– Как дела?
– А как твои?
– Я первая спросила – тебе отвечать.
– Ну что тебе сказать… В ноябре вдруг случился рецидив. До этого уже много лет все было в порядке. И вот… неожиданно…
Ирина продолжала говорить, а я одновременно пыталась представить масштабы несчастья и судорожно подсчитывала в уме: «Ноябрь… А сейчас у нас апрель… Значит, мы полгода не разговаривали? Как это могло произойти?»
Вот именно, как? Тут дело не в средствах связи, у всех есть Скайп – говори, сколько вздумается, с кем вздумается, на любом расстоянии. В данном конкретном случае – что там подсказывает Google? – на расстоянии 2216 км. Две тысячи двести шестнадцать.
Скайп! Дело-то как раз в Скайпе, не все с ним так просто…
Собираясь уезжать из России, тогдашнего СССР, в начале 80-х годов, имея в кармане билет в одну сторону и заграничный паспорт с французской визой и советской печатью «на постоянное место жительства», иными словами без права вернуться в Москву, я была настолько поглощена мечтами и догадками о предстоящей жизни на таинственном Западе, в стране, языком которой я едва владела и где я никого не знала, кроме ждавшего в Париже любознательного спутника моих тбилисских прогулок, что меня мало заботила мысль о том, чтó я покидала, и о тех, с кем мне предстояло расстаться: семье, друзьях, знакомых. Они же, напротив, хорошо отдавали себе отчет, что нам предстояла разлука, не исключено, что навсегда. Люди, уезжавшие из СССР, редко возвращались назад. Железный занавес опускался за их спиной, и мало-помалу они теряли реальность, контуры их размывались, оставались только воспоминания.
Известно, что это были за люди: редкие иностранцы, которые приезжали в страну по своим надобностям, а уехав, исчезали навсегда. Поэтому, а не только потому, что общение с ними могло навлечь неприятности, привязываться к ним не следовало: подружишься, привыкнешь, а потом человек уедет – и все, как в воду канул. Кое-кто, правда, делал попытки вернуться, но большинству отказывали в повторной визе, письма не доходили, оставалось только забыть их.
Еще была, конечно, еврейская эмиграция. Уезжали семьями, «на постоянное жительство», навсегда теряя советское гражданство и даже возможность приехать в гости. Отъезды напоминали похороны. На проводы собирались в уже полупустой квартире, буквально на чемоданах – вещи были отправлены заранее, при себе оставляли лишь самое необходимое. Эти душераздирающие прощания, как правило, происходили накануне отъезда, большинство провожавших на следующий день в аэропорту не присутствовало: публичное проявление симпатии к предателям, уезжавшим, чтобы пополнить ряды врагов родины, не приветствовалось. Даже чтобы прийти попрощаться накануне отъезда требовалось изрядное мужество, особенно если уезжавшие были с «диссидентским душком», а уж ехать с ними в Шереметьево было поступком вызывающим и сопряженным с риском. На него решались только родственники и самые близкие друзья.
Обменивались подарками и обещаниями: «Пишите, ладно? Пишите, пожалуйста!», «Не забывай писать, и почаще, договорились?» – «Непременно!» Все знали, что письма идут неделями и месяцами, что некоторые вообще не доходят, что их, скорее всего, перлюстрируют, но они оставались единственной связью, соломинкой, за которую цеплялись: «Ты ведь будешь писать?» – «Что за вопрос, конечно!»
И действительно, постепенно переписка налаживалась, из-за кордона приходили первые письма, в экзотических конвертах из тонкой голубоватой бумаги, с диковинными марками. Это был сигнал из мира почти потустороннего, доказательство того, что уехавшие живы, но отныне принадлежат другому миру – они стали жителями Запада.
Ах, эти письма, как же их ждали! Их читали, перечитывали, бережно хранили, на них ходили в гости и звали гостей, их читали вслух, пересказывали, комментировали. «Знакомый племянника встретил на днях приятеля, брат которого эмигрировал и вот недавно прислал письмо, где пишет…» Информативная ценность посланий, конечно, сильно варьировалась; когда авторами являлись люди, владевшие пером, они иногда представляли собой настоящие «письма русского путешественника» – свидетельства о жизни в ином, незнакомом мире. Время словно обратилось вспять, вернулась эпоха, не знавшая ни газет, ни радио, эпоха, когда самую интересную, самую важную информацию доставляла почта. Все написанное представляло интерес, мельчайшие бытовые подробности вызывали острое любопытство и с жаром обсуждались. Пожалуй, в первую очередь именно подробности.
Как происходит поход к врачу? Сначала записываются на прием у секретарши, по телефону. (У секретарши? Вот оно как…) Явившись по адресу, проходят в приемную, садятся в кресло, берут полистать какой-нибудь журнал, ну например «Пари матч»… («Пари матч»?! В приемной врача?! – Напомню, что в Советском Союзе «Пари матч», и не только его, купить было невозможно, разве что из-под полы, и что на таможне его систематически конфисковывали). После приема пациент расплачивается, наличными или чеком. (Наличными или чеком? Ну и ну… Никто из присутствующих ни разу в жизни не видел чековой книжки, и сама мысль о том, что за товар или услугу можно расплатиться, поставив подпись на клочке бумаги, заключала в себе элемент фантастики.) И так далее. Для посетителей советских поликлиник, привыкших часами стоять в очереди в мрачных коридорах, где каждый мог вас обругать: тетки в регистратуре, медсестры, врачи, рассказы о креслах и журналах в приемной врача производили впечатление сказок «Тысячи и одной ночи».
Время шло, и постепенно лихорадка спадала. Конечно, писем по-прежнему ждали, радовались их получению, зачитывали до дыр и, конечно, на них продолжали отвечать – но поддерживать переписку становилось все труднее.
Для уехавших свежесть и острота первых впечатлений постепенно ослабевала, человек привыкал, появлялись новые связи, новые интересы, новые заботы, и то, что прежде удивляло, со временем начинало восприниматься, как норма, поход к доктору или в супермаркет утрачивал сходство с открытием неизвестного континента.
