Мне всегда казалось, что моим родственникам по материнской линии рассказать особенно нечего: ничем интересным в своей биографии они похвастаться не могли. Никто из них не мог сравниться с бабушкой, папиной мамой, прекрасной рассказчицей, к тому же жившей вместе с нами и всегда бывшей у меня под рукой. Мои собственные родители работали, родители мамы – тоже; я видела их относительно редко, и никто, похоже, не имел ни времени, ни желания развлекать меня рассказами. В лучшем случае, когда я была совсем маленькая, они читали мне вслух. Поэтому я долго пребывала в убеждении, что одни члены семьи прожили жизнь полную драматических событий, в то время как другие – обычные законопослушные советские граждане, не отведавшие ни тюрьмы, ни лагеря, и, соответственно, не представляют для меня большого интереса. Одна бабушка, на протяжении десятилетий преследуемая властями, – почти героиня, а другая – всего лишь заведующая детским садом, да еще вдобавок член партии – какое тут могло быть сравнение? Вплоть до того дня, когда при работе над этой книгой мне понадобилось уточнить какую-то деталь, имевшую отношение к «интересной» части семьи, и я позвонила маме. Мои надежды оправдались: прекрасная память не подвела ее и тут, я немедленно получила все интересующие меня сведения, а кроме того – в качестве неожиданного бонуса – несколько эпизодов, относящихся к семейной истории бабушки и деда со стороны мамы, которые по драматичности ни в чем не уступали ужасам, выпавшим на долю «врагов народа».
Действительно, мамины родители никогда не сидели и никуда не ссылались – бывало и такое, даже в самые грозные годы советской истории. Тем не менее их биография свидетельствует о том, что в СССР разница между тюрьмой и волей была относительная и что в редких семьях вообще никто не сидел: взаимопроникновение этих миров делало это невозможным даже чисто статистически.
В моем раннем детстве мой дед, мамин отец, разведшийся еще до войны, был женат вторым браком на даме, которая мне никогда особенно не нравилась. Она была очень хороша собой, в ней чувствовалось нечто изысканное, она прекрасно одевалась, была отменной хозяйкой, а со мной была ласкова до такой степени, что мне делалось не по себе. Не менее любезно она держала себя и с другими членами семьи, но я чувствовала, что мои родители тоже ее недолюбливают. И этот взгляд… Он словно перечеркивал все ее улыбки.
Меня водили к ним в гости на дни рождения и прочие праздники, но к нам домой дед всегда приходил один. Возникало ощущение, что его жена оставалась чужой в нашей семье. Причиной тому служил скорее ее характер, чем ее прошлое – прошлое, о котором никто никогда не обмолвился при мне ни единым словом и о котором я узнала лишь много лет спустя.
В 16 лет она вышла замуж за профессионального революционера, подпольщика, который после 1917 года пошел на работу в ЧК. Во время Гражданской войны он был членом ревтрибунала, председателем Комиссии по приемке-отправке ценностей, изъятых у буржуазии, потом стал продвигаться по дипломатической части. В 20-х годах он сделал стремительную карьеру и вскоре оказался в Японии: секретарь консульства… вице-консул… консул… В начале 30-х он уже важное лицо, вращается в высших кругах дипломатов и разведчиков, к которым принадлежал, в частности, Рихард Зорге. Он явно был не только ловким аппаратчиком, но и талантливым человеком, знал английский, японский и, вероятно, немецкий. Баловень судьбы, женатый на красавице (кстати, подруге детства бабушки по материнской линии), отец прелестных дочерей-двойняшек, маминых ровесниц.
В марте 1937-го, в разгар всенародных чисток, затронувших и дипработников, он получает приказ вернуться в Москву. И возвращается, похоже, ничего не подозревая, уверенный в прочности своего положения, поскольку везет с собой на родину целый вагон (!) имущества: мебель, посуду, одежду, в том числе комплект всего, что может понадобиться пятилетним дочерям до самого их совершеннолетия, включая школьные принадлежности. Достойный представитель страны «реального социализма», он прекрасно знал, что в пролетарском раю зачастую не купишь ни мыла, ни туалетной бумаги.
