Последняя крамола
А дальше все пошло такой безумной круговертью, что казалось, Господь Саваоф отвернулся от осиротевшей державы, а сатана, проведав о том, закружил Россию волчком, и за неделю случалось всяческих горестных перемен более, чем прежде за год.
Василий Иванович умер 4 декабря 1533 года, и тотчас же тело перенесли в Архангельский собор. Над гробом еще служили панихиды и читали Псалтырь, а уже 6 декабря в соседнем Успенском соборе митрополит Даниил венчал на великое княжение его трехлетнего сына. Дивно было слышать, как из разверстых дверей стоящих рядом храмов несутся на соборную площадь и радостные голоса певчих, возглашающих многолетие, и заунывный похоронный плач об упокоении души усопшего.
И опять испуганно шептались москвичи: виданное ли дело — отца еще не схоронили, а сына уже венчают на царство? И предрекали: много покойников примет на душу великий князь Иван Васильевич, если надевают на него шапку Мономаха под погребальный звон и заупокойные молитвы.
Как раз в тот день, когда младенца Ивана, в кукольном великокняжеском наряде, усадили на трон, Волчонка срочно призвал Флегонт Васильевич.
— Ну, брат, пора тебе перебираться к Михаилу Львовичу. Начинаются такие дела, что везде нужен глаз да глаз. Боюсь, не принялся бы Михаил Львович за прежнее.
— Старый он, куда ему, — возразил Николай.
— Седина в бороду — бес в ребро.
— А доподлинно что-нибудь знаешь, Флегонт Васильевич?
— Доподлинно известно, что приехали в Москву два брата Шуйских: Андрей да Иван Михайловичи. До того были они в нятстве — сидели в оковах за попытку отъехать к Юрию Дмитриевичу. А как Василий Иванович помер, неизвестно чьим соизволением оказались на воле и вчера объявились в Москве. Здесь же все еще ждет похорон великого князя Василия Ивановича брат покойного и господин их — Юрий Иванович.
— Что ж из того, что приехали в Москву, — возразил Волчонок. — У них здесь и жены, и дети, и дворы.
— Довели мне, что вчера были Шуйские у одного великородного человека и подбивали посадить на московский стол князя Юрия, но тот великородный человек советов устрашился и на крамольников довел.
— Думаешь, что и к Михаилу Львовичу они придут?
— Я не Господь Саваоф — что завтра будет, того не знаю. Однако береженого Бог бережет.
— А как мне к Глинскому в дом перейти?
Флегонт Васильевич задумался.
— Я к тебе выгодного покупателя подошлю. Ты ему и избу продашь себе не в убыток. Князя попросишь, пока-де новую избу подыскиваю, позволь, батюшка, у тебя пожить. — И добавил лукаво: — Ты ведь купец. Как от выгодной сделки откажешься?
* * *
Прошло пять дней, и вся Москва заговорила о том, что брат умершего великого князя, Юрий Иванович, пойман и посажен за сторожи. И вместе с ним схвачены братья Шуйские — Иван да Андрей. Юрия метнули в темницу. Шуйских засадили в одну из кремлевских башен.
— Первая ласточка! — загадочно улыбаясь, сказал Глинский, узнав о случившемся. И добавил задумчиво: — Она, конечно, погоды не делает, но приход весны предвещает. И весна скоро придет! — воскликнул вдруг Михаил Львович и по стародавней привычке ударил кулаком по столу, подкрепляя сказанное сильным и энергичным жестом.
Николай, оказавшийся рядом, уловил в голосе и поведении князя отзвуки давней поры, когда бродил князюшка по туровским лесам и задумывался о великих делах и геркулесовых подвигах.
А в середине января 1534 года, на сороковой день после смерти Василия Ивановича, явился на поминки еще один брат покойного — Андрей. Однако не печаль по усопшему привела его в Москву. Выше родственной скорби поставил он стремление закрепить за собой право на Волоколамск и иные грады и веси, коими благословил его покойный брат, завещая в духовной грамоте.
В день поминок Андрей о том слова никому не сказал: тризна по усопшему не терпит мирской суеты, она требует раздумий о душе и благочестивых речей. Но какое благочестие, когда помыслы направлены на стяжание? И потому Андрей держал заветный разговор в уме, а сердцем сообщался с ушедшим в лучший мир старшим братом.
Покидая тризну, он попросил невестку — великую княгиню Елену Васильевну — принять его завтра по родственному делу. Елена стрельнула бесовскими глазами:
— Приходи, родственничек, к обеду, поговорим. — И ушла, прихватив тонкими длинными пальцами не по-московски сшитую паневу.
Андрей, пополудни заявившись в каменный Кремлевский дворец, прошел в покои Елены и, увидев собравшихся у нее гостей, заробел: все не как в прочих московских домах. И сам стол был не как у людей — круглый, и сидели за ним семейно. Елена Васильевна рядом с Иваном Федоровичем Овчиной, братья Елены Михаил да Иван с женами. Родная сестра Овчины, по мужу Челяднина, мамка младенца Ивана — теперь уже великого Московского князя Ивана Васильевича, пришла без супруга, а двое — Дмитрий Бельский и Федор Мстиславский — без жен. Да еще и он, Андрей, уездный князек, приехавший попрошайничать у богатых и сильных, тоже явился сам-один.