С оставшимися происходило то же самое, хотя и по иным причинам. Черепашья скорость почты делала регулярную переписку невозможной, и постепенно из хроники повседневной жизни с ее мелкими радостями и заботами письма превращались в отчеты, где речь шла исключительно о событиях значительных: женитьба, рождение детей, защита диссертации, переезд на новую квартиру, болезни. Все, что происходило помимо этого: поломка стиральной машины, встреча со старым знакомым на улице, случайно доставшийся билет на концерт – все те пустяки, из которых состоит жизнь, – казалось недостойным упоминания в одном из 4–5 ежегодных посланий, которые достигали адресата с многонедельным опозданием, когда эти мелочи уже были неинтересны. По справедливому замечанию одной моей подруги, у нас гораздо больше тем для бесед с человеком, с которым мы перезваниваемся ежедневно, чем с тем, с которым мы говорим раз в год. Письма, получаемые уехавшими, которых все больше затягивало новое существование, постепенно превращались к сухие конспекты; вдохнуть в них жизнь могли только воспоминания. Поэтому многие переписки постепенно иссякали – одни по прошествии месяцев, другие по прошествии лет. Упорный многолетний обмен письмами представлял собой исключение.
* * *
Несмотря на зловещую отметку в паспорте – «на постоянное жительство», – мой собственный случай был гораздо менее драматичным, поскольку не носил столь бесповоротного характера. Брак с иностранцем и связанный с ним отъезд за границу хоть и лишал человека права жить в Советском Союзе, но не лишал его гражданства, то есть теоретической возможности приехать в гости.
Для моих родных и друзей эта мысль была небольшим утешением. Конечно, никто не отговаривал меня от отъезда, все искренне радовались открывшейся перспективе, тем не менее доминировало чувство расставания, утраты. «Из всех плохих новостей последнего времени эта – самая скверная. Но я очень рада за тебя», – отреагировала тогда Ирина; остальные, не высказываясь столь прямо, придерживались того же мнения. А я, пребывая в полной эйфории, старалась по возможности скрыть от себя самой и от окружающих окончательность и бесповоротность отъезда. Ехала с единственным чемоданом, проводов и прощаний не устраивала, имущество не раздаривала, за исключением кое-каких книг, от которых друзьям могла быть польза, опьяненная одной мыслью о том, что скоро появится возможность запросто купить любую книгу, включая те, за хранение которых в Советском Союзе можно было угодить в тюрьму. Врожденный оптимизм не позволял признаться даже самой себе, что, возможно, мне больше не суждено увидеть близких, и я изо всех сил старалась придать отъезду видимость увеселительной поездки.
Для меня тут не было противоречия: конечно, с одной стороны, я купила «билет в одну сторону», но у меня имелся паспорт, позволявший приезжать в гости, уже в качестве человека почти свободного, которому почти ничто не могло воспрепятствовать уехать назад. (Эти «почти» относятся к непредсказуемости поведения властей, как прежних, советских, так и нынешних: никогда ни в чем нельзя быть уверенным до конца; не там поставленная запятая, не того оттенка фон фотографии на паспорт – и объемистое досье, на составление которого была потрачена уйма времени, объявляется недействительным, что делает невозможной поездку для участия в конференции, на деловую встречу, на свидание с заболевшим родственником. А эпопея с регистрацией по приезде в страну! Анкета в два листа, заполнять которую полагается обязательно черной – ни в коем случае не синей! – шариковой ручкой, заглавными буквами, транскрибируя латинские имена и названия кириллицей – и горе тому, кто хоть раз ошибется в какой-нибудь букве: все придется переписывать заново. Процедура занимает не один час, и лично мне удается добиться нужного результата лишь с пятой попытки. О процедуре получения визы лучше не говорить. Равно как и о паспортном контроле.)
Само собой разумеется, я обещала писать и друзья обещали отвечать на письма. Как ни странно, эти обещания реализовались даже в большей мере, чем можно было предполагать или надеяться. По двум причинам. Во-первых, большинство моих друзей – гуманитарии, и писать для них так же естественно, как дышать. Одни писали чаще, другие реже, одни письма занимали несколько страниц, другие носили скорее телеграфный характер, одни оказывались более интересными, другие менее, но это было не столь уж важно, главное состояло в том, что люди продолжали писать, упорно, год за годом, в течение почти десяти лет. У меня сохранились все письма: аккуратно разобранные, рассортированные по отправителям, с помеченной датой – настоящая сокровищница: достаточно взять любую пачку, от самой тонкой до самой объемистой, чтобы почувствовать неповторимый аромат породившей их эпохи.
Вторая причина столь удивительного эпистолярного постоянства состоит в том, что с падением железного занавеса появилась надежда на встречу. И в ожидании того дня, когда она станет возможной, следовало потерпеть, не прерывать переписку. И действительно, со временем все смогли побывать за границей, увидеться с теми, кто когда-то уехал. Мне же послания друзей позволили сохранить связь с утраченным миром, с событиями, пережить которые мне самой уже не пришлось: гласность, первые публикации ранее запрещенных книг, распад СССР, развал экономики в 90-е годы, инфляцию и нужду последовавших лет, изменения в обществе, появление новых социальных парадигм. Письма друзей давали возможность увидеть происходившее изнутри, пусть даже не в полной мере; без них вся многообразная информация, доступная человеку на Западе, осталась бы чисто умозрительной. Я прекрасно отдавала себе отчет в том, что отныне должна довольствоваться ролью наблюдателя, что вновь приобщиться к когда-то покинутой жизни мне не дано, но примириться с этим было не так уж трудно и, пожалуй, роль наблюдателя всегда была мне больше по душе. Со своей стороны, друзья теперь сами могли увидеть прежде запретную заграничную жизнь, так что описывать походы на прием к доктору больше надобности не было.
Затем темпы ускорились. Появилась электронная почта и с ней возможность быстрой, почти мгновенной связи, потом дешевые телефонные абонементы и наконец Скайп, дивное изобретение, позволяющее в любой момент поговорить с человеком, где бы он ни находился, послать ему по ходу беседы текст, фотографию или видеозапись. Коммуникативный рай.