Два месяца спустя, когда он с женой возвращался с дипломатического приема, их арестовали. Ей было тогда лет 25, на ней было длинное вечернее платье – так она и перешагнула порог Лубянки в сопровождении вооруженного энкавэдэшника. И уже там, в тюрьме, имел место неожиданный эпизод: то ли она случайно столкнулась с мужем, когда ее вели по коридору на допрос, то ли муж ее, упрятанный в бокс во избежание подобных нежелательных встреч, узнал ее по голосу, когда ее проводили мимо, – во всяком случае, он успел крикнуть: «Анна, подписывай все!» «Все» в данном случае означало все обвинения, не только касающиеся ее самой, но также мужа и других людей, знакомых и незнакомых, забранных по тому же делу, которым инкриминировался шпионаж в пользу Японии, терроризм, государственная измена, и пр., и пр. И она подписала все. Несколько месяцев спустя мужа расстреляли, а она получила десять лет лагерей, которые отбывала в Мордовии, одном из самых страшных мест заключения. Ей удалось выжить.
После освобождения мой дед, знавший ее с юности, вызволил ее в Москву (что само по себе потребовало немалых усилий) и устроил лаборанткой на один из подведомственных его институту керамических заводов – поступок, требовавший немалого мужества: взять на работу «врага народа» осмеливался не каждый. Как заметил Солженицын, «каждый поступок противодействия власти требовал мужества несоразмерного с величиной поступка. Безопаснее было при Александре II хранить динамит, чем при Сталине приютить сироту врага народа». Дед мой пошел еще дальше: он женился на бывшей зэчке! Они разыскали двойняшек: благодаря самоотверженности одной из родственниц девочкам удалось избежать детского дома, куда автоматически помещали детей «врагов народа». Началась новая, казалось бы, вполне нормальная жизнь: школа, уроки рисования, лето на даче, абрикосовое варенье… Словно не было десяти лет мордовских лагерей. Жуткое прошлое было раз и навсегда похоронено, и даже намека на него не осталось – разве что странное выражение никогда не смеющихся глаз. Любила ли она моего деда? Пожалуй, нет. Любил ли он ее? Несомненно. Об этом свидетельствовало хотя бы то, чтó он ради нее сделал: для непартийного специалиста (иными словами, специалиста «с изъяном») жениться на «шпионке» и бывшей зэчке было шагом безрассудным и с точки зрения карьеры самоубийственным.
Однако на опрометчивые поступки его толкала не только любовь. Среди его «подопечных» имелся, например, занимательный персонаж, бывший матрос крейсера «Аврора», принимавший участие в штурме Зимнего дворца в октябре 1917 года. Лучшее начало для стремительного восхождения по социальной лестнице в те времена трудно было себе представить: после революции перед ним открылись все двери. Несколько лет спустя молодой парнишка, крестьянский сын, наскоро обученный, уже не в тельняшке, а в двубортном костюме с галстуком, оказывается в Риме в составе советского полпредства. Однако ему не суждено было состариться на дипломатической службе: на очередном приеме он выпил лишнего, принялся буянить, а потом отправился с приятелем в бордель. Кто-то увидел, настучал – пришлось срочно отозвать его в Москву. Вернувшись на родину, он быстро почувствовал, что его ожидает, и потому почел за лучшее уехать из столицы и затаиться; дед помог ему устроиться на работу на один из ведомственных заводов, производивших огнеупорные материалы.
После смерти Сталина роли поменялись. Пострадавшие от репрессий коммунисты были реабилитированы, и Виктор Павлович (фамилию его вспомнить не удалось) вновь обрел статус героя революции и связанные с ним привилегии. Помимо славы и почестей, звание «старого большевика» обеспечивало доступ к благам, о которых простые смертные не могли даже мечтать. Это было вполне официальное наименование, почти должность, типа «ударника производства» или «участника Великой Отечественной войны», обладатель которого имел право на приличное жилье, лечение в ведомственной больнице и т. п. А также возможность «отовариваться» в закрытых «распределителях» – специальных магазинах, где номенклатурным работникам продавали по символическим ценам или выдавали по талонам разные дефицитные продукты: копченую колбасу, осетрину, икру.
