безо всякого перерыва столь же шумной и бурной сексуальной сцены.

Утром голубки вышли из спальни в захламленную и прокуренную

"литераторскую", которую, по сложившейся традиции, убирал Саша, (в миру он работал уборщицей, несмотря на два своих образования – медицинское и Литинститут). На диванчике вместо спящего великого поэта оказалось только мокрое место, а на подушке лежал, свернувшись калачиком черный котенок.

– Оборотень. Гений твой превратился – предположила Ритка.

– А по-моему, он не превратился, а обоссался, – томным своим, почти женским голосом, возразил Карабчиевский. Рита, раздувая ноздри, стала с ужасом принюхиваться к диванчику.

– Пахнет водкой, – уверенно сообщила она.

– Это естественно, – не унимался некурящий трезвенник Саша, – я думаю его анализ крови вообще пахнет бормотухой. Тем не менее барышни на Зива падки…

– Опять хочешь вернуться ко вчерашнему разговору? – меняя тон на скандальный спросила Ритка.

– Извини.

– Но куда же Зив подевался? Дверь закрыта, а ключ у меня. И что делать с этим пантерным выродком? Мне нельзя заводить животных, хозяйка квартиры этот пункт в договор вписала лично. И вообще…

– Я сегодня вечером все равно должен домой вернуться, – грустно сказал Сашка, – возьму кота с собой и по дороге отнесу этому алкашу. Он от меня в двух шагах живет. Заодно узнаю где он научился проходить сквозь стены. Мне это тоже не мешает освоить. А пока давай кормить котов. Мяу. Сказал и стал вдруг окошачиваться, покрылся черной, блестящей шерстью и, урча, терся о Риткины комнатные тапочки. Она наклонилась, потрепала его за ушами, взяла на руки и стала гладить. Саша громко урчал и облизывал шею хозяйки острым, шершавым язычком. Потом Рита налила кошачьим сметаны в блюдце, а когда они вылакали ее строго сказала:

– Сашка, пора убирать бардак и мыть посуду. Карабчиевский нехотя принял свой длинноволосый, бородатый облик пассивного гея и грустно принялся за уборку. Была обычная суббота, ничем не отличающаяся от предыдущих суббот – с чтением последних русских журналов и последующим их обсуждением. Когда пошел транспорт, Саша укатил к себе в Яд-Илиягу. Поздно вечером он позвонил и отрапортовал:

– Все оказалось очень прозаично и начисто лишено мистики. Водку

Зив пролил на диван случайно, когда похмелялся из горлышка. Ушел – из-за того, что замерз, а смог выйти, потому что один из его ключей подошел к твоей двери.

– А котенок откуда взялся?

– Этого он не знает. Предположил, что кот забежал, пока ключ из замка не вытаскивался, пришлось возиться. Но кота он не видел. Я еле этого козла уговорил оставить кота себе, объяснил, что у тебя нельзя, а у моей мамы аллергия на животных. Ну все – я тебя целую и люблю.

Это была дежурная фраза. В трубке отчетливо слышны были звуки улицы. "Интересно, где его носит? "- змеиный холодок ревности кольнул Ритку где-то в области желудка. "Надо перекусить," – подумала она.

Через неделю Зив привел в "салон" Усатого. Тот сразу покорил завсегдатаев безудержным искрометным талантом: он потрясно пел, голосом солиста ансамбля "Песняры", легко импровизировал, мгновенно реагировал на шутки, либо продолжая, либо выворачивая их на изнанку, а когда некоторые гости уже начали расшаркиваться в дверях, исполнил попурри на темы прозвучавшие в этот вечер за столом: от убийства юной лесбиянки в русском доме на Шенкин, о чем очень подробно и эмоционально рассказала Зойка, до последнего посещения "салона"

Валентином Никулиным, и суда который навис над Зивом за долги банку.

Все это начиналось со слов "Союз нерушимый олим хадашимов"3 при соответствующей мелодии. Зив демонстративно встал, а Сашка так же демонстративно развалился в продавленном кресле. Усатый продолжал свой дебют. Его угольные глаза сверкали. Наконец-то нашлись именно те зрители, которые его достойны. Он изображал очень пластично в лицах и зарезанную подружкой из ревности лесбиянку, и полуживого от пьянства народного артиста, и Зива – сперва в зале суда, а затем на электрическом стуле. Усатый был вездесущ. Его было через край – ну просто весь вечер на арене.

– Интересно бы прочитать его киносценарии, – шепнул Аркадий своей жене Люсе, миниатюрной, ярко накрашенной сорокалетней женщине с хвостиками, косившей под малолетку.

– Да, любопытный тип, – согласилась она. А удивить этих краснодарских снобов от журналистики было ой как не просто.

– Я, если бы на работу не должен был ходить, – признался Саша,

– ходил бы за этим парнем с диктофоном. Жалко, что столько добра улетает, растворяется в воздухе. Потом захотите вспомнить, чтобы описать этот вечер – и не сможете, так много всего было сказано, и так смешно!

– Ха! Если бы апостолы ходили за Иисусом с диктофонами, мы бы имели не Новый Завет, а стенограммы Нагорной проповеди. Нет, дорогой, – Аркаша ехидно улыбнулся и выпустил сизое колечко дыма,

– ты уж напряги весь свой недюжинный талант и создай для меня этот вечер, да так, чтобы я его пережил, и совсем не важно, что и о чем говорили. Все равно правдой становится то, что написано, а не то что произошло de faсto.

В три часа ночи, после того как сыграли в буриме, а Зив в двадцатый раз поинтересовался, не нужен ли кому черный кот, Усатый снова запел своим мощным, профессионально поставленным голосиной на мелодию из "Жестокого романса":

– Пархатый Шмуль – на ливанский гвуль…

Но тут со двора раздался истерический женский вопль на иврите:

"Русские, прекратите петь – мы вызываем полицию!"

В этот момент Усатый стал быстро уменьшаться в размере, жужжать описывая в воздухе неправильные геометрические фигуры. Он полетал еще какое-то время вокруг собственной гитары, и наконец, решительно вылетел в открытую форточку. Полету шмеля никто не удивился и не придал особого значения, только Зив коротко констатировал:

– Трус! Переть теперь через весь Тель-Авив его гитару.

Пришлось закругляться. Аркадий пообещал в следующую пятницу привести в "салон" Женю Сельца.

– Он, правда сноб, но поэт профессиональный, Литинститут, между прочим, с красным дипломом закончил.

– Ой, как страшно! – грузно бухнувшись на руины дивана и изображая обморок, простонала Ритка, – да я этому твоему Сольцу, или как там его? – полдюжины литинститутовцев на следующую пятницу позову, чтоб не заскучал.

– Зря ты хорохоришься. Таких профи, как Женька, в Израиловке раз-два и обчелся. Вот увидишь.

– Тащи, тащи своего Женю, будем рады. И вы все приходите. Да, кстати, появилось одно местечко здесь в центре на Бреннер 14, меня

Белтов и Усачев позвали на их бенефис в четверг в 7 вечера. Хорошо, что вспомнила – приглашаю.

В тот памятный четверг у тель-авивских придурков, помешанных на русском языке и культуре, а потому и не востребованных в эмиграции, появилось место, которого они были достойны. Сюда, в этот крошечный, всего на 6 столиков зальчик, они станут нести свои радости и огорчения, новые тексты, вечные проблемы.

Художники украсят стены своими картинами, музыканты установят аппаратуру. Сюда будут приходить сниматься и снимать, любить и ненавидеть, острить и обижаться на шутки. Здесь будут ссориться, мириться, драться, целоваться, читать новые стихи и петь старые песни. И пить, пить, пить…

А пока невысокий, морщинистый, краснолицый от пожизненного злоупотребления спиртным, Эдик Белтов, больше известный широкой публике как Эдди Бааль, ведущий на радиостанции " РЭКА" трагическую передачу о сталинских репрессиях, берет в руки гитару, делает раскатистый перебор и таким знакомым приятным баритоном объявляет:

"Частушки". Дальше – выноси святых – этот голубых кровей русский интеллигент, шестидесятник, многолетний редактор журнала "Дружба народов", бухавший со всей литературной Москвой и Высоцким лично, гордящийся своим безукоризненным русским языком – заводит:

– Я ябать тебе не буду, Люда Николаева,

Из твоей пязды собака на мене залаяла.

И дальше в том же духе:

– Ето черная суббота,

Ето Сормовский завод,

Подымайся на работу!

В жопу ебаный народ!

Публика ржет, на столах горят свечи. Пока еще народу не много – только свои, только посвященные. Эдик продолжает:

– Мне любимый подарил четыре мандавошечки!!

Чем я буду их кормить? Они ж такие крошечки!

В дверь просовывается длинная хитрая собачья морда, а следом и тощий, пегий, косматый дворняжий торс с помелом хвоста. Кто-то из сидящих у двери пытается помешать, но хозяин кафе – идишский поэт и драматург Миша Фельзенбаум радостно приветствует:

– Лева, дорогой, проходи, садись. Господа! Позвольте вам представить замечательного поэта и переводчика с идиш, немецкого, румынского и прочее, прочее – Льва Беринского. Лева садится за крайний столик, одновременно принимая свой обычный интеллигентный облик и тихо жалуется Фельзенбауму:

– Никак не отпускает меня поэмка.

– А, "Собаки на улицах Тель-Авива", – понимающе кивает Миша, – что это ты ее вдруг по-русски?

– Сам не знаю. Гой попутал. – Беринский улыбается.

– А сейчас – прощальная гастроль. Детский писатель Андрей

Усачев с недетскими песенками, – объявляет Белтов.

– Почему, собственно, прощальная? – несколько голосов в разнобой.

– Я возвращаюсь в Москву, – объясняет хрупкий и уже крепко подвыпивший Усачев, – мне работу предложили на ОРТ.

По зальчику проносится унылое "у-у-у" и радостное "поздравляем" одновременно.

– Андрей выходит с гитарой к стойке, садится, опускает свою курчавую голову, как бы винясь, и начинает петь песенку из своего репатриантского цикла. На мотив цыганочки.

– Дорогая эфиопка,

Ах, эта ручка, ах, эта ножка,

Ах, эта черная коленка,

Ах, эта черная икра.

Руки черные, ноги черные,

Щеки черные, уши черные,

Шея черная, грудь точеная

И серьга в носу золоченая.

Дверь широко раскрывается. Богатырское "здрасте!" прерывает таборный перебор. На пороге новые опоздавшие – громадный курчавый великан с добродушным, немного глуповатым, улыбчивым лицом и симпатичная, миловидная девушка, как бы сошедшая с рождественской открытки времен третьего рейха. Андрей вскакивает, совершенно не обидевшись на то, что ему сломали песню, и радостно обнимает и девушку с кукольной улыбкой в стиле "ретро" и кучерявого еврейского верзилу, а потом представляет их публике:

– Господа! Прошу крепко любить и жаловать. Ниночка Демази, прекрасная поэтесса.

– Поэт, – поправляет его поэтесса ангельским голоском, поигывая ямочками.

– Да, да. Прекрасная поэт из Ташкента с мужем Феликсом Хармацем, тоже поэтом.

– И тоже из Ташкента, – добавляет великан, расплываясь в широкой глуповатой улыбке.

– Я пожалуй уступлю свое место на эстраде Ниночке, – говорит

Андрей, и добавляет, как бы оправдываясь:

– Ребята живут в Герцлии и у них трое детей, так что пользуйтесь возможностью послушать их, раз уж они к нам вырвались.