Когда Андрей Иванович ступал через соседние палаты, до него доносился смех собравшихся и оживленный разговор, судя по всему, весьма занятный для собеседников. Но как только князь показался в дверях, и смех прекратился, и разговор оборвался. По лицам Елениных гостей Андрей Иванович понял: о нем судачили приглашенные, над ним, стало быть, и потешались. И, догадавшись, от обиды и негодования вспыхнул. «Эвона что творится, — подумал Андрей с удивлением, испытывая неловкость и смущение, — совсем Елена стыд потеряла. Не только с Овчиной на глазах у всех милуется, но и баб вровень с мужиками за единый стол собрала».
Елена, словно разгадав его мысли, сказала с лукавой льстивостью:
— Проходи, дорогой гостенек. Садись где приглянется: за круглым столом местничать не приходится — все равны. — И, победно оглядев собравшихся, повернулась к Овчине — ловко-де я его зацепила.
Князь Андрей присел рядом с Бельским. Руки предательски задрожали, во рту пересохло. «Ах ты блудня, — подумал он с неуемной злобой, — над кем смеяться собралась?» И, смиряя гнев, сказал как мог спокойнее:
— Я ведь зван тобою не был. Сам вчера напросился. Потому и засиживаться не стану. Скажу зачем пришел да и отправлюсь восвояси.
Елена дурашливо вскинула вверх руки. Рукава кофты чужого покроя упали почти к локтям, обнажив нежные, дивной красоты запястья.
— Что за счеты, деверек! Садись — не чинись!
Овчина, не скрывая злобного лукавства, проговорил громко:
— Деверь невестке — завсегда первый друг. Да вот не быть бы тебе, князь, не деверем, а деверищем.
Андрей Иванович встал:
— Не просителем к тебе, Елена, пришел. И вижу теперь, что и не гостем. Я здесь затем, чтобы ты сказала своим волостелям из моих городов, какими меня мой покойный брат благословил, ехать вон. И весь Волоцкий уезд, как то в духовной грамоте брата усопшего прописано, велела бы мне отдать.
Елена опустила глаза. Затем сказала:
— Я, Андрей Иванович, сирая вдовица. Государство покойным мужем не мне завещано, а сыну моему, великому князю Ивану Васильевичу.
— Что ж, прикажешь мне у несмышленыша собинные земли просить? — наливаясь злобой и кровью, просипел князь Андрей.
— Если двенадцать лет подождешь, пока вступит великий князь в совершенный возраст, можешь и у Ивана Васильевича просить. Ну, а коль тебе уж совсем невтерпеж, бей челом боярам, коих покойный супруг мой оставил блюстителями государства Российского.
— Мне, Рюриковичу и Палеологу, челом бить?! — закричал, сорвавшись, князь Старицкий. — Мой отец и старший брат — в прошлом великие государи всея Руси! Дед был византийским императором! И я стану перед Федькой Мишуриным и Петькой Головиным шапку ломать!
Андрей Иванович, не прощаясь, потеряв всякую степенность, почти вприпрыжку побежал.
У самой двери настиг его насмешливый крик Елены:
— Захочешь Волоколамск получить — поклонишься!
А Овчина добавил, как нож в спину воткнул:
— Император Старицкий — Андрей Палеолог!
* * *
Распалившись сверх меры, забыв об осторожности, желая только излить душу тому, кто его поймет, а поняв, поможет, Андрей Иванович велел тотчас же везти себя к Михаилу Львовичу Глинскому. И хотя князь Старицкий проклинал свою распутную невестку с ее невенчанным мужем и от гнева, казалось, не ведал, что творит, выбор князя Старицкого не был случайным. Он доподлинно знал, как обстоят дела в совете при великой княгине и в боярской думе, и потому отправился первым делом не к кому-нибудь, а именно к Михаилу Львовичу.
Глинского князь Андрей застал в сугубой меланхолии: тот сидел на сундуке, завернувшись в лисью шубу, и высвистывал тоскливую мелодию на красивой немецкой дудке.
Увидев князя Андрея, быстро встал, стряхнул шубу с плеч на сундук, дудку положил на подоконник и радостно раскинул руки, будто готовясь обнять гостя. У Андрея сразу же отлегло от сердца, исчезли сомнения о необходимости приезда. Глинский усадил гостя в красный угол и хлопнул в ладоши. Пока проворные, незаметные и как бы бестелесные холопы бесшумно накрывали на стол, хозяин и гость справлялись о здоровье друг друга и домочадцев, о делах московских и Старицких, обо всем, что позволялось слышать чужим ушам.