До конца своих дней Виктор Павлович считал деда своим спасителем, и по праздникам часть номенклатурной манны перепадала и нашему семейству. Чаще всего она принимала форму банок с икрой и… журнала «Америка». Здесь надо пояснить: в период холодной войны отношения между враждующими блоками регулировались принципом строгой взаимности, и для того, чтобы иметь возможность распространять в Соединенных Штатах журнал Soviet Life, СССР вынужден был разрешить продажу на своей территории «Америки», ежемесячника на русском языке. Выходившая под эгидой Госдепартамента «Америка» придерживалась сугубого нейтралитета, тщательно избегая материалов, которые могли бы вызвать малейшую полемику. И разумеется, она не публиковала никаких статей на политические темы – номера содержали репортажи о фермерах, выращивающих кукурузу, о жизни в университетских кампусах, о достижениях науки, о выставках и музеях. Несмотря на это, журнал представлял собой настоящую идеологическую бомбу: роскошное издание большого формата, на глянцевой бумаге, обильно иллюстрированное цветными фотографиями, могло поспорить по качеству с самыми дорогими альбомами по искусству, печатавшимися в СССР. Таких ярких красок, такой печати, такого оформления советский читатель не видел нигде. А главное – эти люди, их лица… Дабы уберечь строителей коммунизма от шока, вызванного подобной полиграфической роскошью, власти придумали способ ограничить ее распространение, не нарушая пресловутого принципа взаимности: тираж (50 000 экземпляров) не поступал в розничную продажу, не продавался по подписке, а распространялся по номенклатурным каналам, среди читателей, идеологическая выдержанность которых не вызывала сомнений. В их числе партийные боссы, разного рода герои соцтруда и, судя по всему, «старые большевики», во всяком случае, столь заслуженный большевик, как наш Виктор Павлович, легендарный матрос легендарной «Авроры». Таким образом, в нашей семье регулярно появлялись номера «Америки», предмет внимательного чтения, подробного обсуждения и аккуратного хранения.
Наш благодетель-большевик испытывал, как я уже говорила, безграничную благодарность к деду, видя в нем своего спасителя, но существовало обстоятельство, которого он не мог ему простить: его женитьба. Считая эту женщину предательницей, виновницей гибели своего первого мужа, а возможно, и других людей, он отказывался иметь с ней дело и никогда не бывал у них в гостях.
* * *
В отличие от моего отца, в принципе не употреблявшего местоимение первого лица единственного числа и избегавшего рассказов о вещах, касавшихся его самого, мама охотно делилась воспоминаниями о детстве – при условии, что ее расспрашивали; сама она никогда не проявляла инициативы. Для нее главным событием прошлой жизни была война. В июне 41-го ей было восемь лет, в мае 45-го – двенадцать, и эти годы остались у нее в памяти как череда ярких, твердо очерченных эпизодов, обладавших каждый своей тональностью.
В июне 41-го они с четырехлетним двоюродным братом приехали на каникулы из Москвы в Киев к бабушке. Немцы бомбили город с первых же дней войны. За недостатком бомбоубежищ жителям было велено укрываться в подвалах, но дети, стоило бабушке отвернуться, то и дело выскакивали на улицу поиграть. Бомбежки их, судя по всему, не пугали. Согласно маминым воспоминаниям, чаще всего они происходили днем и являли собой увлекательное зрелище; особенно ей запомнились два огромных светящихся снаряда овальной формы, медленно падавших с небес, – тогда как неизбежный грохот взрыва не оставил в памяти не малейшего следа.
Несмотря на надвигавшуюся опасность (и действительно, немцы заняли город уже в сентябре), моя прабабка, возможно, осталась бы в Киеве, если бы не дети, родителям которых пришлось тем временем покинуть Москву: их эвакуировали вместе с предприятиями, на которых они работали. В первые же дни войны мамина мама, студентка Института инженеров транспорта, вступила в партию и пошла рабочей на авиастроительный завод, с которым вскоре оказалась в Кирове (Вятке), в 900 км от Москвы. Муж ее, мой дед, тогда уже находился в Нижнем Тагиле на Урале. Его деверь, директор металлургического завода, был эвакуирован с заводом в Свердловск (Екатеринбург), по ту сторону Урала. Так что прабабушка решила уходить. «На восток».
Конец июля 1941 года. Пожилая женщина с двумя маленькими детьми влилась в один из бесчисленных потоков беженцев, бредущих по дорогам в восточном направлении. Передвигались чаще всего пешком, иногда на телегах, изредка на поездах: составы перегоняли поглубже в тыл, чтобы те не достались врагу. Чаще всего они состояли из теплушек – тех самых, что служили для перевозки зэков, там не было ни скамей, ни воды, ни туалета.