Нина подходит к стойке, молчит несколько мгновений, как бы собираясь с мыслями, и начинает читать свои стихи. Читает она превосходно, талант актрисы, умеющей расставлять акценты и держать паузы – налицо. И стихи профессиональные, чувственные, сильные.

Ритка толкает одним локтем Сашу, другим – Зива и шепчет:

– Наша девушка, мы просто обязаны ее завербовать:

Потом начинает читать свои тексты муж поэта. Что-то вяло подражательное Хармсу.

– Ну, он, наверное, хороший парень, – шепчет Зив неуверенно.

– Однако, хороший парень – это не профессия, – ехидно уточняет

Хаенко, гася сигарету.

Об этом эпизоде в истории своей дружбы с Зивом Ритка не любила вспоминать. Где-то через месяц после их брудершафта, она проснулась от долгого, показавшегося чужим, поцелуя. Кто-то, явно не Саша, ласкал ее и густо дышал прямо в лицо перегаром.

– Зив? Ты? Совсем охренел? Как ты вошел? – она отталкивала его -

Ключ? Какой ключ?

И тут она вспомнила историю про котенка. Зив был тупо настойчив и абсолютно пьян. Перспектива пробороться с ним всю ночь совершенно не радовала. Это был тот самый случай, когда легче уступить, чем объяснить, почему не хочешь. Утром ее подташнивало от отвращения и ощущения пережитого инцеста. Она знала, что с минуты на минуту должен после ночной смены прийти Саша, но стервозно решила устроить демонстрацию – чтоб он почувствовал, как это приятно, когда тебе изменяют. Ему, видите-ли можно… Зиву она не сказала, что Саша прийдет, и тот продолжал спать тяжким похмельным сном. Немая сцена, которую коварная, злорадствуя, наблюдала, из-за Сашиной спины в зеркале, была достойна Большого, Малого и прочих прославленных столичных театров. Саша, когда увидел в постели вечного своего соперника на женском поприще, сперва впал в легкую прострацию, потом жалобно оглянулся на Ритку и, часто хлопая красивыми восточными глазами с длинными девичьими ресницами, шепотом спросил:

– Мне уйти?

– Нет. Он уйдет. – Ритка нагло улыбнулась, застегивая халат и глядя Сашке в глаза – Как влез в мою постель без приглашения, так и отвалит. А ты останешься. – Она погладила по длинным, черным и блестящим волосам окаменевшего возлюбленного, а потом подошла к спящему поэту и бесцеремонно дергнула его за нос. Зив застонал, не открывая глаз, стараясь укрыться с головой. Тогда она дергнула его за ухо. Сексуальный ганкстер открыл глаза и увидел Сашку. У Зива сделалось такое выражение лица, что и Ритка, и Карабчиевский громко захохотали, а тот эмбрионом скрутился и укрылся с головой. Когда же

Ритка все-таки стянула с него одеяло, на кровати лежал, недовольно рыча и лягаясь длинными задними лапами, тощий и вислоухий рыжий кобель.

– Прекращай! – рассердилась Ритка – ни у кого к тебе нет претензий, даже у меня – за то, что ты меня, практически, изнасиловал!

– Ну, да… Сучка не захочет… – огрызнулся кобель.

Потом они позавтракали вместе, и инцендент был исчерпан. Зиву пришлось все-таки уйти под противный зимний дождь, а Ритка и

Карабчиевский до вечера занимались любовью с особым энтузиазмом и удовольствием, проветрив комнату от запаха псины.

Припомнил же Сашка этот адюльтер Зиву весной – когда регулярным членом компании стала Нина Демази. Карабчиевский, казалось, на Книге поклялся Нинку трахнуть. Чего он только не предпринимал для достижения своей цели.Надо сказать, что Нинон втрескалась в Зива как только прочла его стихи у Ритки в "салоне". Глубоко за полночь Зив пошел провожать явно запавшую на него филологиню, и трахнул ее прямо на одной из торговых стоек пустующего ночью кармельского рынка.

Кобелиное чутье подсказало, что отказа не будет. Утром Нинон позвонила Ритке и пожаловалась, что было полное ощущение, будто бы ее изнасиловали под мостом, но, все равно она Мишу любит…

Ритка не могла понять, как в Зива можно влюбиться со страстью. По родственному, по-сестрински она и сама очень любила его. Но страсть?

Он же такой медлительный, заторможеный… Тем не менее, "демазивы" были совершенно счастливы. Они бегали, виляя хвостами и заливисто лая по зловонным яффским помойкам у дешевых фалафельных, роясь в обильных объедках и поминутно совокупляясь. Когда же Нинон уставала от беготни, она блохой заскакивала в плешивую рыжую шерсть Зива, и он доставлял ее домой к мужу и детишкам комфортней, чем на такси.

Карабчиевский затаился и ждал своего часа, а Ритка изводила его ревностью.

Кота Зив назвал Бэзэком в честь телефонной компании, приславшей астрономический счет за двухчасовый разговор с Новой Зеландией, в которой у Зива не было ни родственников, ни друзей – вообще никого не было.

Доказать, что это ошибка, Зиву с его ивритом и темпераментом горячего эстонского парня оказалось неразрешимой задачей. Первые несколько дней после получения кота и счета Зив бегал по знакомым: спрашивал денег взаймы, и кто кота хочет. Денег на оплату счета

Ритка ему дала, а вот кота так и не удалось пристроить – остался жить у Мишки и вскоре стал полновластным хозяином убогого зивовского жилища. Когда Зив уходил на работу, Бэзэк подкрадывался к компьютеру и, важно расхаживая по клавиатуре, набирал волшебные стихи Зива, расшифровывая рукописный черновик. Набирал он их, правда, по-кошачьи

– и Зив долго колдовал потом над своим антикварным дисплеем, перебирая кучу фонтов, чтобы вернуть тексту читабельный на кириллице вид. Рос кот не по дням, а по часам, жрал как лошадь, частенько принимая обед хозяина за свой "Кити-кет". Однажды Зив вернулся с работы и увидел, что Бэзэк носится по комнате, яростно подпрыгивая, вытягивая лапы, и пытается изловить громко жужжащего шмеля. Наконец, ему это удалось, тогда шмель заорал знакомым голосом:

– Зив, да убери же ты своего садюгу! – принимая облик Усатого, который силой пытается отодрать от своего плеча, вцепившегося в него когтями и клыками кота.

– А зачем дразнишь – сам и виноват. Он ведь зверь. Шуток не понимает.

– Это я-то не понимаю – возмутился Бэзэк по-кошачьи, но Усатый понял.

– А как ты вошел? Ах, да, – Зив вспомнил, что оставил форточку открытой. Он уже держал Бэзэка на руках, поглаживая и успокаивая.

Сердце зверька бешено колотилось.

– Я, собственно, пришел, – Усатый с нескрываемым ужасом в глазах мазал йодом глубокие царапины на плече, – Сожрать меня хотел. Ты его что – не кормишь?

– Ну, да.

– Мог бы и посытнее – огрызнулся кот уже по-русски. Зив от неожиданности уронил его и тот удрал от греха подальше.

– Про русскоговорящих черных котов я уже читал, – сердито промямлил Зив.

– Никому не рассказывай, – понижая голос до шепота, предупредил

Усатый и жестом фокусника достал непонятно откуда бутылку водки. Зив достал стаканы и приятели сели пить. В это время раздался истерический звонок в дверь. Зив как всегда вздрогнул, пошел открывать. Вбежала Ритка, зареванная, с опухшим красным носом и бессонными кругами под щелками мокрых глаз.

– Вы сегодня еще прекрасней, чем обычно, мэм, – Усатый галантно склонился к мозолистой руке закадычной подружки, но она спрятала руку за спину:

– Там микробы. А, вообще-то, мне не до шуток. Он опять бросил меня. Из-за этой свиньи Анетты. – Она утробно зарыдала. Усатый побледнел от отвращения. Должно быть представил себя на месте

Карабчиевского, но быстро пришел в норму и стал очень смешно показывать пантомиму про то, как Сашка толстопузую Анетту охмуряет.

Он действительно становился похож то на шарообразную, стареющую кокетку, то на длинноволосого сексуального попрошайку с голубоватым оттенком. Пантомима была настолько профессионально исполнена, что

Ритка перешла от слез к смеху без промежуточной стадии.

– Вот дура! Нашла из-за кого нюни распускать. Ведь он по сравнению с тобой – вошь, бездарь. На лучше выпей, – предложил Зив.

– Ты же знаешь – я не пью водки – пивка бы.

– У меня бабок нет больше, скиньтесь – я мигом слетаю, -уверил

Усатый.

Ритка выгребла из сумки какую-то мелочь, и Усатый, сунув ее в карман, громко зажужжал и вылетел в открытое окно. Бэзэк подпрыгнул, вытянув лапы, но промахнулся и шлепнулся. Ритка попыталась его погладить, но он зашипел на нее, изогнувшись дугой, и убежал носиться по комнате.

– Не ласковый и не нежный зверь, – всхлипывая, заметила она.

– Зато по-русски знает – пробурчал Зив – да не реви же ты. На, вот, лучше прочти – он протянул ей несколько листков. Это были его новые стихи, волшебные, расширяющие сознание. Ритка углубилась в чтение.

– -Все тебе за стихи простится, Мишка, после смерти: вся твоя неправедная собачья жизнь – выдохнула она, дочитав до конца последний листок, который случайно обронила, и он еще в полете сделался добычей пронесшегося мимо мелкого хищника.

Вернулся Усатый. На сей раз человеком, и через дверь. Притащил три бутылки "Голдстара". Пьянка продолжилась. Усатый стал предлагать

Ритке немедленно выходить за него замуж. И тут же изобразил в лицах их свадьбу под хупой в православной мечети, с мусульманским батюшкой, демонстрирующим жениху и невесте свое обрезание с приколоченной на него огромной мезузой,4 которую невесте по обряду полагается целовать взасос.

– Это чтобы брачующиеся не заподозрили в служителе культа гоя!

Усатый так вошел в роль, что чуть было не вытащил из ширинки воображаемую мезузу. Ритка смеялась до коликов.

– Перлин, ты такой комик! Ты должен быть миллионером, как Чаплин!

– Я грузинский комик Камикадзе, – соглашался Усатый, разбогатею после смерти.

– Мальчишки, если б вы только знали, как вы меня спасаете. Вы мне ближе братьев. Если бы вас не было, я бы точно повесилась. Он же просто извел меня, с тех пор, как открылось кафе. И СПИДа, гад, не боится!

– Я тоже не боюсь, – Усатый посмотрел на приятелей с гордостью,

– я придумал и запатентовал эффективнейший способ борьбы со СПИДом: берешь палочку-зубочистку, вылавливаешь вирус у себя в паху – и самым острием зубочистки р-р-раз! Но только целиться надо точно в глаз, чтобы шкурку ему не испортить.

Все опять стали смеяться.

– Мишечка, я из-за тебя морщины насмеяла, – Ритка набрала в рот воздух, смешно надув щеки, чтоб морщины растянуть, но Усатый тут же передразнил ее так смешно, что она еще долго не могла успокоиться.

– А если честно, – делаясь мгновенно серьезным и печальным, тихо сказал Перлин, – ты ведь и в самом деле из-за него в группе риска. Завязывай, ты же клевая, талантливая. Зачем тебе через посредника трахаться со всем Тель-Авивом?