Лично я очень люблю Скайп, идеальное средство связи для человека, чьи друзья разбросаны по странам и континентам. Кроме неизбежной рекламы, мне в нем нравится решительно все: функционирование, интерфейс, (факультативные) фотографии собеседников, возможность по ходу отправить картинку или ссылку, даже всеми презираемые смайлики мне вполне по душе. Но больше всего я люблю зеленый глазок, сигнализирующий о том, что человек «в контакте», и напоминающий лампочки московских такси моего детства. Парижские такси тоже оснащены лампочками, но это не то: лампочки московских такси и глазки́ Скайпа абсолютно идентичны, по форме, по цвету, по интенсивности. И главное по смыслу: «в сети» значит «свободен»!
У меня Скайп включается автоматически, одновременно с компьютером. В течение дня, работая, я время от времени поглядываю на интерфейс и всякий раз радуюсь при виде зеленых огоньков, констатируя, что друзья и знакомые «свободны». Привычки у разных людей разные: некоторые подключены постоянно, как я, некоторые подключаются, лишь когда им необходимо с кем-то связаться. Эти привычки мне в основном известны. Появление человека, выходящего на связь изредка, вызывает желание воспользоваться случаем и позвонить, и наоборот, исчезновение постоянно «подключенного» собеседника рождает беспокойство: уж не случилось ли чего? Сказанное не означает, что я провожу дни в болтовне с приятелями – интенсивность однажды налаженных контактов с тех пор не менялась и даже скорее снизилась, но радость от сознания, что разговор возможен, стоит лишь захотеть, остается прежней.
Вот почему утекло так много времени с нашей предыдущей беседы с Ириной: напротив ее имени постоянно горел зеленый огонек, и я была уверена, что все в порядке, звонить нет надобности. Так могло продолжаться еще долго, и я даже не сразу сообразила, почему я все-таки позвонила именно в тот день. Ответ вскоре нашелся: это произошло в связи с Salon du livre, парижской книжной ярмаркой.
Не будучи ни издателем, ни литературным агентом, я хожу на книжные ярмарки не по долгу службы, а почти как на праздник: подышать специфическим ярмарочным воздухом, окунуться в книжную суету, а главное, увидеть – в Париже, Франкфурте, Москве или Гетеборге – людей, с которыми все остальное время приходится ограничиваться письменной или телефонной связью. Так и в этот раз я не торопясь прогуливалась по Салону…
За последние годы парижская ярмарка, в отличие от Лондона или Франкфурта, мероприятие не столько коммерческого, сколько «культурного» характера, сильно уменьшилась в размерах. Когда-то ей с трудом хватало места в обширном павильоне у метро Порт-де-Версаль и требовалось немало времени, чтобы пересечь ее из конца в конец. Теперь стенды издательств жмутся к центру, словно острова пестрого архипелага, окруженные со всех сторон пустым, скупо освещенным пространством, кажущимся еще темнее от доминирующего черного цвета, и усеянные то здесь, то там группами школьников с бутербродами и банками кока-колы.
В центре архипелага расположены главные издательства: Gallimard, Nathan, Albin-Michel, вокруг которых группируются стенды издателей поменьше, провинциальные издательства и, наконец, издательства иностранные. Стенд России на этот раз обнаружился где-то между Бразилией и Катаром. Размеров он был скромных: цена аренды за квадратный метр располагает к скромности – несколько стеллажей с книгами, десяток стульев, стол для выступающих, на столе стопка программ: «Презентации и дискуссии». Редкие посетители – как правило, либо преподаватели русского языка, либо студенты, либо переводчики, но главным образом, конечно, друзья и знакомые участников.
Обогнув Бразилию, оглянувшись, чтобы убедиться, что Германия на своем месте, и приняв решение заглянуть туда попозже, я подошла к российскому стенду, который в тот ранний час больше всего напоминал катарскую пустыню. Программка лежала на столе, я рассеяно полистала ее и вдруг увидела знакомое имя: предстояло выступление Д. М***, известного прозаика и сценариста. Вот оно что… подумалось мне.
В былые времена, придя в мое отсутствие ко мне домой, Д. М*** бывал принят бабушкой, по его просьбе накормлен гречневой кашей, после чего пристраивался где-нибудь на диване поспать, к немалому возмущению бабушки, имевшей собственные представления о хороших манерах. Те времена давно уже канули в прошлое. Мы перестали общаться еще до моего отъезда во Францию и впоследствии не поддерживали переписки. Но круг общих знакомых был достаточно широк, и мы оставались более или менее в курсе дел друг друга. Кроме того, я читала его книги. Не все и не особенно регулярно, но всегда с большим интересом, видя в нем настоящего писателя.
Я еще раз поглядела на анонс и задумалась. Дождаться выступления Д. М***, выслушать его речь по поводу очередной литературной премии, мало меня интересовавшей, для того чтобы потом обменяться банальными фразами на тему «как живешь?» – А стоит ли? Решив, что не стоит, я положила программу на место и отправилась дальше. Полчаса спустя зазвонил телефон: парижские друзья, жившие неподалеку, в 14-м округе, приглашали на ужин вечером того же дня, в числе приглашенных фигурировал Д. М***. Вот оно что… снова подумалось мне.
Пришла я с опозданием, застольная беседа была в полном разгаре. Говорили по-русски, на родном языке гостеприимных хозяев и большинства гостей. Говорили, естественно, об Украине. Дело происходило в марте 2014 года, только что аннексировали Крым, и недавние события не выходили из головы. Время от времени кто-нибудь из гостей предлагал: «Давайте о чем-нибудь другом!», разговор менял направление, но через несколько минут возвращался к прежней теме, и снова слышалось: Симферополь, Севастополь, Донецк.