Моя восьмилетняя мама почти не обращала внимания на налеты немецкой авиации, возможно потому, что уход из Киева был связан для нее с горькой утратой – расставанием с любимой куклой. Двумя месяцами раньше, в мае, ей подарили на день рождения огромную куклу. Для того времени это было настоящее чудо: размером почти с маму, она закрывала и открывала глаза, на ней было кружевное платье – словом, роскошь невиданная. (На чудом сохранившейся фотографии мая 1941-го маленькая черноглазая девочка в коротких кудряшках нежно обнимает огромную куклу-блондинку с длинными косами.) Уходя из Киева, куклу, естественно, пришлось оставить: с собой брали лишь самое необходимое, вещи и продукты (в первую очередь мед), которые в пути можно было выменять на еду, и прабабушка категорически отказалась брать с собой игрушку. Мама столь же категорически отказалась уходить без нее. В конце концов ей пришлось смириться, но время от времени воспоминание о горестной потере охватывало ее с новой силой, тогда она останавливалась прямо на дороге и отказывалась идти дальше. Рассказывая об этом полвека спустя, мама продолжала краснеть от стыда.
Другое мучительное воспоминание относится к поездке в товарном вагоне: мама и ее двоюродный брат обнаружили на грязном полу вагона леденец и, стоило их бабушке отвернуться, схватили его и стали по очереди сосать. Последствия легко представить: весь остаток пути бедной прабабушке пришлось ухаживать за двумя корчившимися от поноса детьми в раскаленном от августовской жары товарном вагоне, без воды, без элементарных удобств… В конце пути им удалось выменять последний мед на разрешение пристроиться на крыше военного эшелона, где был устроен загончик для стрелка, поставленного наблюдать за вражескими самолетами, там они и расположились.
К исходу сентября троица добралась наконец до Свердловска, где мальчика сдали на руки родителям; прабабушка же с мамой поехали дальше, в Нижний Тагил к деду. Там мама пошла в школу, но несколько недель спустя ее мать приехала из Кирова, чтобы забрать дочь к себе. Получить разрешение на поездку было нелегко: по незадолго до того принятому закону неявка на завод приравнивалась к дезертирству, за это можно было угодить в лагерь. Бабушке как-то удалось отпроситься, и путешествие произошло без особых приключений, если не считать того, что при пересадке в Курске она задремала в ожидании поезда и у нее немедленно украли все, что было при ней, в том числе и основную ценность: буханку хлеба, а также предмет особенного сожаления ее дочери-первоклассницы – карандашик, подарок по случаю поступления в школу.
В ноябре бабушка с мамой должны были вернуться в Киров. Они ехали с вещами, вокзалы были переполнены, подаваемые поезда озверевшая толпа брала с боем, давка была страшная. Вдобавок вокзалы кишели ворами-карманниками, и маме было строго наказано беречь сумку с документами, которая была ей доверена и которую она изо всех сил прижимала к себе – думая при этом о втором сокровище, данном ей на хранение: коробочке с «птифурами», круглыми песочными печеньями с мармеладной пуговкой посередине, – компенсации за потерю куклы. Время от времени мама втягивала носом исходящий от коробочки сладкий аромат, и это придавало ей сил. «Держи сумку! Крепче держи!» – покрикивала на нее бабушка. Испуганная мама изо всех сил сжимала сумку, будучи при этом уверена, что из двух доверенных ей ценностей документы – отнюдь не главная…
В Кирове им удалось снять угол; они жили в одной комнате с хозяевами, за занавеской, спали на одной кровати. Девочку отдали в школу, но ничего хорошего из этого не вышло: одноклассники обижали ее, дразнили «москвичкой» и «маменькиной дочкой», так что в конце-концов она наотрез отказалась туда ходить. Тогда бабушка приняла радикальное решение: вернуться в Москву. Решение безрассудное, ведь пропуска у нее не было, был лишь студенческий билет. Тем не менее она продала все имевшиеся вещи, купила на вырученные деньги шоколаду и некоторое количество «чекушек» (250 гр) водки, бывших тогда расхожей валютой, и с тем они отправились в путь.