– Через почетверговника, – уточнил Зив, который в последний четверг на Бреннер тоже видел, как настойчиво Сашка снова пытался очаровать грудастую, сексапильную поэтессу Берту Липанович, и как

Ритка ему помешала, подойдя к ним вплотную и повторив свою ставшую уже дежурной репризу про положительный результат анализа на вирус иммунодефицита, который она сегодня получила. Кстати, некоторые девицы действительно после этого мгновенно рассасывались, а

Карабчиевский сильно злился.

Довольно часто на Бреннер приезжали авторы-гости: из Штатов,

Германии, России. Но, как правило, стихи в кафе читали Ритка, Нинка и Зив. Другие поэты тоже иногда читали, но реже. Приглашенным авторам платили по 50 шекелей, свои – отдувались на шару.

Большинство оваций срывала Бальмина. Ее откровенные, без тени ханжества тексты, заставляли публику визжать от восторга. Нина

Демази очень нравилась окультуренным филологам, балдеющим от постмодернистского цитирования, а от Миши Зива тащились малолетки, любители рока – самая интуитивная часть публики. На тех вечерах, когда читали завсегдатаи – царила особая атмосфера, особая энергетика. Это притягивало народ на Бреннер. Место магнитизировало, приобретало мистическое значение, особый смысл. Для тех, кто понимает, конечно…

Вот Ритка выходит к стойке в своем оголенном донельзя черном вечернем платье, подчеркивающем ее женственность, взмахивает золотой гривой и читает глухим от волнения голосом:

– Я знаю, что такое счастье:

В обнимку пребывать в нирване

На развалившемся на части

Давно продавленном диване.

Весенняя суббота, утро,

Пейзаж в окне весьма убогий -

И наблюдает кама-сутру

Пологий купол синагоги.

А интерьер еще вмещает

Уже ненужное богатым,

И джаз дивана не смущает

Ушей соседки глуховатой.

И вечности ползет кривая

В ленивый полдень – по старинке

Не одеваясь, допиваем

Вино вчерашней вечеринки.

И дым дешевых сигарет

Вбирая легкими до спазма,

Несем веселый легкий бред,

Как послесловие к оргазму.

Народ ревет и рукоплещет, кто-то крепко подпивший лезет целоваться… Она продолжает:

– В объятья первого хамсина

От страсти стонущей Далилой

Упала стерва-Палестина,

А я – в твои объятья, милый.

Для ночи догола раздета

Луна – бесплатная блудница

На бледный пенис минарета

От вожделения садится.

Дрожат у пальмы в пыльных лапах

Соски созвездия Змеи,

И всех моих соперниц запах

Впитали волосы твои.

И я в не понимаю снова:

До коих пор, с которой стати

Я все тебе простить готова

Под неуемный скрип кровати…

Публика снова визжит. Хозяин русского книжного магазина Женя

Лейбович целует Ритке ручку. Карабчиевский, который пришел сегодня в кафе с увешанной цепочками джинсово-дырявой малолеткой, покусывает губы.

Потом к стойке выходит Нинон. Она одухотворена и сценична. Ее нежный ангельский голос звучит почти драматически:

– ДАФНА

На улице известной динамистки

(Пример для многих бабьих поколений)

Служители златого Аполлона

Испытывали чары Диониса:

Служителей ужасно было мало,

И каждый в гробе своего кристалла.

Я тоже принесла хрустальный гробик,

Который вмиг растаял при попытке,

Хоть заглушали крепкие напитки

Густой, невыносимый голос крови…

Она продолжает читать, и не многие из присутствующих знают, что

Дафна – это название улицы, на которой влачат свое понурое существование Зив с Бэзэком. Феликс счастливо улыбается, гордый своей талантливой и очаровательной женой. Нинон дочитывает, народ рукоплещет, Полковник подносит поэтессе (или поэту?) полный стакан водки, но она отказывается, садится рядом с мужем, напряженно ожидая очередного чтеца.

Медленно выходит Зив, задевая по пути ножки стульев, наступая на ноги тем, кто не успел их передвинуть. Наконец, он добирается до стойки, долго роется в своих бумагах, несколько раз надевает и снимает очки…

– Пародия… Сами догадаетесь… на кого… – снова роется, глухо и неразборчиво начинает:

– На дне Большого Тель-Авива

Ты встретишь Каца, Сельца, Зива

И эскимоса в кимоно

Национального пошива,

Собачье, в мусоре, руно.

А я иду в крахмальных платьях,

Нежна, как 40 тысяч братьев,

Хотя отчасти – без усов.

И виснут на моих проклятьях

Их животы поверх трусов.

Народ начинает ржать, все понимают, на кого пародия, Зив продолжает:

– Мой милый даун годовалый,

Ты не такой уж глупый малый:

Не бойся, деточка, меня,

Меня, чуть бешенной и шалой,

Хоть и немного обветшалой…

Нам хватит на двоих огня.

Огня, ума и интеллекта,

Пусть позавидует нам некто,

Кому природой не дана

Способность выйти из респекта,

И в плане страстного аспекта

Он раньше выпал из окна.

Теперь нас кто же объегорит?

Все на двоих: сей бред, сей город -

И, как ведется меж людьми -

На общий счет – мой "тлуш маскорет"

Твой чек с "Битуах Леуми"5

Все смеются. Еще не выветрился из памяти эпизод про яффского дауна из Риткиного венка "Сны Яффо", зачитанного здесь же в прошлый четверг и посвященного, как и все, что эта идиотка писала в последний год, прозаику Карабчиевскому, который только руками разводил:

– Столько эмоций… Зачем? Стою ли я этого?

Критик Александр Гольдштейн, который на Бреннер приходит не слушать тексты, а смотреть на девушек в мини, рассеянно и близоруко озирается, опасаясь своей суровой подруги жизни и перекидывается тихими фразами то с ней, то с Хаенко. Потом встает, выходит не дожидаясь конца программы. Его землячка, тучная бакинка

Танька-зубатка выскакивает за ним в вестибюль и очень громко начинает его чем-то грузить. Программа комкается и иссякает.

Потом долго еще пьянствуют, сдвинув столы в сигаретной копоти.

Зив рассказывает две истории про один рояль:

– Когда отец получил свою первую Сталинскую премию (Мишкин покойный родитель работал над бомбой с академиком Сахаровым), он купил маме рояль в подарок, она в консерватории преподавала, а мне тогда пять лет было… Ну и пока с грузчиками они там рассчитывались, я уже подобрал "Марсельезу"… еще нот не знал. А потом, ну… через много лет уже прихожу к сестре, а она меня к окну тащит за рукав… ну, я выглянул… а там наш рояль без ног лежит.

Эта дура со своей подругой – выкатили его на лестницу и пустили вниз. С четвертого этажа… Он все углы в парадной ободрал… ну я вниз побежал, а дело зимой было… открутил от него канделябры и еще там всякие штуки на память… вот дура… места он много видите ли занимал…

– А сколько у твоего отца премий то было? – поинтересовался

Аркадий.

– Две. Сталинские…

– Славно на тебе природа отдохнула, – ехидно подвела итог Ритка.

– Дура, – огрызнулся Зив, – такая же идиотка, как моя сестра…Он понуро опустил длинные уши и забился под стол.

– Зивка, ну я же шучу, не обижайся, – Ритка заискивающе погладила Зива по рыжей спине, вылезай, давай лучше еще по пивку…Зив недовольно зарычал:

– Водки… И пельменей, – вылезая из-под стола.

Пожилой городской сумасшедший – поэт и переводчик Илюша

Бокштейн6 прилетал к Рите почти каждый вечер. Сперва он тихо чирикал, прыгая по крыше и склевывая вымоченные в молоке хлебные крошки, потом скакал по подоконнику, ждал терпеливо, когда Ритка заметит его и отодвинет антикомариную сетку. Когда проникал, наконец, в комнату, – утопал в продавленном, таком огромном по сравнению с его крошечным, горбатым тельцем кресле и продолжал начатый в прошлое посещение рассказ:

– В лагере меня очень любили, очень. Меня сразу определили в придурки, в юродивые, и разрешали общаться со всеми даже с теми, с кем остальным общаться западло, поэтому у меня были очень интересные собеседники среди оуновцев и прочих изменников Родины и фашистов – и среди сионистов и сектантов. Там были только политические. А спас меня и вытащил оттуда лазаретный наш доктор. Он сначала меня от работы освободил, а потом и вовсе вытребовал для меня инвалидность и досрочное освобождение, дай ему Бог здоровья: наверное помер уже.

Илью посадили во времена "оттепели", после того, что он прочитал в Москве возле памятника Маяковскому двухчасовую лекцию "Кровавое шествие коммунизма по Европе". При всем своем очевидном для всех сумасшествии (Илья страдал водобоязнью и не мылся никогда – и это в душном климате Тель-Авива), он обладал блестящей памятью и энциклопедическими знаниями в разных областях. Иногда он часами читал Красовицкого и других своих андерграундных любимчиков, или собственные переводы из Лорки, иногда рассказывал об архитектуре

Тель-Авива периода Баухауза, и так увлекался своими рассказами сам, что забывал о том, что уже скоро 12 ночи, а Ритка работает далеко и вставать ей очень рано. А ей было просто очень жалко этого несчастного калеку, этого счастливейшего из безумцев, абсолютно уверенного в собственной поэтической гениальности – небожителя, воспарившего над бытовым, заземленным укладом современной ему жизни.

Когда же он, наконец, вспоминал, что ему пора домой, и воробьем вылетал в окно, растворившись в черном тель-авивском небе, Ритка долго еще проветривала комнату, с ужасом глядя на часы. Однажды

Бокштейн прилетел некстати, ну, просто совершенно не вовремя: Ритка гонялась по квартире со шваброй за шустрым, взъерошенным черным котом в пылу очередной ссоры с изменником Сашей, который, вздыбив шерсть, прижав уши и оскалившись, шипел на швабру из под диванных развалин. Увидев воробья на подоконнике, Ритка, распатланная, совершенно взмокшая от безуспешной охоты за неверным животным мерзавцем и от слез бессильной ярости, тряся телесами под расстегнувшимся халатом, быстро задвинула сетку перед самым клювом

Ильи, а потом рухнула в покосившееся кресло и зарыдала.

Карабчиевский, крадучись и прижимаясь к полу, вылез из своего укрытия, и, урча, стал подлизываться, ластиться. В общем, только глубокой ночью, гладя длинные Сашкины волосы, разметавшиеся по подушке, Рита вспомнила, что обидела божьего человечка. А воробей больше не прилетал. Никогда.

_

– Нет, так не годится, – сказал Зив, дочитав до этого места. -

Из всего этого следует, что в Тель-Авиве в середине девяностых кроме русских поэтов никого не было. А где же сабры, марокканцы?_7_

Потом инженеры, программисты всякие: Или наемные рабочие – негры, поляки, румыны. Ведь столько было всякого зверья. Мы с Усатым, например, все время разыгрывали на работе нашего напарника – румына

Гезу. Упакуем дохлую собаку или кота, потом я Гезу отвлеку на мгновенье, а Перлин в животное такого же вида и окраса перевоплощается и давай на румына нашего шипеть или лаять, тот пугается – смешно так. А когда мы ему секрет фокуса объяснили – уволился.

– Даже в компании были не только поэты. Например, Полковник, – напомнил Аркадий.