В тот день в Москве прошла демонстрация, и многие общие знакомые приняли в ней участие – нам же оставались лишь разговоры. Слушая собеседников, я занималась мысленными подсчетами: в августе 1968 года в знак протеста против оккупации Чехословакии на Красную площадь вышли с плакатом семь человек, в марте 2014-го против оккупации Крыма протестовали 30 000 – рискуя, конечно, несравненно меньше, но все-таки рискуя. Цифры несопоставимые. Так-то оно так, но с тех пор прошло почти полвека – сколько же потребуется времени для формирования критической массы, способной хоть как-то влиять на происходящее в стране со стопятидесятимиллионным населением?
В конце вечера меня ожидал сюрприз. Заранее зная о предстоящей встрече, Д. М*** приготовил мне королевский подарок: только что вышедший двухтомник своей прозы, включавший его основные произведения – рассказы, романы, повести. Пухлые томики небольшого формата, со вкусом изданные, приятно подержать в руках. В сумме около тысячи страниц, элегантная черно-белая с оранжевыми вкраплениями обложка – случайное совпадение или тонкий намек на страну, в которой он отныне жил, переехав незадолго до того в Киев? Я в очередной раз с удовольствием отметила, что если и существует область, в которой за истекшие годы имело место настоящее возрождение, – это российское книгопечатание. Ушла в прошлое многотиражная продукция на рыхлой сероватой бумаге с пятнами клея, с плохо прошитыми страницами, с нагоняющими тоску обложками (суперобложки были тогда большой редкостью). Ах, эти обложки советских времен, этот серовато-коричневый коленкор! На эту тему ходила масса забавных историй, так, например, утверждали, что обложка всем известных «Литературных памятников» обязана своим бутылочным цветом перепроизводству коленкора для паспортов. Где-то в какой-то план вкралась ошибка, коленкора выпустили несоразмерно много, никто не знал, что с ним делать, пока в чьей-то умной голове не возникла идея: отдать издательствам. В результате чего «Опасные связи» на вид неотличимы от «Дон Кихота». Не следует, однако, забывать, что и эта печального вида продукция шла нарасхват: книжный дефицит был не менее острым, чем колбасный.
Я бережно открыла первый том, снабженный дружеской надписью автора, и пробежала взглядом по оглавлению. Первым шел один из ранних рассказов Д. М***, «Штиль». Мне когда-то говорили, что первоначально он был посвящен мне и назывался по-другому: «Рейс на Стокгольм». При публикации редакция журнала изменила название и сняла посвящение – но для меня это не имело ни малейшего значения, все остальное сохранилось как есть, неподвластное времени.
* * *
Приехавшая из Риги Ирина училась в МГУ и вращалась в компании, к которой принадлежали Д. М*** и те самые друзья, которые теперь, весной 2014 года, принимали его и меня у себя дома в Париже. Характер у Ирины был общительный, все ее любили, недостатка в приятелях не было, однако когда ей захотелось пригласить кого-то из друзей на взморье, где у ее родителей была дача, выбор пал на меня. Я обрадовалась: Прибалтика была мне знакома так же хорошо, как и Крым, мы с родителями бывали там почти каждое лето. В то время основная масса населения страны располагала тремя вариантами проведения отпуска: Прибалтика, Крым и черноморское побережье Абхазии. Выбор не слишком богатый, но он, возможно, объясняет, почему граждане России так привязаны к бывшим курортам СССР и готовы на многое ради обладания ими. Что за жизнь без любимых пляжей!
В течение ряда лет я ездила в Юрмалу то с родителями, то с бабушкой. Расположенная к югу от Риги, Юрмала, как известно, представляет собой цепочку курортных поселков, соединенных электричкой. Природа там в точности как на польской и немецкой части балтийского побережья: песчаные пляжи, нанесенные ветром дюны, мелкое море с температурой воды, редко превышающей 18 градусов. Что же тянуло туда миллионы советских курортников, что побуждало их предпочесть это холодное мелководье теплу и субтропическим красотам Закавказья, черноморским пальмам и крымским виноградникам? Тянуло воображаемое сходство с Европой. При небольшом умственном усилии человек мог представить себе, что он на Западе, – тому способствовали манеры местных жителей, чуть менее пустые прилавки магазинов, чистые улицы, аккуратно подстриженные газоны и, конечно, наличие кафе, куда можно было зайти «просто так»! Торчавшие там и сям остроконечные шпили костелов довершали иллюзию.
Цены были довольно высокими; кроме того, за удовольствие провести отпуск в якобы западном мирке полагалась еще и наценка: необходимость ежедневно сталкиваться с ледяной вежливостью и плохо скрываемой враждебностью местных жителей. Курортники из России представляли для них важный источник дохода, но даже в этом туристском оазисе жилья не хватало, гостиниц почти не было, путевки в пансионаты были нарасхват, и единственный способ устроиться состоял в том, чтобы снять комнату или угол у частника. Латыши, однако, тоже жили не в хоромах, а на жилплощади, мало чем отличавшейся от общесоветской нормы, так что, сдавая на лето комнату туристам, они были вынуждены ютиться на оставшихся квадратных метрах, что, естественно, только увеличивало раздражение по поводу присутствия чужаков. Тем не менее они сдавали все, что могли: чуланы, сараи, малейшие закоулки. Точно так же поступали крымчане и абхазцы, но эти оставались людьми южными, экспансивными, склонными к шутке, и раздражение от нашествия было не столь заметно; холодные и сдержанные прибалты молчали, но на лицах у них была написана мука. Впрочем, незваных гостей это не смущало: в окружении моря, сосен, бесконечных пляжей выходец из Воронежа, прибывший на заслуженный отдых, чувствовал себя как дома. Что отчасти являлось результатом забавного парадокса тогдашней жизни: с одной стороны, человек был прикреплен к месту жительства крепостными узами прописки, с другой – этому же человеку постоянно внушали мысль о неделимости, цельности пространства: «От Москвы до самых до окраин, / С южных гор до северных морей / Человек проходит, как хозяин / Необъятной Родины своей». Это представление впитывалось с материнским молоком, и никакие поджатые губы и отказ эстонцев и прочих литовцев и латышей говорить по-русски не могли его поколебать.