Происходило это в январе 1942 года, шли они пешком, обходя стороной заставы на дорогах, поставленные для вылавливания настоящих и воображаемых врагов: дезертиров и саботажников. Путь пролегал лесами, полями; мама шагала в шубе, укутанная в большой платок, с мешком за плечами и палкой в руке. Им предстояло пройти 950 км, возможно даже больше, учитывая, что они были вынуждены постоянно отклоняться от прямого пути, – для девятилетнего ребенка расстояние не шуточное. Вдобавок зима тогда выдалась особенно холодная. (Думая о маминых спортивных достижениях – в молодости она была отличной гимнасткой, лыжницей и конькобежкой, – я почему-то всегда представляю себе крошечную обвязанную платком девочку, бредущую по снегу с мешком за плечами и палкой в руке.) На ночь путешественницы просились к крестьянам в деревнях, через которые лежал их путь. Принимали их по-разному. В одной деревне хозяйка уступила немытым измученным путницам собственную кровать с пуховой периной, вынув для них – «на одну ночь!» – накрахмаленное, вышитое постельное белье. А в другой – во время последней ночевки перед Москвой – их отовсюду гнали, пока наконец какая-то женщина не разрешила им заночевать у нее в сенях, на полу на охапке соломы. Ужин состоял из последней дольки припасенного шоколада, который бабушка отдала маме, – все запасы съестного были исчерпаны.
По мере приближения к Москве все более остро вставал вопрос: как проникнуть в город без пропуска? За несколько километров до контрольного пункта изнуренные путешественницы вдруг увидели ехавший в нужном направлении грузовик с боеприпасами. Иногда шоферы соглашались их подвести, так что бабушка быстро вытащила из мешка последнюю «чекушку» спирта и резким движением подняла ее над головой. Шофер столь же резко затормозил. Они залезли в кабину, и бабушка попросила высадить их, не доезжая до заставы, чтобы дать им возможность обойти ее. Вместо этого шофер нажал на газ и остановился лишь перед самым контрольным пунктом буквально на глазах у охраны. Отступать было некуда. «Иди вперед! Не останавливайся и не оглядывайся!» – скомандовала бабушка, подталкивая девочку. Мама прошла мимо солдат, которые не обратили никакого внимания на маленькую закутанную в платок путницу с заплечным мешком. Дойдя до остановки трамвая, она остановилась и, перепуганная, стала ждать. Немного погодя она увидела бежавшую к ней бабушку, задыхавшуюся и триумфально размахивавшую студенческим билетом. Охранники не задержали ее, они наконец были в Москве! На улице уже стоял март, в воздухе пахло весной.
В столице их ожидал неприятный сюрприз: комната в коммуналке, где они жили до войны, была занята другими жильцами. Пришлось на время остановиться у знакомых, где девочка впервые за много недель увидела буханку сероватого хлеба; отрезанный ломоть показался ей вкуснее любого пирожного.
По счастью, студенческий билет позволил бабушке без особых трудностей вступить во владение прежней комнатой, но это была последняя услуга, оказанная им своей обладательнице: учебный год подходил к концу и восстановиться в Институте инженеров транспорта уже не было возможности. Кроме того, надо было зарабатывать на жизнь, кормить себя и дочку, поэтому бабушка решила вернуться на авиастроительный завод. Нужда в самолетах была по-прежнему велика, но сам исход войны оставлял все меньше сомнений. И действительно, пришло время, когда каждую ночь бабушка будила маму, чтобы та не пропустила салют, знаменовавший освобождение советскими войсками очередного города. Стоя на подоконнике, девочка видела их все.
Весной 42 года она пошла во второй класс, несмотря на то что учиться в первом ей почти не пришлось, большая часть учебного года ушла на переезды и на поход из Кирова в Москву. Год спустя провели образовательную реформу: школы поделили на мужские и женские, маму записали в районную школу для девочек. Восемь лет спустя она окончила ее с золотой медалью.