Верно. Полковник, он же Володя Шидловский, был красавчиком и удивительным баловнем судьбы, с военной выправкой, с деревенским здоровьем и говорком. Он умудрился найти высокооплачиваемую работу на кабельном телевидении через три месяца после приезда – без иврита, и жениться на своей квартирной хозяйке, симпатичной сабре с корнями из "самого Парижу", куда Полковник с большим удовольствием регулярно ездил к теще на блины. Даже когда он попал в аварию на своей новенькой "Хонде" и серьезно повредил мениск, его успешно прооперировал заезжий американский хирург, с мировым именем, случайно оказавшийся именно в это время в больнице со специальными консультациями.

Однажды на глазах у изумленной компании, неподалеку от кафе, герой-афганец нашел портмоне без опознавательных знаков, в котором лежало две тысячи шекелей. В Израиль Шидловский попал через черный ход, так как евреем не был отродясь, скорее был антисемитом. Он рассказывал несколько альтернативных версий своего прибытия в обетованную землю, его воинские звания менялись в зависимости от значения для человечества очередного его героического поступка, плавно переходящего в подвиг, на границе Кувейта с Мадагаскаром или

Кореей. Короче говоря, Полковник тоже был поэтом – по сути, а не по формосодержанию. Многие его россказни давали толчок к написанию наротивных текстов. Межурицкий, например, несколько рассказов накатал на полковничьи сюжеты, а Хаенко – целую повесть.

Ничего не писала и Зойка-жирафа. Да и как она могла писать, имея стопроцентную инвалидность по зрению. Эта высокая, даже длинная, раскосая красотка, бывшая художница, будучи почти незрячей, умела вести себя так, что ее слепоты не замечали и не чувствовали окружающие. Зойкиной энергией можно было бы отапливать и освещать районы Крайнего Севера. На веселье у нее было безошибочное чутье. У

Зойки был звездный роман с Эдиком Белтовым, который был старше ее лет на двадцать и свободно проходил у нее под локтем, но вскоре она бросила Эдика из-за юного безумца – художника Мишки Левинштейна, которого сама могла бы усыновить. Впрочем и его она не долго любила.

Вышла замуж за преуспевающего альтернативного врача, который безуспешно пытался вернуть ей зрение, а Белтов долго еще был подавлен, переживал. Колоритной фигурой был и косматый безработный бомж Леня по кличке Молчун из Питера, бывший врач-гематолог, глубоко подкованный литературно и философски. У этого беззубый рот вообще не закрывался. Говорил он, брызгая слюной, очень громко и без интервалов, возражать не давал, повторяя одно и то же слово быстро по пять-шесть раз, чтобы паузу заполнить. Вокруг него кучковалась кафешная молодежь. Был еще один Леня – Испанец. Действительно испанец по матери, бывший летчик, бросивший небо после серьезной аварии. Мать увезла его в Испанию, в тринадцатилетнем возрасте, потом он закончил летную школу под Парижем. Этот Леня, обладающий вопиюще-еврейской внешностью, потрясающе пел испанские народные песни, жаловался женщинам с красивыми ногами на импотенцию и был полиглотом. Казалось, что Испанец все языки знает. Так оно и было. В миру он был владельцем грузового бизнеса с приличной прибылью, но из-за серьозных долгов жил и выглядел более чем демократично.

Тусовка продолжала тусоваться. Менялись адреса съемных квартир, нищенское пособие по безработице могло поменяться на престижную зарплату – и наоборот. Одни женились – другие разводились. Кто-то исчезал навсегда – возвращаясь на родину, или отправляясь искать шишек на свою голову дальше: в Канаду, Европу, Америку, а кто-то наоборот, приезжал оттуда, и на короткое время делался предметом пристального внимания – но для тусовки на Бреннер почти ничего не менялось. Она продолжала существовать в своем полурельном, иррациональном, заколдованном мире творчества, за которое не платят шекелей.

Витя и Галя Голковы жили в Азуре, недалеко от фабрики серебряных изделий, где Ритка работала чеканщицей. Поэзия ведь не кормит, а вкусно поесть поэтесса Бальмина любила. Частенько, когда она возвращалась с работы рейсовым автобусом и глядела в окошко на азурские угодья, ей приходилось видеть мирно пасущихся барана и овечку, и только подъехав совсем близко, практически поравнявшись с ними, она узнавала Голковых и радостно слала им воздушные поцелуи.

Семейка эта, в которой упрямый деспотичный Виктор, лучший поэт среди инженеров и лучший инженер среди поэтов, непререкаемо властвовал над своей безропотной женой, была не так проста, как это могло показаться тем, кто общался с Голковыми изредка или издалека.

Хаенко, наиболее давний из израильских приятелей Виктора, вообще утверждал, что Галка, при всей своей покорности, обязательно когда-нибудь зарежет этого барана.

– Она же типичная леди Макбет Мценского уезда, – говорил он.

Парнокопытные появлялись на Бреннер редко, но к Ритке приходили регулярно. Галка была анемична и молчалива, а ее муженек, заядлый спорщик, никогда не упускал случая развязать долгоиграющую дискуссию на тему, о которой знал понаслышке. При этом переубедить его всегда было невозможно. Когда же через время разговор на эту же тему возобновлялся, Голков уверенно занимал позицию своих недавних оппонентов, и до хрипоты в голосе отстаивал те позиции, на которые недавно обрушивался. Так происходило неоднократно. Вот и сегодня

Витька затеял перепалку с Аркадием из-за статей Саши Гольштейна, которых сам Голков не читал, но зато опубликовал в журнале "22" ругательную статью о Гольдштейне, пользуясь нелюбовью редколлегии к буккеровскому лауреату. В пылу спора баран признался, что вообще не читает Гольдштейна никогда – не может продраться сквозь терминологические тернии.

– Да, ты просто завидуешь мне, Аркан, что Воронели мою статейку тиснули – упирался рогом загнанный в угол Голков.

– Да, я жутко завистливый. Никто из вас не может похвастаться таким количеством публикаций, как у меня, – Аркадий сердито закурил.

– Количество не всегда переходит в качество, – напомнил Зив, – кстати, Воронель говорит, что у меня замечательная фигура.

– Он что поменял ориентацию? -ехидно полюбопытствовал Хаенко.

– Самка сказала, – промямлил Зив.

Все заржали.

– Ну, а как их различать? – Зив развел руками.

– Вообще-то у самки есть имя. Она тезка твоей девушки – заметила

Ритка. Зив смущенно заткнулся.

С четой Воронелей Бальмина и Зив нередко сталкивались в бассейне на Гордон. Морж Александр Воронель всю зиму плавал, не снимая с приятного интеллигентного лица приятной интеллигентной улыбки, а его самка, парясь с Риткой в сауне, очень любила посплетничать на литературно-сексуальные темы:

– Саша? А, я всегда думала, Риточка, что Ваш муж – Зив. Вы же всюду с ним появляетесь – на всех литературных вечерах, и даже здесь.

Ритка путано объясняла, что подруга Зива замужем и имеет троих детей, а у Саши Карабчиевского так много личной жизни. Но

Воронелиха, выпустив из огромного купальника на свободу свою большую и белую, как у Варвары Лоханкиной, грудь, не отступалась, желая вникнуть во все детали и подробности молодежной для нее тусовки.

– А, скажите, Риточка, у Вас с Галесником тоже были какие-то отношения?

– ???

– Но он так категорически возражал против публикации Ваших стихов в нашем журнале, когда был редактором.

– Ну, я думаю, это проблема его вкуса, а не моего дара, задыхаясь не так от жары в сауне, как от возмущения, отвечала обиженная поэтесса, перекладывая свои розовые потные формы на нижнюю полку. Она была очень болтлива, и не меньше самки Воронеля любила обсасывать интимные места чужих биографий, но сегодня все-таки решила попридержать язычок и не трепаться по поводу вчерашней ню-вечеринки на Алленби в мастерской у Наташки Стегний, поэтессы и переводчицы, новым увлечением которой стала пластика малых форм – наверняка, на месяц-два, как и все прочие ее увлечения.

Стегний очень любила раздеваться. Не то чтобы ей было что показать – бритая голова, серьга в носу, полное отсутствие талии,

– просто она была моложе лет на восемь остальной женской части компашки, а толстушке Анетте Мейман вообще в дочери годилась.

Наташа была классической неудачницей, из-за своей неспособности доводить начатое до конца. Она появлялась и на Бреннер и во всех местах, где тусовались писаки, со своей очаровательной дочуркой, давно привыкшей к не умолкавшему при ней мату, никотиновым и марихуановым облакам и регулярной смене дружков в материнской постели.

Мастерскую обмывали поначалу чинно-благородно. Поэты Лукаш и

Межурицкий пришли с женами, Голковы притащили грудного отпрыска, поэтому даже курить пришлось в коридоре. Короче, ничто не предвещало. Средеземноморский красавец Петр Межурицкий как всегда заглушал всех своим хорошо поставленным голосом, рассказывая то о футболе, то о своей гениальной прозе, то о дебилах, у которых служил воспитателем. Белая голубка Света Лукаш тихо сидела на плече своего мужа, изредка склевывая с его джинсов хлебные крошки, а Лору

Межурицкую, окаменевшую в оконном проеме, все просто принимали за одну из Наташкиных поделок. Когда же скучные женатики ушли, Наташка сразу стала раздеваться, даже не мотивируя это, как обычно, жарой.

Почуяв, чем все это может кончиться, Усатый мгновенно вылетел в окно

– даже не зажужжал. А Аркадий стал Нинку подначивать – дескать, ты такая свободная и раскрепощенная, но ведь слабо тебе при всех раздеться.

Пьяный Зив пробубнил, что убьет ее, если она посмеет. Нинка вышла в коридор и вернулась через минуту еще голее Наташки. Тогда и толстая Анетта, старший сын которой уже отслужил в армии, разделась, продемонстрировав,что вместо талии у нее – экватор, а на Гринвиче

– кесавевый шов. Зив выпил еще стакан водки и медленно подошел к возлюбленной своей души. Она, поигрывая ямочками, щебетала с покрытым густой черной шерстью ведущим журналистом газеты "Время", который уже остался в одних носках. Задыхаясь от охвативших его пьяных страстей, Зив действительно ударил Нину.

– Ты моя женщина, ты не смеешь, как эти… Я тебе запрещаю! – проговорил он сдавленным от ненависти голосом и невнятно как всегда.

Все закричали, повскакали с мест, пытаясь его урезонить. Тогда, оказавшаяся ближе всех Натаха, получила от Зива затрещину похлестче, чем Нинка. Ритка выбежала из сортира на вопли и увидела как три малоизвестные голые поэтессы и очень популярный русскоязычный журналист, обросший шерстью, как снежный человек, пытаются вытолкнуть из мастерской распоясавшегося пьяного поэта.

– Что случилось? -заорала она, тряся за плечо Наташу.

– Этот гад дерется. И меня, и Нинку…

Рука у Ритки была тяжелой, привычной к молотку. Не зря она чеканкой по серебру в Азуре столько лет занималась. У вольной дочери эфира, как назвал ее Хаенко в одной из своих статеек, были бицепсы

Шварцнеггера. Одним ударом она отправила своего названного братца на лестничную клетку и закрыла дверь, а потом разделась сама, чтобы проявить солидарность с потерпевшими. Нинка вспомнила вдруг, что у нее есть дети и что пора домой. Но Зив еще барабанил по дверям.