Так что переехав нематериальную, никак не обозначенную границу той или иной республики, гости продолжали чувствовать себя как хозяева, что в Клайпеде, что в Пицунде. Тот факт, что вокруг говорили на незнакомом языке, тоже никого не смущал: русский изучали в обязательном порядке везде, начиная с первого класса начальной школы, и худо-бедно объясняться могли все, уж во всяком случае договориться о цене за комнату. Для местных жителей недостаточное владение русским представляло даже определенное преимущество, сводя к минимуму общение с отнюдь не дорогими гостями.
Приехав к Ирине, я оказалась в ином, совершенно незнакомом мире. По эту сторону Риги, к северу, железнодорожная ветка тоже шла вдоль побережья; поезд останавливался на крошечных полустанках, за окном сменяли друг друга леса, поля, кое-где мелькали редкие хутора, никаких следов столь характерного для Юрмалы туристического оживления. Это тихое побережье, вдали от шума и суеты, облюбовала в качестве места отдыха часть латышской номенклатуры. Разделенные сосновыми лесами дачные кооперативы – Академии наук ЛССР, Союза архитекторов и пр. – располагались на изрядном расстоянии друг от друга, никто никому не мешал.
Несмотря на свой привилегированный характер, поселки, о которых идет речь, особой роскошью не отличались, до Беверли-Хиллз им было далеко. Инфраструктура сводилась к советскому минимуму: прорубленные среди сосен просеки обеспечивали выход к морю, через поселок проходила, петляя, одна-единственная асфальтированная дорожка, «торговая точка» представляла собой деревянную палатку, где в редкие часы работы можно было купить продукты первой необходимости: картошку, хлеб, макароны и водку. Все остальное – мясо, молоко, фрукты – приходилось возить из города.
Но какое это имело значение! Гарциемс оказался спрятанным среди сосен крошечным райским островком. Водопровода не было, зато две минуты ходьбы до моря, песчаный пляж, тянущийся в обе стороны на много километров, кругом ни души, не слышно ничего, кроме шума ветра в сосновом бору. Сине-серое, спокойное море тоже казалось совершенно пустынным, ни лодки, ни паруса – а где-то за горизонтом, в 444-х километрах, если верить карте, но в действительности на расстоянии световых лет, находилась недоступная Швеция/Европа/свобода.
Несмотря на небольшие размеры и простоту планировки, дача Ирининых родителей имела в себе нечто неуловимо западное, и по сравнению с деревянными «избами» Подмосковья казалась воплощением элегантности и модерна. Дом был кирпичный, оштукатуренный, серого цвета, с террасой, выложенной красными плитками. Внутри – деревянная обшивка, как в скандинавских постройках. На участке был разбит сад: несколько яблонь, кусты крыжовника, клубника. И конечно, цветы, главным образом флоксы.
Дни проходили словно в дивном сне. Походы на пляж, когда позволяла погода. Готовка. Еда. Чтение. Беседы. Порхающие над флоксами сонмы бабочек…
Впоследствии мне довелось побывать в Гарциемсе еще дважды. Первый раз я сделала это нелегально, сознательно нарушив закон, запрещавший иностранцам перемещаться по территории СССР без специального разрешения. Приехав в Москву повидаться с близкими, я испытала непреодолимое желание вновь увидеть места, с которыми были связаны воспоминания о полном, ничем не омрачаемом блаженстве. Но как туда попасть? Самолет отпадал: ведь мне пришлось бы предъявлять паспорт при покупке билета и при регистрации, оставался поезд, на него билет можно было купить просто так. Для настоящего иностранца и этот способ был рискованным, его могливыдать незнание русского язык или акцент: проводник и попутчики, заметив, что что-то не так, охотно сдавали незадачливого путешественника правоохранительным органам. Меня же по этим приметам никто опознать не мог, и «провал» мне не грозил.
Если не считать давнишних воображаемых «преступлений», за которые приходилось расплачиваться приступами паники, эта поездка явилась моим первым сознательным нарушением советского законодательства. Было, конечно, страшновато. С одной стороны, заподозрить во мне «иностранку», казалось бы, не представлялось возможным, с другой стороны, мы с Ириной обсуждали поездку по телефону (письма шли слишком долго) – а что если он прослушивался? Все знали, что, например, в гостиницах прослушивались все телефоны, с частными же лицами ситуация была менее ясной. Состояли ли под наблюдением иностранцы, жившие на квартирах у родственников? С точностью ответить на этот вопрос никто не мог. В те времена все мы страдали легкой паранойей – и причин для этого хватало. Как бы то ни было, сев вечером на поезд на Белорусском вокзале, я прибыла в Ригу утром следующего дня. Ирина ждала меня на перроне, мы немедленно пересели на электричку, которая через полчаса высадила нас на станции в Гарциемсе, по-прежнему совершенно пустынной. Два дня спустя мы проделали тот же путь в обратном направлении, и она посадила меня на московский поезд.
Спустя несколько лет я прилетела в Ригу самолетом, на этот раз перемещаясь в противоположном направлении, с севера на юг, – воспользовалась поездкой в Финляндию, чтобы на обратном пути, теперь уже вполне легально, слетать в Прибалтику. Город я узнала с трудом. В первую очередь из-за обилия красок там, где раньше господствовала исключительно черно-серая гамма (не зря кинематографисты всех союзных республик облюбовали Ригу для съемки военных фильмов). Европейские фантазии советских курортников воплотились в жизнь. Надо сказать, что туристы из России, число которых изрядно уменьшилось (отчасти из-за введения виз, но и по другим причинам: наконец-то появилась возможность не ограничиваться выбором одного из трех вариантов – Крым, Кавказ, Прибалтика, – а поехать отдохнуть куда душе угодно: в Турцию, на Гоа, на Канары – были бы деньги), отныне испытывали немалые затруднения с ориентировкой на местности: в советские времена все надписи, названия улиц, магазинные вывески и пр., были на двух языках, теперь же остались только латышские. При этом на улице и в транспорте слышалась в основном русская речь. Эксцессы обретенной независимости…
Зато в Гарциемсе все осталось по-прежнему, над этим местом время было не властно. Правда, кое-где вместо скромных дач советских номенклатурщиков появились роскошные виллы местных и приезжих нуворишей, но их было не так уж много. Неказистая палатка теперь могла похвастать набором товаров, по обилию не уступающим средних размеров супермаркету любого европейского населенного пункта, но все остальное – сосны, песчаный пляж, деревянный настил, ведущий к морю, – было как прежде. И словно по мановению волшебной палочки вернулось давно исчезнувшее ощущение заколдованного царства, покоя, дремы, того самого штиля последних советских лет, который предшествовал моему отъезду.