* * *
Все в жизни относительно. Случайный посетитель (особенно иностранец) наверняка счел бы тесным пространство, на котором наша семья жила первые восемь лет после моего появления на свет. Шестнадцать метров на троих и правда немного. Едва хватило, чтобы поставить в угол детскую кровать, подвесить тут же на стену небольшой секретер с откидной крышкой (он послужит письменным столом и вместилищем для учебников, когда я пойду в школу), пристроить под ним ящик с игрушками, сколоченный отцом. Занавеска на подвижной штанге отделяла мой угол от остальной комнаты: диван-кровать, раскладывающийся в случае прихода гостей стол, крошечный холодильник, подвесные книжные полки, три стула. Все было рассчитано с точностью до миллиметра – не даром оба родителя были инженерами. Я до сих пор удивляюсь, как люди справлялись с решением проблем, вызванных недостатком площади, ведь инженерами были далеко не все, и пресловутая норма 9 кв. м. на человека была такой же фикцией, как большинство показателей социалистической экономики. Мне самой пространство, на котором я росла, представлялось вполне достаточным, в нем помещалось все, что тогда составляло мой маленький мир. Мама, думаю, тоже чувствовала себя вольготно: ведь после того, как бабушка во второй раз вышла замуж, им пришлось шесть лет жить на тех же 16 кв. м. впятером.
Комната выходила в длинный коридор, и таких комнат, в каждой из которых обитала более или менее многочисленная семья, насчитывалось на этаже штук тридцать. Этажей было четыре. На каждом имелось по две большие кухни, одна в одном конце, другая в другом, там стояло несколько газовых плит, и каждая семья располагала шкафчиком для кастрюль и сковородок. Запах жареной рыбы смешивался с запахом накрахмаленного белья, которое кипятили в больших баках и сушили на натянутых под потолком веревках. Тут делились советами по хозяйству и кулинарными рецептами – и тут же по вечерам вспыхивали по поводу и без повода ссоры между измученными работой, дорогой и стоянием в очередях женщинами. Тут всегда можно было занять у соседки соли или попросить головку чеснока, и тут же слышались, в зависимости от обстоятельств, как веселые анекдоты, так и площадная ругань. На каждый этаж приходилось по два «общих» туалета с рядом умывальников, а на первом этаже или в подвальном помещении располагалась баня. Точно не помню: меня возили мыться к родственникам, которым незадолго до этого дали отдельную квартиру с горячей водой и настоящей ванной.
Зато хорошо помню коридор, составлявший часть моего Lebensraum. Как ни странно, он не был ничем захламлен: несмотря на крошечную жилплощадь и отсутствие подсобных помещений, жильцам строго запрещалось держать там какие бы то ни было вещи, что превращало его в отличный велосипедный трек. Коридор был такой длинный, что, кажется, я никогда не проезжала его до конца. Недавно выяснилось, что там было еще одно крыло, так называемый «профессорский корпус», где жили преподаватели Института нефтяной и газовой промышленности и куда я точно никогда не заглядывала. Когда я поделилась своим изумлением с мамой, она сказала:
– Естественно, что ты туда не ходила, в той части дома не было детей твоего возраста.
– Как это?
– Всех, кто мог бы их иметь, арестовали в 49-м.
Выяснилось, что в пресловутом 1949-м несколько соседей-десятиклассников решили устроить вечеринку. На которой кто-то рассказал анекдот, кто-то из слушавших настучал, и всю кампанию арестовали. Девочка, у которой происходило сборище, – единственная, о дальнейшей судьбе которой мама что-то знала, – была выслана в Казахстан, где ей пришлось выйти замуж за старого казаха, и больше она в Москву не вернулась. Маме было тогда шестнадцать лет, возраст, в котором разница в один год много значит, поэтому за малолетством ее на вечеринку не позвали. Если бы не это обстоятельство, она вполне могла бы повторить тюремную биографию своей будущей свекрови.
Для меня стало открытием существование ответвления в коридоре, который, как мне думалось, когда-то я знала как свои пять пальцев, но и мама узнала о некоторых, казалось бы, близлежащих вещах с опозданием на годы и десятилетия. Например, о том, что в небольшом особняке, чудом избежавшем изуродовавших город застроек и расположенном прямо напротив нашего дома, за белым оштукатуренным забором помещалась одна из секретных лабораторий НКВД-КГБ, где ученые-химики разрабатывали ядовитые препараты и испытывали их на подопытных зэках. Легковая машина с затемненными стеклами останавливалась перед постоянно наглухо закрытыми воротами, те открывались, пропуская машину во внутренний двор; через некоторое время она уезжала. Увозя заключенных или их трупы? Это происходило в сотне метров от дома, где мама прожила 19 лет.