Тогда Ритка снова взяла огонь на себя. Она открыла дверь и толкнула

Зива так, что он пролетел несколько ступеней, а потом сказала:

– Сейчас я выйду на улицу. В таком виде. Чтоб ты понял, идиот, что ничего преступного и позорного в этом нет. Она быстро сбежала по лестнице, унося свои рубенсовские бедра и ягодицы на Алленби, а опешивший от такой наглости Зив сначала сделал несколько шагов вниз

– за ней, а потом вдруг устал, присел на ступеньку и отрубился.

Воспользовавшись моментом Нинка, успевшая одеться, выскочила из мастерской и побежала ловить такси, а Аркаша, не сообразивший, что на нем нет ничего, кроме волосяного покрова и носков, побежал ловить

Ритку. Он схватил ее за руку метрах в десяти от выхода из парадной:

– Охуела? Хочешь в полицию? – он тащил ее назад в мастерскую.

Из-за угла появились два бородатых ортодокса в высоких меховых шапках, но они, кажется, не заметили пышной голой блондинки, потому, что Аркадий уже затолкал ее в парадняк. Самого же его трудно было из-за повышенной шерстистости заподозрить в наготе в темное время суток. Когда они взбежали наверх, увидели между вторым и третьим этажом спящего на ступеньке рыжего, тощего, шелудивого пса неизвестной породы.

– У, Зив, бешенный. Дерюжку ему что ли вынести, ведь простудится, собака.

– Добрая ты слишком. Пусть так дрыхнет – не околеет.

Зив недовольно зарычал, почесал шею задней лапой и перевернулся на другой бок.

– Наверное, блохи, – посочувствовала Ритка,- опиши все это в завтрашнем номере, -смеясь предложила она, взбегая по лестнице.

– Это интересно, только если называть всех своими именами, но ведь нельзя, – Хаенко догнал ее у двери в мастерскую.

– А я думаю, что можно. В нашем грязном деле вообще все разрешено и ничего не наказуемо, – одышка мешала ей говорить, – я обязательно опишу сегодняшнее торжество, когда состарюсь до прозы.

До приезда в Израиль, Гриша Марговский был ежом. Ежом он был и в

Минске, где родился и вырос, и в Москве, где учился в Литинституте и обзавелся серьезными литературными связями. Он выпускал свои иголки в любом удобном и не очень удобном случае, а иногда и вовсе совершенно напрасно. Только жизнь свою, и без того колючую, осложнял. Когда же он в Израиль перебрался, совсем озверел – дикобразом стал. Возможно, на него так тропический климат подействовал, а может и то, что его любимая московская жена отказалась жить на Святой земле и вернулась в первопрестольную, оставив своего колючего поэта на произвол сабров, марокканцев, ортодоксов, короче говоря всех, кому было совершено безразлично

Гришино несчастное существование. Со всех работ Григория увольняли из-за его угроз перерезать кому-нибудь глотку или пристрелить.

Впрочем, слава драчуна и скандалиста тянулась за ним от самой Москвы

– как хвост.

В компанию он попал несколько позже остальных, но вписался, как родной. Он ведь тоже был иррациональным и закомплексованным молодым человеком. Хотя с чего бы, казалось, ему комплексовать? Высокий, стройный, великолепно выучивший иврит. Бледностью и невостребованностью он напоминал Печорина, когда сидел среди потертой джинсовой публики при сорокаградусной жаре в классического покроя велюровом пиджаке, белоснежной рубашке, застегнутой на все пуговицы и при галстуке, подобранном с изысканным вкусом. Его интеллигентные очки сверкали в дешевом люминесцентном свете бреннерского зальчика, и излучали нечто нездешнее, астральное, таинственное.

В тот четверг у Гришки был бенифис: он читал на Бреннер свою новую пьесу в стихах. Он попросил Ритку помочь ему: прочитать женские роли – и она согласилась, так как пьеса ей нравилась, а к самому Грише она относилась очень тепло, даже по-доброму завидовала его техническому мастерству. Вечер начался, все шло по плану.

Слушатели внимательно следили за ходом действия и перипетиями концертного варианта пьесы. Вдруг из дверного проема прямо к стойке возле которой сидели чтецы выскочила растрепанная незнакомка с фанатичным блеском круглых шизофренических глаз. Она обвела публику невидящим и ненавидящим взглядом одновременно и разразилась пламенной речью, густо пересыпанной проклятиями и цензурной бранью.

– Я, великая княжна Юсупова. Продали Россию, свиньи, сволочи…

Гореть вам в сатанинском жерле. Я собираю подписи в поддержку нашей несчастной кровоточащей родины!

Ничего не подозревающие завсегдатаи кафе, естественно, приняли речь княгини за проявление постмодернистского влияния на Гришино творчество, тем паче, что действие пьесы происходило в Москве.

Только Ритка, знакомая с текстом, совершенно опешила, не зная как себя вести. Гриша на мгновение потерял дар речи, но быстро пришел в себя, встал и подошел к самозванке сзади.

– Убирайтесь отсюда. Вы срываете вечер, – заскрипел зубами драматург, ставший еще бледнее, чем обычно, но невменяемая продолжала пропагандистскую работу. Она стала доставать из глубоких оттопыренных карманов и разбрасывать по помещению странные голубые листовки. Гриша выглядел достаточно жалким, когда на его вставшие дыбом иголки накололось несколько миссионерских листиков. Народ, конечно, уже врубился, что врезка не запланирована, и веселился от души, ловя голубеньких бабочек и громко гогоча над их содержанием.

Гриша настойчиво подталкивал незваную гостью к выходу, но та упиралась:

– Не прикасайтесь ко мне, упыри, кровососы, я получила благословение самого Патриарха!

Молчун из Питера стал громко предлагать вызвать немедленно скорую психиатрическую помощь, тогда скандалистка, отмахиваясь от выталкивающих ее из помещения, превратилась в длинношеюю синюю птицу с экзотическим крестообразным клювом, и громко ухая и хлопая тяжелыми крыльями, сбив с одного из столов стаканы и больно ударив крылом Зойку, которая по слепоте не успела увернуться, – вылетела в окно.

Объявили перерыв, который естественно затянулся. Смеясь, обсуждали инцидент. Грудастая Берта изображала пришелицу, расстегнув блузку и доставая из-за пазухи воображаемые листовки, да так, чтобы все видели на ее роскошной груди черный фешенебельный бюстгальтер.

Потом Гриша с Ритой все-таки дочитали пьесу, но эмоциональный и энергетический баланс был нарушен. И было жалко Гришку – он ведь так старался, чтобы все прошло гладко. Теперь обиженный автор сидел между Зивом и Усатым за столиком со стаканом водки и был прилизан и всклокочен одновременно:

– Вот так всегда, так всегда. Эта идиотка должна была сорвать именно мое выступление – кипятился Марговский.

– Успокойся, – Аркадий иронично оскалился, стряхивая пепел в пустую банку от пива, – ты же не в Колонном зале, не в Кремлевском дворце съездов свою пьесу читал. А сюда сам господь-бог велел таким птичкам залетать. Где же им еще свои голубые перья разбрасывать?

Сашка все-таки вернулся, но уже на других условиях. В кафе в тот четверг делился своими скабрезными воспоминаниями Эфраим Севела, на неделю прилетевший из Штатов. Он появился в замызганной линялой футболке и семейных розовых трусах в мелких цветочках, над которыми

Эверестом возвышалось брюхо. Маститый писатель и кинематографист в течение двух часов вспоминал различные интимные подробности из голливудской жизни Андрона Кончаловского, как тот престарелых звезд за контракты трахал, потом подсел к Ритке и стал приглашать в номера.

– Вот Вы помните, уважаемая, как у меня в "Попугае…"

– Я не читала, – оборвала его Ритка. Севела удивленно поднял брови.

– Я вообще ничего Вашего не читала. Я не читаю прозы. Не могу.

Только стихи.

Сидевший неподалеку Молчун зачастил брызгая слюной:

– Ты второй человек в моей жизни, который только стихи, только стихи. Есть еще один, еще один в Петербурге.

У Севелы сделалось такое выражение, будто ему все лицо заплевали.

Должно быть, так и было… Когда, наконец, удалось отклеиться от мэтра, Ритка увидела, что народ навострил лыжи к Зойке на Шенкин.

Зив был с Нинон, а Сашка – с очкастой поэтессой из Ташкента Юлей

Гольдберг, которая приехала в гости к первой жене своего нынешнего мужа Алексея Нине Демази, и в первый же день оказалась в липких объятьях Карабчиевского.

У Зойки было тесно и шумно. Сначала оборжали Севелу с его трусами и воспоминаниями, потом стали напиваться. Сашка по какому-то деловому вопросу вызвал Риту в соседнюю комнату, и без объяснений начал раздевать. Она стонала и вопила так, что у надирающейся за дверью компашки не осталось ни толики сомнений в том, что происходит.

– Я обожаю тебя, я счастлива, что ты вернулся! – смеясь и плача одновременно кричала Ритка – Я люблю тебя за то, что ты превращаешь меня в животное!

Уже через час, Ритка поняла, что Саша затеял примирение с ней сейчас и здесь, чтобы отстегнуться от Юли. Он рассказал, что у него появилась новая подружка, с помощью которой он рассчитывает проникнуть в штат газеты "Вести".

– Она там на хорошем счету, с женой Кузнецова вась-вась. Может ты ее знаешь? Маленькая такая, смешная очень – Верка Рыжикова.

– И ты собираешься привести ее на Бреннер?

– Конечно. Пойми, она нужна мне!

– Милый друг, а если я там подойду к ней и расскажу, что ты продолжаешь роман со мной?

– Ты не сделаешь этого! – Саша нервно заерзал, – если ты расскажешь ей, я никогда больше к тебе не приду!

– Хрен с тобой! Но если ты думаешь, что мы с ней подружимся…

Ритка вынуждена была смириться. Но, когда Саша привел таки в кафе маленькую Веру и представил как свою подругу жизни, Рита демонстративно не стала с ней знакомиться. Кубышку Рыжикову кафешные злые языки тут же окрестили Табуреткой – за е-е ма-лый рост, ма-лый рост.

Через некоторое время Карабчиевский пришел к Ритке, а когда стал раздеваться, она увидела у него на груди черно-фиолетовые синяки.

– Это Верка. Она меня так любит. По восемь раз кончает со мной, орет на всю квартиру.

– А Юлька по скольку? – злобно осведомилась Ритка.

– А Юлька скрипит всеми суставами, как слабо смазанная телега.

– С ней ты тоже не завязал?

– А я вообще ни с кем никогда не завязываю.

– Что и с Анеткой продолжаешь?

– Трахать Анетту, все равно, что трахать мешок с дрожжами.

Потный мешок… А вот с Юрьевой было хорошо, пока трезвая… Знаешь, ты ведь сама своими стихами облегчила мою задачу. Они все были со мной из любопытства… А вот Нинка пока не дала. Пока…

– Я их всех удушшшу! Но тебя раньшшше! – зашипела Ритка, -

Этими руками, – она посмотрела на свои руки и с ужасом обнаружила, что их нет, что ее тело, покрылось пятнами и чешуей, оно вытягивается, извивается, стараясь обхватить кольцом кричащего от ужаса и закрывшего руками лицо любовника. Она широко раскрыла пасть, но раздвоенный язык больше не слушался, ее головной мозг уменьшился, а спинной, в котором ничего кроме ненависти не осталось, увеличился в несколько раз. Инстинкт, единственное, что теперь руководило ею, приказывал: "Душшшши!" Каким-то чудом Карабчиевскому удалось вырваться из сжимающего его кольца и спастись бегством. Пока…

Ночью в распахнутое от жары окно влетела ворона. Она кружила по комнате, задевая висевшие на стенах холсты. Один из них упал с грохотом, и Ритка, как ей показалось, проснулась. Ворона шумно приземлилась, принимая в темноте кресла нечеткий абрис Иры Черной, или Иры Юрьевой, как она последнее время настаивала ее называть, – журналистки и поэтессы, умершей от рака в Москве полтора месяца назад.