Сказать по правде, все было не так просто. В тот далекий год на даче мы с Ириной оказались не одни. Когда мы вошли в калитку, навстречу нам вышла из дома молодая женщина. «Моя сестра Тамара», – пояснила Ирина. Я бы и сама догадалась, столь велико было сходство. Тем не менее мое удивление было велико: до этого дня я даже не подозревала о существовании сестры.
Тогда я впервые почувствовала, что прикасаюсь к какой-то давней болезненной семейной травме. Расспрашивать подругу мне было неловко, поэтому об обстоятельствах семейной истории я узнала лишь годы спустя. Корни ее уходили в далекое прошлое, в послевоенные годы, когда в конце 40-х развернули охоту на ведьм – под названием «борьба с космополитизмом и низкопоклонничеством перед Западом». Речь шла о крупномасштабной чистке в академической среде, окончательно уничтожившей остатки свободной мысли. Особенно от нее пострадали науки гуманитарные.
Проработки проходили в соответствии с давно обкатанным сценарием, испытанным на прочность еще в процессах 30-х годов, с той лишь разницей, что до физического уничтожения ошельмованных дело доходило реже. Обычным результатом были увольнения, психические травмы, социальное отщепенство. «Чистили» научно-исследовательские институты, университеты, академию наук. Собрания сменяли друг друга, обвинения оставались неизменными: идеологические отклонения, погрешности преподавания, ошибки в методике исследований. Обвиняемые каялись, обещали исправиться. Некоторые пытались оправдаться, но, как правило, безуспешно; исход был неизменный: погубленные карьеры, искалеченные судьбы. Инициатива, как известно, шла сверху, от партийных органов; исполнителями были коллеги и ученики обвиняемых, студенты и аспиранты. Методы воздействия тоже не отличались оригинальностью: кнут и пряник, угроза отчисления и обещание места в аспирантуре, угроза зарезать публикацию статьи и обещание поездки на конференцию – что перетянет? Перетягивало чаще всего одно и то же: страх. «Есть многие научные репутации в Москве и в Ленинграде, вот так же построенные на крови и костях. Неблагодарность учеников, пересекшая пегою полосою нашу науку и технику в 30-е – 40-е годы» – это замечание Солженицына справедливо и в отношении 50-х годов.
После распада СССР некоторые свидетели тех времен были еще живы, и кое-кто из них опубликовал воспоминания об этих судилищах. Однажды мне попались в руки мемуары видного историка. В одной из глав рассказывалось о разгроме медиевистики в Московском университете, где на публичном обсуждении известного специалиста по аграрной истории Средневековья главным обвинителем выступил его любимый ученик, обличавший своего учителя в недостаточно марксистском подходе (обвинение по тем временам грозное). Даже привычная к такого рода метаморфозам публика была шокирована услышанным. Сам обвиняемый, раздавленный происходившим, пораженный неожиданным предательством, всю ночь бродил по улицам, не решаясь вернуться домой, в полной уверенности, что там его немедленно арестуют. Ученик же заслужил место на кафедре, но, похоже, не выдержал напряжения и вскоре перевелся из столицы в провинцию. Рассказывали, что, когда научный руководитель умер, он приехал в Москву на похороны, но показаться на них так и не решился…
Автор воспоминаний называет этого человека по имени, увидев которое, я не поверила своим глазам: речь шла об отце Ирины! Чтобы удостовериться, я позвонила сыну автора мемуаров (самого его уже не было в живых): знал ли он об этом эпизоде в эпоху нашей совместной учебы в университете? «Конечно, знал, – ответил знакомый голос, явно удивленный наивностью вопроса, – у нас в семье все знали, и все очень жалели Ирину…» В моем случае информация пришла с опозданием в двадцать лет, но шок от этого ничуть не уменьшился – и одновременно многое вдруг прояснилось.
Мне вспомнился пожилой человек, суровый, неулыбчивый, с потухшим взглядом, несколько раз виденный во время наездов в Ригу. Вот, оказывается, куда он переселился из Москвы – в надежде избавиться от тяжелых воспоминаний? Его дальнейшая карьера сложилась вполне успешно: более двухсот опубликованных работ, повышения в должности, звание профессора. Но видимо, заплаченная за успех цена оказалась слишком высокой, и рана не затягивалась. Депрессии отца не могли не отразиться на домашней атмосфере, даже если подрастающие дочери ничего не знали о трагедии, разыгравшейся еще до их появления на свет. Но если Ирине удалось сохранить способность нормально жить, работать и строить планы, для ее старшей сестры взросление сопровождалось обострением отношений в семье, ссорами и спустя несколько лет привело к полной катастрофе. Приступы бессонницы и периоды подавленности становились все более частыми, в конце концов, несмотря на блестящие способности, она бросила университет, пошла работать на стройку, потом на завод, потом… Потом все оборвалось. Когда я познакомилась с Тамарой, она была неизлечимо больным человеком, уже несколько лет проводившим значительную часть года на даче, чаще всего в одиночестве, избегая контактов с людьми.
Ирина наверняка колебалась, прежде чем решилась пригласить меня в Гарциемс. Затворническая жизнь превратила Тамару в дикарку, общение с людьми было ей в тягость. Сделанное мне приглашение погостить было чревато риском, и если Ирина тем не менее не предупредила меня, то, скорее всего, просто потому, что не нашла подходящих слов. По счастливой случайности ее опасения не оправдались: Тамара приняла меня благосклонно, более того, я ей понравилась. Между нами установилась связь, постепенно все более дружеская. На это потребовалось определенное время, ибо даже живя под одной крышей, мы виделись редко. Страдавшая от бессонницы Тамара обычно бодрствовала по ночам и отсыпалась днем; возвращаясь в послеобеденное время с пляжа, мы иногда встречали ее, она направлялась к морю, где купалась ежедневно, в любую погоду, даже когда температура воды не превышала 15 градусов. Иногда она вообще не выходила днем. Ночью же до нас иногда доносились приглушенные звуки музыки: она слушала главным образом итальянскую оперу, которую знала досконально и очень любила. Тамара владела несколькими языками, была исключительно талантлива, но болезнь постепенно делала свое дело.