– И ты ничего не знала?! И никто ничего не говорил?
– Никто. Все смутно догадывались, что лучше было вопросов не задавать.
«Почему ты мне об этом не рассказывала?» – «А ты не спрашивала». В этом-то вся загвоздка: как подступиться к близкому человеку с расспросами о прошлом? Каким образом за это взяться? Как выбрать подходящий момент? Очевидно, что такой момент не может наступить до тех пор, пока мы продолжаем видеть в близких не отдельных личностей, наделенных особой судьбой, а своего рода продолжение нашего «я». Со временем, однако, образуется дистанция, мы перестаем соотносить их только с собой, и тесные узы, изначально связывавшие нас, постепенно ослабевают. Но далеко не всегда это отдаление сопровождается пробуждением любопытства: часто оно приходится на лихорадочные годы, когда, поглощенные устройством собственной жизни, мы слишком заняты собой, чтобы интересоваться прошлым родных, казалось бы, досконально известным. Став менее необходимыми, близкие люди не становятся при этом более интересными. А в тот день, когда мы наконец ощущаем потребность расспросить их, оказывается, что многих уже нет в живых.
Парадоксальным образом, познание прошлого самым, на первый взгляд, очевидным способом: расспрашивая свидетелей, которые под рукой, на деле оказывается самым проблематичным. А собирание по крохам в своей и чужой памяти давно услышанного неизменно сопровождается сожалением по поводу упущенных возможностей расспросить, узнать… Моя бабушка по материнской линии, та, что шла пешком из Кирова в Москву, дожила до 102 лет и до самого конца, уже совсем слепая, сохраняла ясность ума и твердость памяти. «Представляешь, – говорила она мне, – я такая старая, что помню извозчиков. Когда мы приехали в Москву в 30-м году, на вокзале мы взяли извозчика…» Почему я никогда ее ни о чем не расспрашивала?
Но с другой стороны: как за это взяться, с чего начать? Как выбрать подходящий момент? Чистя картошку для супа? Стоя в очереди за селедкой? Или за ужином, когда вся семья в сборе? Спросить у одной: «Скажи-ка, бабушка, зачем ты вступила в партию?» Или поинтересоваться у другой: «А тебя избивали на допросах?» Немыслимо. Взрослые имели право на умолчание о прошлом, на секреты, на собственную, лишь им одним известную жизнь, и было что-то кощунственное в самой мысли о том, чтобы подступиться к ним с расспросами. В результате потребовалось немало времени, прежде чем сложились условия для того, чтобы попытаться воскресить хотя бы частицу этого одновременно доступного и запретного прошлого. Одним из этих условий стала временная дистанция. Другим – пространственное удаление. Только прожив какое-то время на Западе, я испытала потребность разобраться в том, что произошло. Третьим условием стала смена языка: эта история категорически отказывалась быть изложенной по-русски.
* * *
«Вопросов лучше не задавать». Реакция на мой взгляд вполне естественная: мне тоже потребовалось время, чтобы научиться расспрашивать; я тоже выросла в доме, по соседству с которым высилось загадочное здание, окруженное высоким забором, назначения которого никто не знал. Там не было никакой вывески, взрослые о нем никогда не говорили. Центр телефонного прослушивания? Институт космических исследований? Какая-нибудь секретная лаборатория? В советские времена Москва кишела этими зданиями-призраками за глухими заборами без вывесок; люди на всякий случай обходили их стороной, как обходили Лубянку, иностранные посольства – от греха подальше, чем черт не шутит… «Мы живем, под собою не чуя страны» – строки Мандельштама относятся к другой эпохе, но ощущение неуютности и изгойства в собственном городе, в собственной стране было непреходящим. Иногда завеса тайны чуть-чуть приподнималась: в один прекрасный день выяснялось, что в неказистом здании в центре Москвы, к которому подъезжали черные волги с затемненными стеклами, располагался шикарный ресторан, где кормили иностранцев, приезжавших в Советский Союз по приглашению ЦК, и куда простым смертным, конечно, не было доступа. А за еще какой-нибудь высокой стеной обреталась номенклатурная лечебница – знакомой знакомых удалось туда попасть, и она рассказывала такое… Но чаще всего загадка оставалась загадкой, и белые пятна на плане Москвы, словно пятна проказы, продолжали уродовать городской пейзаж. Что касается таинственного здания неподалеку от нашего дома, оно существует до сих пор – в отличие от самого дома.