– Боже, как ты меня напугала, – Рита потянулась к настольной лампе.

– Не включай. Я ненадолго, – чуть сипловатым, как бы простуженным голосом попросила гостья, – просто соскучилась.

Расскажи, как вы все теперь живете. Ты ведь как всегда в курсе дел всех и каждого – она достала из кармана носовой платок и стала протирать свои архаичные очки. В темноте с трудом удалось разглядеть на ней мешковатое незнакомое платье и совершенно не идущий ей парик.

"Должно быть, и волос лишилась, бедолага, " – подумала Ритка, а вслух произнесла:

– У нас… Да что может у нас измениться? Как всегда. Нинон рокирует Феликса. Сашка ебет все, что шевелится, Зив пьянствует,

Усатый жужжит, Аркашка пашет за троих в газетенке долбаной. Я плету очередной венок сонетов…

Ирина заболела, точнее обнаружила болезнь, больше года назад.

Израильского гражданства у нее не было, потому что в силу безалаберности, и страстной любви к водочным возлияниям она не оформила все нужные документы, пока еще состояла в законном браке.

За веселыми застольями времени на формальности не хватило. А когда она ушла от мужа, он взял, да страховку ее медицинскую закрыл. Тогда и Ритка, и Зив, и Нинон – ближайшая Иркина подружка, – все Черного уговаривали, чтобы он страховку Ирине оставил – мало ли что может случиться. Но всегда такой мягкий и покладистый Мотя, был неумолим и тверд. Должно быть, слишком больно ранила его жена своим уходом.

– Мы ведь только через месяц о твоей смерти узнали. Сначала поминки, а потом и вечер памяти устроили. Твои стихи читали и свои, которые ты любила. И еще те, что тебе посвящены… Только вот

Карабчиевский не пришел. Я даже потом позвонила ему, корила, что, дескать, как трахать девушку, так в первых рядах, а как помянуть, так занят.

– Этого ты могла бы мне и не говорить. Ревнивая ты. Даже к покойнице ревнуешь, – Ира тяжело закашлялась и Ритка разглядела у нее на шее медицинскую пластиковую трубочку.

– Извини.

Ире пришлось вернуться в Москву – оперироваться и лечиться, но время уже было безвозвратно упущено.

– Ну а мой муженек бывший? Он то был?

– Да, Мотя был. Клялся, что скоро твою книжку издаст. Кажется, его мучает совесть. Не хотелось бы мне быть на его месте. Но на твоем – хотелось бы быть еще меньше…

– Никому из вас не избежать моего места, – ночная посетительница задыхалась от кашля, -впрочем, между живыми и мертвыми так же мало разницы, как между людьми и птицами. Тебе приходилось когда нибудь летать?

– Нет. Ползать приходилось…

За несколько дней до смерти, Ирка отправила Нине письмо в котором строила планы на будущее, как она в Тель-Авив вернется, жаловалась, что в Москве ей одиноко. Письмо получили и прочли уже после ее смерти.

– Сейчас я знаю и умею на много больше тебя, а ведь ты всегда вела себя по-менторски: поучала, наставляла, – приступ кашля не утихал.

– Но я ведь старше…

– Возраст – всего лишь оперение, – прокаркала ворона и превратилась в темноту.

Утром Ритка вспомнила свой сон и ужаснулась, пытаясь разгадать странные слова покойной приятельницы. Что-то не нравилось ей в этом сне, свое собственное поведение, реплики, все вместе… Появилось дурное предчувствие

В полдень, обходя вверенный ему участок, Зив обнаружил передавленную и сплющенную неизвестным транспортным средством черно-серую ворону. Он медленно упаковал ее в пластиковый пакет, медленно подошел к мусорному баку, медленно открыл его. Из под крышки точно грязные брызги выплеснулись тощие бездомные коты.

– И вас похороню, – вздрогнув, пробурчал Зив сердито. Голова у него после вчерашнего раскалывалась. Он бросил сверток с упакованной вороной в бак. Кого-то она ему напоминала, но он так и не вспомнил

– кого…

Литературная конференция, которую проводила кафедра славистики

Иерусалимского Университета собрала под одной крышей свору антогонистов. Тема ее -"Русская литература в эпоху посткоммунизма" хватала за горло и леденила кровь репатриантам со стажем. Здесь в

Иерусалиме они гнездовались большими скандальными популяциями, и свои крутые разборки выносили из избы на высокую трибуну. Ритка приезжала в Иерусалим каждый день, как в цирк, иногда с Гришей или

Аркадием, иногда одна. Очень забавно было наблюдать, как сводят свои загноившиеся счеты ветераны русской литературы в Израиле. Некоторые из них по дон-кихотски, но с неистребимым советским рвением, нападали на фантомную мельницу уже поменявшего масть КГБ, обвиняя своих оппонентов в причастности к его делишкам. Левые поносили правых, правые обвиняли левых. Аркаша и Гриша набдюдали за происходящим с живым интересом, хоть и имели противоположные убеждения, а Ритка, далекая от политики, наблюдала за происходящим отстраненно. Она мысленно прокручивала некие предыстории нынешней вражды, и на основе сплетен и слухов которыми полнится святая земля мысленно воссоздавала ситуации двадцатилетней давности, когда все эти нынешние мэтры только приехали в страну обетованную, ну и как водится сначала тусовались вместе, в одном котле варились. Потом кому-то повезло больше, кому-то меньше, кто-то у кого-то жену увел, кто-то кому-то долга не вернул, кого-нибудь снедала творческая зависть, но маска политических разногласий самая удобная, она все скрывает, тем более в такой насквозь заполитизированной стране, как

Израиль…

Вот сидят в первом ряду, господа устроители конференции и докладчики: вальяжный габаритный красавец, пожожий на театрального импрессарио времен великих итальянских опер Михаил Вайскопф, рядом с ним угловатый, с ассиметричным после инсульта нервным лицом, поэт

Михаил Генделев, за ним Майя Каганская, священная корова русскоязычной литературной эмиграции, потом Гробман, снисходительно улыбающийся, его жена Ирина Врубель-Голубкина, изящная дама без возраста, а за ней жена Вайскопфа – Елена Толстая, бывший муж которой профессор Сигал, сидит в президиуме рядом с приглашенными зарубежными славистами. Все вместе они представляют легенду о русской литературе в изгнании, все вместе готовы разорвать на мелкие кусочки левака Изю Шамира, закончившего свое выступление.

Толстая и Вайскопф поднимают хай, как марокканцы с рынка ха-Тиква, Маленький сморщеный Шамир огрызается, Ритке скучно про левых и правых, коммунистов и террористов, она выходит в коридор, где натыкается на сидящую на полу коротко остриженую поэтессу Аньку

Горенко, которая сначала, хлопая чаячьими крыльями клюет прямо с пола остатки травки, потом дрожащими руками пытается прикурить косяк. Аня радостно и возбужденно начинает рассказывать что-то, чего

Ритка понять не может, потому что не знакома с феней наркоманов, то есть отдельные слова конечно можно понять, но в целом смысл остается темным. Все-таки лучше слушать про то, как вчера кололись со щедрыми програмистами, чем про левизну двадцатилетней давности.

– Секс совершенно опошлен плебсом – завершает свой рассказ Анька.

– А наркотики кем? Элитой?

– Да, последнее время много идиотов появилось, которые вообще не врубаются ни во что…

– Завязывала бы ты с этим делом: такая молодая, а руки трясутся. У тебя ребенок – в который раз Ритка ведет душеспасительную беседу, будучи уверенной в ее бесполезности и абсурдности. Но на этот раз

Аня неожиданно согласилась, и кивнув ответила:

– Да, я уже делаю усилия в этом направлении – она расправила крылья и, собрав длинным клювом остатки дури, влетела в открытую дверь зала. Следом за ней туда вернулись из вестибюля курившие неподалеку Мух и Тарасов.

Ритка тоже вернулась в зал, где Генделев, дергаясь как марионетка, излагал с трибуны свою теорию карточной колоды из которой следовало, что все русскопишущие литераторы Израиля делятся на 4 группы. Причем бауховский Союз писателей был назван червями.

Ползают, дескать, старые совковые маразматики, издают свои графоманские сочиненния. И дальше в том же духе. Ритке стало жалко и добряка Бауха и его зама милейшего Финкеля, которых даже не пригласили на конференцию с их домом престарелых писателей, и себя, которую автоматически Генделев в старые маразматики записал, а весь список в графомании обвинил. Как только предложили задавать вопросы по докладу, Ритка извиваясь выползла из последнего ряда, зашипела и раздвоенным языком отчетливо произнесла с трибуны:

– Господин Генделев! Я обращаюсь к Вам от имени ЧЕРВЕЙ, хоть меня никто и не уполномочил. По какому праву Вы обвинили сейчас в старческом маразме меня и присутствующих в этом зале членов Союза русскоязычных писателей Израиля: госпожу Зинаиду Палванову, господина Григория Марговского, господина Леонида Левинзона, господина Игоря Бяльского, а также не присутствующих здесь и даже не оповещенных о конференции господина Эфраима Бауха, господина

Григория Кановича, или живого классика господина Анатолия Алексина, книги которого Вы, наверняка, читали в детстве? Только ли потому, что большинство членов этого союза приехали на 15-20 лет позже Вас и не стали лизать Вам филейные места? Спасибо.

Лавочка мэтров, весь их первый ряд одновременно зарычав, застучав копытами, делая бодливые движения головами и обнажая клыки, в одну глотку завопили:

– Ну, это Вы зря так!

Потом Генделев отвечал, потом еще в коридоре с Риткой объяснялся, что, дескать, понимает: есть в этом союзе и молодые, и одареные авторы, все это так, но они там не в большинстве… Собственно, тогда Бальмина и познакомилась лично с иерусалимской литературной элитой, с ветеранами, которые кроме себя любимых никого не замечали и в писателях не числили…

Через некоторое время, когда журнал "Зеркало" проводил семинар

"Литература и геополитика", снова собрались, но уже в киббуце под

Тель-Авивом. После программы поэты читали стихи. Генделев тогда еще на Нинку сильно запал, но совершенно безуспешно. Зив от нее ни на шаг не отступал, ни на секунду. А ночью все вместе водку пили, и напряженка между тель-авивскими чайниками и иерусалимскими дедами в этой водочке постепнно растворялась.

Феликс позвонил довольно поздно, часов в десять вечера.

– Мне нужна аудиенция, ваша светлость, – он сделал попытку сказать это весело.

– Я святейшество, не светлость. Забыл? – Ритка почувствовала, что разговор будет серьёзным, но сходить с рельсов стеба не хотелось.

– Ладно, твое темнейшее святейшество, приползай сейчас в

"Байкал". Есть разговор.

"Байкал" был недорогим русским рестораном, где тусовка собиралась, когда кафе не функционировало.