После отъезда во Францию я в течение нескольких лет получала от нее удивительные письма, в которых эрудиция и ирония сочетались с неиссякаемым любопытством ко всем явлениям недоступного ей мира. Она никогда не была за границей, мало путешествовала в пределах страны, и тем не менее, благодаря накопленным знаниям и силе воображения, имела достаточно полное представление о внешнем мире и испытывала желание узнать его еще лучше. Ее интересовало буквально все, и свое, и чужое: «Как называются „желто-красные фрукты, похожие на сливы“? – какой-нибудь буржуазный гибрид?»; «…кроме историй путешествий, я жду от Вас (мы с ней были на Вы) этнографических наблюдений над подопытной расой…»; «…расскажите, пожалуйста, немного про французскую семью, существует ли la religion – в какой форме?»; «…как справляются западные люди с богатством выборов, на каждом этапе, хотя бы культурных?»; «А Шостакович – читали ли Вы его мемуары, якобы выпущенные на Западе?»; «Вообще, упоминайте иногда, если будет настроение, про Ваши книжные открытия…». «Настроение», увы, случалось далеко не всегда, я была слишком поглощена поисками собственного места в новой жизни, где все казалось неопределенно, неустроенно и было непонятно даже мне самой; мне не хватало дистанции, чтобы адекватно описать увиденное. Подозреваю, что мои письма разочаровывали Тамару. И затрудняюсь сказать, чем являлись для нее ее собственные. Ее многостраничные послания производили впечатление гигантских монологов человека до крайности одинокого, доверявшего свои мысли только бумаге. В одном из них, жалуясь на плохую работу почты (письма шли неделями), она в шутку предлагает: «А не быстрее и не надежнее ли будет доверить наши письма морским течениям? У меня тут целый набор пустых бутылок – вот бы и пригодился. Почта-экспресс Прибалтика-Средиземноморье, что скажете?» Невольно возникают ассоциации с бутылками потерпевших кораблекрушение – и действительно, крушение произошло, но уже совсем иного рода: письма вдруг перестали приходить. Спустя некоторое время я узнала, что, приехав однажды на дачу, родители Тамары нашли ее мертвой; причина – летальная доза снотворного.
Но тем летом до этой трагедии еще оставались годы, а пока мы с Ириной вели сладкую беззаботную жизнь под дружелюбным оком Тамары. Мы почти нигде не бывали, ни с кем не общались, дни протекали в блаженном спокойствии, с походами на пляж, занятиями по хозяйству, чтением. У каждой своим: Ирина штудировала философию Николая Кузанского, ее сестра – Мишеля Фуко (по-французски!), я же скромно ограничивалась шведской грамматикой, перемежая ее с «Прогулками одинокого мечтателя Руссо», удачно соответствовавшим моим собственным блужданиям по бесконечному пустынному пляжу. Стены отведенной мне комнаты были увешаны схемами склонений и спряжений, словом, скучать было некогда.
Неудивительно, что появление Д. М***, нежданно-негаданно свалившегося нам на голову, не вызвало особого восторга. Мы хорошо к нему относились, дружили с ним и охотно общались в Москве, но тут, в уединении, его присутствие оказалось явно не к месту. Мы не нуждались в дополнительном обществе – Д.М*** же, наоборот, соскучился по людям. Поселившись в пансионате на одной из близлежащих станций, он, судя по всему, безмерно скучал, и любая смена обстановки и окружения была ему в радость. Особенно если ей сопутствовала возможность поесть чего-то более вкусного, чем солянка в пансионатской столовой. Откуда он узнал наш адрес, как ему удалось нас найти, я так и не поняла – как бы то ни было, он стал навещать нас, хоть и не ежедневно, но все равно на наш вкус слишком часто. Мы старались не дать ему это почувствовать и всякий раз приглашали его остаться поужинать, кормили пирогами, пытаясь ласковостью обращения загладить явное раздражение Тамары, которое она, безразличная к светским приличиям, даже не старалась скрыть при его появлении. Демонстративно взяв с полки Фуко, она углублялась в чтение, не удостаивая гостя ни словом, ни вниманием. Д. М*** это, несомненно, чувствовал, но голод и скука оказывались сильнее. Тамары он явно побаивался. Однажды, не застав дома никого, кроме сердитой Тамары, он все же осмелился попросить разрешения дождаться нашего прихода, попросил отвести его в мою комнату, прилег там на кровать и уснул в окружении таблиц спряжения сильных глаголов. Проснувшись, он распрощался и ушел, не дождавшись нас. Тамара со смехом рассказывала об этом визите.
Мы не удерживали его, когда он собирался уходить, не меняли устоявшихся привычек. Однажды он отправился с нами на пляж и под нашими насмешливыми взглядами даже окунулся в ледяную балтийскую воду. Видимо, это купание стало последней каплей, переполнившей чашу терпения, а может быть, просто путевка в пансионате подошла к концу, он вдруг исчез – так же неожиданно, как до этого появился. Мы вздохнули с облегчением и вернулись к своим занятиям.
Позже я узнала от общих знакомых, что по приезде в Москву он написал рассказ об этих встречах. «Вас с Ириной он вывел в образе двух полных идиоток, так вы ему осточертели своим снобизмом и варварскими купаниями». Вот оно что… подумалось мне тогда.
* * *
Придя из гостей домой, я открыла первый из двух томов подаренной мне прозы. Он начинался с того самого рассказа о «двух идиотках», поначалу окрещенного «Рейс на Стокгольм». Я стала читать – и с первых же строчек на меня пахнуло соленым воздухом Прибалтики.