Строительная лихорадка, охватившая Москву, не пощадила и наш микрорайон, превратившийся с конца 90-х годов в гигантскую стройку. Под рев бульдозеров дешевая рабочая сила среднеазиатского происхождения возводила корпуса, ночевала прямо на «объекте», без воды и отопления – кого волнуют подобные мелочи? Ее перевозили с места на место заодно с подъемными кранами и бетономешалками. «Хрущобы», панельные четырехэтажки, построенные в 60-е годы в момент пика жилищного кризиса, ветшали и разрушались буквально на глазах. Их обитателей переселяли, дома сносили, и на освободившемся пространстве росли, как грибы, высокие башни – будущие жилища представителей нарождающегося «среднего класса».
Мама тоже переехала в новый дом, но на старой квартире оставалось еще много невывезенного, главным образом книги и бумаги. Я приехала как раз вовремя, чтобы взглянуть на эти залежи и уберечь от гибели то, что представляло интерес.
Жильцов в доме почти не осталось, большая часть дверей была опечатана; отопление давно уже бездействовало, не было ни воды, ни электричества, ветер задувал в щели окон, которые никогда особо плотно не закрывались.
– «Моральный кодекс строителя коммунизма…»
– Выбрасывай.
– «Сто советов молодой домохозяйке»…
– Выбрасывай.
– «Краткий очерк грамматики норвежского языка»…
– Покажи-ка. Гм… Оставим.
– Ты уверена?
– Ладно, выбрасывай.
Дело двигалось быстро. Если вначале мы с сестрой внимательно осматривали каждый лист, разворачивали каждый рисунок, обсуждали целесообразность сохранения каждой брошюры, то поползав в течение нескольких дней на четвереньках в пыли по комнатам полутемной квартиры, разбирая обломки тридцатилетнего существования семьи, мы постепенно опустили планку. Вдобавок, по мере того как стопки предметов на выброс росли, все больше напоминая Манхэттен в миниатюре, горы вещей, подлежащих хранению, тоже увеличивались с пугающей быстротой. Необходимо было проявить твердость.
– …ну а это?
– Выбрасывай.
– А это?
– Тоже.
– А с этим что делать?
– Выбрасывай.
В такого рода операциях потери неизбежны. Я утешаю себя мыслью, что мы с сестрой старались изо всех сил и не выбросили по недосмотру ничего действительно ценного. Больше всего меня радует, что нам удалось спасти любительские фильмы, снятые моим дедом в начале 60-х годов, когда он завел кинокамеру и проектор, большую редкость по тогдашним временам. Мне смутно помнилось, что он показывал их, когда я была маленькая, на семейных праздниках. После его смерти и камера, и проектор куда-то исчезли, но у меня теплилась надежда найти катушки с пленками. И они нашлись – числом пять, без этикеток, черные ящики семейного прошлого, которое вот-вот должно было кануть в вечность.
Пару недель спустя, уже во Франции, ассистентка фотоателье протянула мне коробку с диском, содержавшим мои оцифрованные бобины:
– Железные! Никогда таких не видела – наверное, очень старые?
– Да, и вдобавок приехавшие издалека.
Придя домой, я с замиранием сердца вставила диск в компьютер: а вдруг на нем ничего нет? Мои опасения не оправдались: на экране компьютера возникла Москва начала 60-х годов, утопающая в сугробах, с широкими улицами, на которых почти не было транспорта, за исключением троллейбусов и редких грузовиков; по тротуарам шли прохожие с авоськами, во дворах играли дети… А вот и мои тогда еще совсем молодые родители, моя бабушка… и вдруг, мелькнувшая на какую-то долю секунды, незабываемая улыбка деда!
Мы кончили работу вовремя: спустя несколько дней входные двери дома были окончательно запаяны, росшие вокруг него деревья срублены, балконы срезаны – затем понаехали экскаваторы и бульдозеры…
Проезжая на машине, моя сестра теперь делает круг, чтобы не видеть место, где когда-то стоял наш дом. Впрочем, по ее словам, смотреть там особенно не на что: участок обнесен забором – из-за которого уже виднеется пробивающаяся молодая поросль.