– Фелимоша, уже поздно. Может завтра? На работу в шесть просыпаться…- Ритка пыталась уклониться от базара.

– "Байкал" от тебя совсем близко, а я из Герцлиевки приперся – в трубке отчетливо были слышны вопли утконосой Томочки, тощей золотозубой байкальской вокалистки, про соль на раны.

– Ладно. Через полчаса буду. – Ритка начала красить сонные глаза.

Через полчаса она спускалась по байкальским ступенькам в почти пустой зал, на ходу кивая пузатому повару Володе и двум знакомым проституткам. Красные стены и скатерти напоминали подсознанию об оставшихся в детстве первомайских шествиях. Свечи, горящие на столах, должны были придавать здешним пельменям вкус таинственности.

В самом конце зала Ритка увидела огромную и рыхлую рогатую тень, а слева от нее и самого бизона-Феликса.

– Я все знаю, – поцеловав Риткину мозолистую кисть, выпалил

Феликс и пристально посмотрел ее обладательнице в глаза. Его собственные – добродушные и волоокие – были голубыми и красными одновременно. Ритка молчала. Тогда, выдержав паузу он продолжил:

– Вот ты с ними дружишь – и с ней, и с ним. Скажи, что мне делать? Уйти? Снять квартиру и жить отдельно?

– Ты с ума сошел! – Ритка даже за голову схватилась. – Ты что и вправду думаешь, что Зив в состоянии прокормить такую большую семью?!

– Значит, все-таки Зив! – тень раненого бизона пошатнулась, задевая рогами потолок. – Я догадался в прошлый четверг по тому, как она прикуривала от его сигареты, но мне нужно было знать точно.

Ритка с ужасом поняла, что ее провели, попросту взяли на понт.

Ведь она всегда Фелимошу за лопуха держала, а теперь так фраернулась. Идти на попятную, все отрицать – было смешно.

– Фил, миленький, потерпи. Они пропадут без тебя. Мишка пьющий мужик – крепко пьющий. Он не может так зарабатывать, как ты.

– Ну, а мне как жить со всем этим? – он провел рукой по голове

– Какая он все-таки сволочь! А я его пьяненького на себе таскал до самой его конуры, где он мою жену… Я давно, давно чувствовал, что кто-то из вашей компании… Ведь она же уже больше года… Если бы ты знала, как она изгаляется надо мной! Хуже, чем над Алексеем в свое время. Она все время провоцирует меня, как того раньше…

Алексей был предыдущим мужем Нинон, которого она бросила из-за

Феликса и от которого у нее было двое детей. Она заставила Алексея отказаться от детей, чтобы Феликс их усыновил. Потом родила младшего

– совместного их малыша. Сейчас Феликсу пришлось побывать в шкуре

Алексея. Он давно знал, что его жена классическая, фроммовская стерва, палач в одеянии жертвы, выносящая все семейные сцены, которые сама инициирует, на просмотр и обсуждение широкой публике, но, должно быть, именно это и нравилось ему в ней. Ритка уже несколько раз была свидетельницей Нинкиных выбрыков, когда та из-за не понравившейся ей шутки могла выплеснуть в лицо Фелимону или Зиву содержимое стакана. В последнем случае с Зивом – в стакане оказалась водка. Зив от боли пошел промывать глаза в сортир, а когда вернулся, сетовал только на то, что возлюбленная его души не экономно относится к продукту. Похоже, они оба были мазохистами: и Феликс, и

Зив.

– Ей и на детей плевать! – Феликс впадал в неистовство – дети нервные, болеют… Все ее скандалы бесконечные… – рогатая тень царапала потолок. В голубых и в то же время красных глазах раненого бизона стояли слезы.

Было жалко Феликса, детей, а больше всех – Зива, которому теперь предстояло всю эту кашу расхлебывать.

Утром Зив позвонил Ритке на работу и клокочущим от ненависти голосом глухо прокричал в трубку:

– Сука! Как ты могла?! Зачем ты ему рассказала?!

– Но он уже все знал… сказал мне, что все знает…

Зив не давал вставить слова:

– Ты питаешься гноем! Ты живешь конфликтами. Ты просто завидуешь

Нинке, потому, что ее мужики любят… потому, что она мать, а ты пустоцвет! – он швырнул трубку.

Ритке было до слез обидно. Она понимала, что Зив несправедливо обвинил ее, но как ему объяснишь?

Все кафе обсуждало сюжет. История на глазах, благодаря Нинкиной любви к театральным эффектам, обрастала деталями и подробностями.

Стали говорить, что Ритке вообще ничего нельзя рассказывать: заложит и продаст. Нинон каждый четверг сидела на коленях то у мужа, то у

Зива, доводя того, кто сегодня был в отставке до озверения. Зив в

"салоне" не появлялся, с Риткой не разговаривал, хотя был должен ей большую сумму денег: жил в квартире, которую она ему нашла и оплатила. При этом он ходил по общим знакомым и всем внушал, что

Ритка жадная, склочная, завистливая жидовка с волосатыми ногами.

Когда несколько кафешных завсегдатаев удивленно пересказывали ей

Мишкины монологи, она рыдала в голос от обиды. Нинон обвиняла Ритку во всех своих несчастьях ангельским голоском и с проникновенными театральными интонациями:

– Такие в тридцать седьмом своих близких под "вышку" подставляли.

Большинство бреннерцев соблюдало здоровый нейтралитет, но отнюдь не все: Усатый перешел на сторону Зива, а Аркадий считал, что Ритка вообще ни в чем не виновата.

– Нашли стрелочника… мудаки, – сердился он в клубах дыма, – да на сучке-Нинке пробы ставить негде…

Ритка от произошедшей несправедливости и чтоб отвлечься и развеяться купила турпоездку "Париж-Лондон" и свалила в Европу, но в первый же день путешествия на Елисейских Полях у нее вырезали из сумки кошелек со всей валютой, и она три недели довольствовалась скудными континентальными завтраками, оплаченными вместе с гостиницей, так как на туристические удовольствия денег не было совсем. Она целыми днями ходила пешком, рассеяно поглядывая на пасмурные от сентябрьского дождя, холодные европейские достопримелькательности, и вспоминала, как ее обидел Зив, а по вечерам в номере слагала венок, посвященный их ссоре.

Только один раз, уже в Лондоне в самом конце путешествия, когда стало совсем невмоготу от истощения (голод – не сестра матери), она незаметно проползла удавихой по ночной Трафальгар-сквер, проглотив старенького хромого голубя, и потом быстро переварила его свернувшись кольцами под скамейкой.

По возвращению из путешествия, которое не было приятным, она обнаружила совершенно другую ситуацию: Феликс ушел из семьи, а Зив семьей обзавелся. Теперь Нинка жаловалась всем на Зива: и детей он объедает, и зарабатывает мало, а пьет много, и на других женщин внимание обращает… Феликс стал идеалом, примером для подражания.

Дети, конечно, как всегда, были втянуты в конфликт. Апофеозом стала история с газовым баллончиком, который был подарен Нине Ириной перед отъздом в Москву.

В тот вечер в кафе читала свои стихи Катя Капович, приехавшая из

Бостона. Народу было много. Некоторые приехали из Иерусалима. Нинон была уже подшофе и села на колени к одному из иерусалимцев, с которым только что познакомилась. Для того, чтобы Зива позлить. Она любила сталкивать лбами мужиков и умела это делать. Но Зив ведь заторможенный, реакция замедленная. Только через час-полтора, когда

Джульетте самой надоело на чужих коленях ямочками поигрывать и она вышла в вестибюль, Ромео подошел к ней и тихо сказал: "Шлюха". В ответ прозвучала звонкая пощечина. Зив тоже замахнулся, но с одной стороны Аркаша, а с другой Голков кинулись разнимать влюбленных. Тут в Нинкиной руке мелькнул серебристый предмет, и Аркадий с криком закрывая лицо руками и согнувшись, отскочил в сторону. Оказывается,

Нинон промахнулась и струя газа попала не в Зива, а в Хаенко – аллергика с многолетним стажем. На ветхой Витькиной "Ладе" повезли пострадавшего в больницу, а там ему еще и врать пришлось на своем убогом иврите, что он понятия не имел что в баллоне, который нашел на улице. Хотел проверить…

Сашка позвонил в следующий четверг и, урча от удовольствия, похвастался, что трахнул-таки Нинон. Он сообщил это так будто ему

Английская королева отсосала, или сам Клинтон.

– Эти два идиота готовы из-за нее глотки друг другу перегрызть, а я ее даже на автобус не проводил, потому, что должна была прийти

Верка. Нинка трахается просто отлично. В нее даже можно влюбиться.

Жить с ней, правда, нельзя – ебанутая…

Телефонная трубка упала на каменный пол и треснула, так как рук у

Ритки снова не было. Она выбрасывала из открытой пасти раздвоенный язык, но кроме шипения ничего не получалось. Ее чешуйчатые кольца, переползая друг через друга, конвульсивно сжимались. Так как никого рядом не было, она чуть было не задушила сама себя.

Она ползла по Алленби, извиваясь, стараясь не вляпаться в дерьмовые кучи и сопливые марокканские плевки. Асфальт был шершавым.

От непривычности такого способа передвижения получалось медленно. К тому же надо было соблюдать осторожность, чтобы не угодить в

"Сафари". До кафе было еще несколько хорошо освещенных кварталов, поэтому Ритка ползла впритык к поребрику, чтобы ее не видели ни с мостовой, ни с тротуара. Заметила ее только одна крепко обкуренная тощая шлюха, но приняла за глюк. На одной из автобусных остановок змея чуть не задела за стоптанный сандалет пожилого беременного сабра в покосившейся майке, который сосредоточенно чесал свои яйца.

Он делал это так долго и усердно, будто у него их как минимум шесть, и ничего не заметил. Иногда, удавье чутье подсказывало, что где-то совсем рядом добыча – помоечные коты, но сейчас было не до них.

Нужно было спешить. Она не помнила точно, почему так спешила, и что собиралась сделать. Чувствовала спинным мозгом, что совершит нечто ужасное. Когда она вползла в кафе, веселье было в самом разгаре: свинья-Анетта строила глазки актеру "Гешера" Володе Портнову:

– Ах, я такая шаловливая девчушка… – А он обдумывал план не самого позорного бегства.

Косматый попугай Леня Молчун, вцепившись когтями в спинку пластикового стула, раскачивался, повторяя сгрудившимся вокруг него желторотым:

– Экзистенциалисты об этом значительно раньше заявили, значительно раньше заявили, значительно раньше заявили, значительно раньше заявили.

Мордехай Кормон с радиостанции РЭКА нежно обнимал за талию свою новую подружку Дору – обаятельную не первой молодости кенгуру у которой из сумки выпадали то помада, то австралийский паспорт. Баран кричал своей овце: "Заткнись, морда!", хотя та и так молчала в тряпочку. Полковник от выпитого с утра превратился в оловянного солдатика, и Фаня Фельзенбаум колола им орехи. Карабчиевский, урча, терся черной блестящей шерстью о кургузую ножку Табуретки -

Рыжиковой, а Зив отчаянно чесался, потому что его Нинка погрызла.