«Если всерьез, это был самый никудышный сад в округе. Крыжовник и смородина осыпались, не успевая созреть. Четыре яблоньки, искромсанные садовыми ножницами, роняли плоды с крахмальным привкусом. Флоксы вяли. Посреди дорожки росло и чахло совершенно бесполезное уксусное дерево, напоминающее папоротник или пальму. Но вот чего там было вдоволь, и самого лучшего качества, так это малины, пересаженной с местного кладбища хозяином сада, полковником в отставке…» Так начинается история двух одиноких девиц, одна их которых – нянька, «маленькая, кругленькая, некрасивая», а другая, «высокая, худая в плечах, широкая в бедрах и тоже некрасивая», – машинистка. Весь год они трудятся, не покладая рук, экономят, чтобы позволить себе эту летнюю роскошь: снять на вырученные деньги дачу и в течение нескольких недель забыть обо всех заботах, ни о чем не думать, наслаждаясь блаженным ничегонеделанием. Одиночество больше не проблема, постылая работа не более чем смутное воспоминание, жизнь прекрасна. Эта идиллия искусственна и хрупка, но если обращаться с ней осторожно, она выдержит.
Их покой смущен появлением третьего персонажа, тоже дачника, тоже одинокого, тоже праздного. Их свело случайное знакомство, он значительно старше, живет в пансионате в нескольких километрах от дачного поселка. Беседы с подругами вносят разнообразие в его монотонное существование, но главное, что привлекает его в их обществе, – это крепкий чай и пироги с малиной, которые ежедневно пекут и на которые его неизменно приглашают подруги.
Основное событие дня – ожидание. Лежа на песке, все трое всматривались вдаль, туда, где море сливается с небом, задаваясь вопросом: «будет сегодня рейс на Стокгольм или отменят?». И всякий раз героев охватывало чувство, похожее на облегчение, когда наконец «в небе появлялась белая точка. Медленно и упорно она ползла в сторону моря. Стоило сощурить глаза – и точка становилась крестиком. На невидимой прозрачной нити крестик тянул за собой белый рыхлый хвост». Пересекая небосвод, точка неуклонно приближалась к линии горизонта. «И на что он вам сдался, этот Стокгольм?» – неизменно спрашивал подруг Владимир Иванович, пожимая плечами. Ответа на свой вопрос он не получал. Ожидание самолета, ежедневно летавшего в Стокгольм, в Европу, вбирало в себя всю ностальгию по иной жизни, всю жажду перемен.
В силу непредвиденных обстоятельств безмятежное существование вдруг оказывается под угрозой. К каком-то смысле причиной становится попытка одной из героинь осуществить мечту, сменить жизнь, обрести свой «Стокгольм», попытка, как и все подобные начинания, обреченная на неудачу. Да героиня и сама не особенно в нее верит. Обнаружив ее исчезновение, подруга бросается на поиски, бежит к морю. На рассвете они наконец встречаются на берегу, и им становится ясно, что в зыбкости существования их дружба – единственный надежный элемент. Помирившись, они идут обнявшись домой, шатаясь от усталости. Там их ждет неожиданность: «На крыльце, скользком от росы, полулежа, зябко поджав колени и скрестив полные руки на раскрытой волосатой груди, удивленно открыв рот и мучительно дыша, спал Владимир Иванович». «Приснилось нечто несообразное», – отвечает он на вопрос о причине своего появления в столь неурочный час. «Продрал глаза – везде ночь, ни звука. И до того пакостно – хоть вой. Что же это, думаю, смерть пришла? Прислушался – да нет, сердце на месте, не барахлит. Э, думаю, что-то у девочек моих неладно, что-то нехорошо с моими девочками». «По шпалам пришел. А дверь заперта», – добавляет он.
Жизнь входит в привычную колею, и покой, вновь низойдя на «райский сад», воцаряется в душах героев. Каждый год они встречаются летом в тех же местах и так же, лежа на песке, ждут, когда «в строго определенный час» вновь появится над морем «белая точка» и медленно поползет к горизонту. На море же по-прежнему «полный штиль».
Закрыв книгу, я набрала номер парижских друзей, у которых мы собирались накануне. На мой вопрос, что он думает о рассказе Д. М***, хозяин, обычно строгий в своих оценках, ответил без колебания: «„Штиль“? Великолепная проза!» Он был прав. Мне же эта проза представляется великолепной вдвойне еще и потому, что ей оказалось под силу воскресить атмосферу, вызвать к жизни давно забытые обстоятельства, цвета, звуки и запахи, казалось бы, бесповоротно исчезнувшие, – с точностью и убедительностью, недоступными ни фотографии, ни кино, подвластными только литературе. Мне вдруг стало ясно, насколько эта история, полностью выдуманная с фактической точки зрения, интереснее, богаче и даже в определенном смысле «правдивее», чем реальность, послужившая ей отправной точкой. Насколько женские персонажи интереснее двух московских студенток, приехавших на каникулы на взморье, с их столичными ужимками и интеллектуальными претензиями. Что и говорить, я не узнала себя в няньке, «готовой смириться с любым внешним изъяном, как и вообще с любой оплошностью судьбы», да и наш незваный гость имел мало общего с героем, о котором сказано, что он «немного циник, но добряк, ничуть не стыдится своей плеши и пристрастия к спиртному», что человек он «бывалый, много поездивший и много поживший, хотя не вполне ясно было, где поездивший и как поживший». Все это не имело значения, важным было лишь то, с каким мастерством еще совсем неопытный, начинающий писатель Д. М*** сумел передать основное: идиллический характер той дачной жизни и иллюзорный характер этой идиллии. Воссоздать ощущение затишья, оцепенения, в котором пребывала страна в последние годы существования советской власти, незадолго до взрыва, ударной волне которого суждено было выбить из колеи нормальной жизни, а иногда и выбросить за ее пределы миллионы людей.
Включив утром компьютер, я машинально бросаю взгляд на интерфейс Скайпа: кое-какие зеленые глазки́ уже горят, другие загорятся попозже. Все в порядке, можно начинать рабочий день.