Самой ее видно не было в его рыжей шерсти. Над ними прямо из стены выпирали две крупногабаритные Бертины сиськи в полупрозрачном лифчике, а Зойка-жирафа стаскивала губами с люминисцентной лампы серпантин и пробовала на вкус. Должно быть приняла его по слепоте, за спагетти. Танька-зубатка случайно села на ежа-дикобраза, и сейчас со стонами вынимала иголки из увесистого седалища. Феликс бодал рогами барную стойку и отчаянно мычал:

– У меня была жена, она меня любила… – вокруг его рогатой головы жужжал Усатый – подпевал. Все вокруг рычало, лаяло, кудахтало, ухало и скрипело челюстями.

Аркадий пускал кольца за столиком у двери и первым заметил Ритку:

– Эко тебя, мать! Ползи-ка сюда. Что-то ты совсем плоха стала. Я раньше за тобой не замечал…

Она, с трудом сбрасывая чешуйчатую кожу, отдала ему пачку распечатанных на принтере листков, которые он стал читать по диагонали.

– Не стоит это все столь подробного описания, – дочитав до середины ехидно сказал популярный журналист – Подумай сама, ну кому это интересно? В твоем тексте дурацкая история про психопатку-Нинку, мудаковатого Зива и маньяка-Карабчиевского, про всю эту ублюдочную кафешную шушеру, – занимает чересчур много места и выглядит грязной сплетней. Мыльная оперетка для домохозяек с филологическим уклоном.

И очень противно, что ты всех называешь подлинными именами. Мы же не передохли сто лет назад. Не этично.

– А Пушкин утверждал, что поэзия выше этики – самой гнусной из своих интонаций возразила Ритка.

– Так то ж, поэзия – ядовито показал зубы ведущий журналист газеты "Время", а это – "плохая проза, хуже не бывает".

Нинон вернулась к Феликсу после того, как Зив унюхал, волоча свои лохматые длинные уши по шенкинскому асфальту, запах ее течки, совмещенный с вонью омерзительной кошачьей поллюции. Он запил.

Крепко. На работу ходить перестал. Усатый прилетел к нему, чтобы вытащить его из запоя.

– А где карликовая пантера? Почему на меня никто не охотится? – весело спросил он из форточки.

– О-о-о-й… Сам не знаю… о-о-й… – длинное тело Зива лежало по диагонали его кровати с мокрым полотенцем на голове и стонало, – он и раньше уходил, но в этот, о-о-й, раз… Я даже не знаю, о-о-й, сколько дней прошло. Какое сегодня число-о-о-о-й?..

– Четное.

– А день? О-о-о-й…

– Уже вечер.

Утром они вышли на работу вместе. Причем Усатый тоже постанывал.

На одном из пятачков участка который уже дважды обошли, Усатый обнаружил в груде мусора черное кошачье руно, подсохшее на солнцепеке. Медленно, пошатываясь, подошел Зив и сразу узнал: это был Бэзэк.

Несчастья сыпались на Зива даже чаще, чем обычно. Однажды он уснул на лавочке в районе старой Таханы8 и у него сперли сумку с распечатанными на принтере стихами за последние полгода, а заодно и все документы, в том числе и свидетельство о том, что он водитель автобуса, высшего разряда, которое он в Израиле не успел подтвердить. Это навсегда оставляло его лицом без профессии. На следующий день полетел компьютер. Стихи были только на жестком диске, а не на дискетах, восстановить все тексты по памяти было непосильной задачей. Ритка удивлялась, что ее и в этих несчастьях не обвинили. Она была так обижена на Зива, что по-настоящему пожалела только Бэзэка.

Впрочем, и ее полоса неудач затянулась. Все сильнее от многочасовой работы молотком болела рука. Началось острое воспаление связок, которое очень быстро стало хроническим. Работу пришлось оставить, уйти на инвалидность, с вытекающим из этого резким снижением экономической стабильности. Правда мозоли нехотя стали покидать насиженные места. На последнем заседании писательского клуба, во время обсуждения ее новой рукописи, коллеги, не просто критиковали – злобствовали. Особенно земляки. Похоже, они и вправду, как считал Хаенко, завидовали ее успехам. И Паша, и Петя, и супруги

Гойхманы – с криками и одесской жестикуляцией обвиняли Бальмину в конъюнктурщине, пошлости и полном отсутствии профессионализма. После пламенной обвинительной речи Межурицкого, Ритка выбрасывая из пасти раздвоенный язык, проползла по длинному столу в зале заседаний Союза писателей, где раз в месяц проводились клубные семинары, и больно толкнув Петра в грудь, выползла на улицу.

Совершенно неожиданно закрылось кафе. Умер стошестилетний председатель движения ветеранов сионизма, а его молодой восьмидесятисемилетний преемник помел по-новому, сказал, что не хочет по четвергам этих русских пьяниц и дебоширов: Фельзенбаумам отказали в аренде. Бреннерцы пытались собирать подписи, обращаться в муниципалитет. Не помогло. Через месяц после возвращения к Фелимону, который совершенно потерял голову от счастья, что

Нина-свет-Николавна вернулась, она спровоцировала драку с мордобоем, вызвала полицию, и упекла в тюрягу своего и детей кормильца-поильца.

Потом при разводе ангелоголосая заставила этого несчастного продать с колоссальными потерями не выплаченную еще квартиру, скачала с него алименты на троих детей, и по слухам, зажила дружной шведской семьей с Лехой Макрецким, Леной Боковой и ее другом жизни бардом Боцманом, у которых на крыше собираются теперь кафешные останки. А Феликс все ждет и надеется, что фортуна повернется к нему играющим ямочками обаятельным личиком. И Зив ждет того же.

Привычный, налаженный мир взорвался, и его осколки ранили всех. С перебинтованной и подвязанной рукой Ритка шла по Алленби, в нарядном белом платье, снова и снова прокручивая точно кадры кинохроники события последних месяцев.

– Рита! – показавшийся знакомым мужской голос неожиданно окликнул ее. Она оглянулась и увидела совершенно незнакомого смуглого мужчину лет сорока в красивых очках. Он был аккуратно подстрижен и выбрит до блеска – изысканный темный английский костюм долларов за пятьсот, красивая голубая рубашка, модный лощеный галстук. От незнакомца пахло таким дезодорантом, что отдаться ему хотелось прямо здесь и немедленно. Он только что закончил говорить по миниатюрному пелефону последней модели, сложил его и положил в карман.

– Не узнаете меня? – незнакомец улыбнулся, и улыбка сделала его волевое, строгое лицо голливудского злодея беззащитным. – Я тоже

Вас только по Вашим роскошным волосам узнал. Вы невероятно похудели, помолодели, у Вас теперь такая тонкая талия. А с рукой что?

– Все на нервах последнее время… а рука… это от работы, -

Ритка безуспешно пыталась вспомнить собеседника.

– А я ведь только из-за Вас, в смысле из-за Ваших стихов, на

Бреннер приходил. Вы так и не вспомнили меня. У меня, правда, тогда была борода и не было ни работы, ни крыши над головой.

– Вспомнила! Вы еще без обуви ходили. "Дымилась, падая ракета"…

– Да. И ночевал на пляже.

– Но я никогда не знала как Вас зовут.

– Олег.

– А сейчас Вы новый русский?

Олег рассмеялся:

– Нет. Я, по-прежнему, старый еврей. Просто нашел работу по специальности.

– И кем же Вы работаете, если не секрет?

– Я агент-оператор Всемирного трансформбюро.

– Что это значит?

– Мы помогаем желающим поменять среду обитания, вид, разряд, семейство.

– Выходит, если я приду к Вам в агентство и скажу, что хочу летать, Вы поможете мне взлететь?

– Вас я по блату и бесплатно могу научить летать прямо сейчас, здесь. Хотите?

Почему-то Ритка сразу поверила ему. Ей вдруг стало жалко, что они не сблизились с Олегом раньше, еще до того, как она стала змеей. Они могли бы любить друг друга, перманентно меняя вид, род, отряд, семейство и среду обитания. Они могли бы вместе нырять, летать, прыгать с ветки на ветку, рычать и разрывать окровавленное мясо длинными острыми клыками или размножаться методом простого деления.

Конечно была и другая перспектива. Могло получиться как всегда, как у всех: ссоры из-за денег, взаимное раздражение по мелочам, рутинное скучное совместное существование в неуютных съемных квартирах и не доставляющий удовольствия секс, похожий на повинность. "Нет. Только не это", – подумала Ритка, а вслух сказала:

– Летать? Прямо сейчас? Хочу!

Он протянул ей свою смуглую руку, которая на глазах стала обрастать длинными перьями.

– Но у меня болит рука.

– Боли Вы не почувствуете! – это она услышала уже в воздухе, сквозь свист ветра в ушах.

Под ними была крыша Мигдаль-Шолома, и они на мгновение приземлились среди локаторов, телескопов, гигантских прожекторов и других технических приспособлений, созданных цивилизацией. Отсюда был виден весь Тель-Авив. Ритка взглянула на свою перебинтованную руку, но вместо нее увидела белое орлиное крыло, и это понравилось ей.

– Главное – набрать побольше воздуха в легкие, посильнее оттолкнуться от земли и ни в коем случае не оглядываться назад! – это Олег кричал уже откуда-то снизу и сзади на птичьем языке, но она поняла и запомнила каждое слово инструкции. Сначала под ней плыл назад уменьшаясь и удаляясь тускло-желтый город, потом внизу осталась одна только не имеющая берегов синь. Правое крыло все-таки немного болело, но меньше, чем когда было рукой. Ритка помнила инструкцию Олега: она ни разу не оглянулась на маленький, смешной, виртуальный Тель-Авив, в котором так неожиданно оборвалась ее маленькая, смешная, виртуальная жизнь. Орлиными немигающими глазами она смотрела теперь только вперед – на закатное солнце, которое никак не садилось. Солнце было ярким, белым и квадратным, как экран дисплея, на котором Ритка, поставив последнюю точку, закрыла file, вынула дискету из гнезда компьютера и своим корявым почерком написала на ней красным фломастером: "Летняя компания 1994 года", потом, подумав мгновение, исправила букву "о" в слове "компания" – на "а".

Январь 2000. Калифорния. Ла-Меса.

Примечания редактора, слабо знающего израильские реалии, для тех, кто этих реалий совсем не знает.

1 Саша Карабчиевский – действительно не имеет никакого отношения к покойному критику Юрию Карабчиевскому, а также к его сыну, которого, говорят, тоже зовут Александром, как и героя данной повести. Он их очень дальний родственник.

2 Центральная улица старого Тель-Авива

3 Олим-хадашимы – от слов "оле хадаш", "ола хадаша" – буквально: вновь прибывший, вновь прибывшая (иврит). Олимами называют тех, кто прожил в Израиле до 5 лет. Они пользуются какими-то льготами от государства, но безжалостно ущемляются в правах коренными жителями Израиля (их называют "сабрами") и теми, кто прождил в Израиле дольше (их называют "ватиками")

4 Мезуза – такая маленькая штучка, которая висит у евреев над входной дверью в дом. Внутри мезузы должен храниться текст молитвы

"Шма Израэль". Мезузы бывают пластмассовые, а бывают и серебряные…

Сама Бальмина на фабрике, где работала дизайнером, занималась в том числе и дизайном мезуз.

5 Бетуах Леуми – министерство страхования. Выдает различные социальные пособия.

6 Илья Бокштейн умер в Израиле в 1999 году.

7 Сабры и марокканцы – представители других общин. Считается, что они враждебны русской общине.

8 Тахана мерказит – автобусный вокзал. В Тель-Авиве их два – старый и новый. Новая Тахана мерказит считается самым большим автовокзалом в мире.