Перед тем как пригласить гостя к трапезе, Михаил Львович кликнул Волчонка и велел встать в соседнем покое, плотно затворить двери и никого к нему не пускать. Николай выполнил приказ и, сколько ни вслушивался, ни одного звука из княжеского покоя уловить не мог: и дверь была толста, и говорили собеседники, очевидно, весьма тихо.
«Вот и вторая ласточка прилетела», — подумал Михаил Львович, увидев в дверях князя Андрея. И, занимаясь с приезжим пустыми пересудами, пока холопы собирали на стол, неотступно думал: зачем пожаловал Андрей Иванович? Что скажет, о чем спросит? Когда же остались они вдвоем, князь Андрей неудержно выложил горькую обиду, не скрыв ничего, кроме насмешливого и унизительного «императора Старицкого».
Глинский начал издалека. Соглашаясь с князем Андреем, осудил негожую для России придворную заморскую куртуазию, сиречь разнузданность нравов и буйство страстей, прикрываемые лукавым притворством добропорядочности, которую его племянница развела у себя в доме.
Гость сочувственно вздыхал, махал рукою, сокрушенно покачивал головой. Можно было подумать, что не старые греховодники сидят за чарами с вином, а два схимника ангельской чистоты горюют о несовершенстве мира и соблазнах нечистого. Михаил Львович о племяннице говорил прямо, нелицеприятно. Распутство ее осуждал с отеческой скорбью и всеконечной укоризной: смотри, мол, князь Андрей, родная она мне, а истина дороже.
Князь Старицкий слушал о Елене, а думал об Овчине, что посмеялся над ним премерзко. Потому, не защищая Елену, — тоже немало пакостного наговорила, — осторожно заметил:
— В Елене ли дело, Михайла Львович? Кабы не басалык ее, неизвестно еще, какую бы песню пела.
— Что такое басалык? — не понял Глинский.
— А то же, что и телепень — двуручный кистень, ядро на цели — головы проламывать, — зло усмехаясь, пояснил Андрей Иванович.
— Ну-ну, — неопределенно отозвался хозяин.
— Что «ну», Михайла Львович?! — вскипел гость. — Что «ну»? Он скоро всех запряжет, всеми понукать будет. Али не видишь, что Овчина не токмо великокняжеские палаты занял, ведь и в думе выше всех сел. Конюший! Первый боярин в государстве! Вас, опекунов, в грош не ставит! Все он да Митька Бельский, да Федька Мстиславский. Что вы против Телепня можете? А ничего!
Глинский молчал, опустив голову.
— Я и в совете тоже мало что могу, Андрей Иванович, — сказал печально и тихо. — Когда брат твой помирал, всем им велел держать меня за своего. И на том ему крест целовали. А прошло сорок дней — опять я — чуж-чужанин. В совете их — последний человек. Все помимо меня делают. Сами промеж себя советуются, сами к Елене ходят, мне только приговоры свои да ее объявляют.
— Стало быть, не помощник ты мне, Михаила Львович?
— Стало быть, не помощник, — горьким эхом откликнулся Глинский и чуть приподнял над столом руки: извини-де, Андрей Иванович, не обессудь.
Как только князь Андрей вышел из покоя Глинского, хозяин тотчас же крикнул Николая.
Волчонок, войдя в покой, застал хозяина стоящим у распахнутого окна.
— Ворота запри, — громким шепотом быстро говорил Глинский, — а сам исчезни немедля, пока Волчонок коня не оседлает.
«Ага, — смекнул Николай, — это он привратнику наказывает, чтобы для какой-нито надобности князя Старицкого попридержать».
Глинский захлопнул окно и резво повернулся к Николаю:
— Живо в седло, и за Старицким! Гляди в оба! Куда заедет, подле остановись и следи неприметно, скоро ли уедет. А как отправится дальше, то и ты за ним, пока на подворье свое не вернется.
Николай выскочил из избы. Возок Андрея Ивановича стоял у запертых ворот, а приворотного холопа и след простыл. Пока слугу звали, пока сыскали других дворовых, чтоб створки раскрыть, Николай успел оседлать коня и ждал в конюшне, через щель выглядывая во двор.
Князь Андрей из возка не высовывался и сидел смирно, наверное, не хотел, чтоб лишние люди его здесь видели.
Наконец ворота растворили.
Возок Старицкого проехал совсем немного и остановился недалеко от Кремля, у двора известного всей Москве вельможи — Дмитрия Федоровича Бельского, второго боярина в думе, выше которого сидел только Овчина-Оболенский-Телепнев.
Даже Волчонок знал, что Дмитрий Бельский — родной племянник покойного великого князя Василия и Андрей Старицкий тоже доводится ему дядей. «Эки напасти на Васильев род, — подумал Николай, когда возок Старицкого въехал в ворота усадьбы, — сам помер, брат Юрий в тюрьме, а последний брат, Андрей, мечется меж двор как безумный. И токмо из-за того, что сколько бы кто ни имел — все мало, и все стяжают. Однако же все можно приобрести и добыть, кроме покоя и счастья».
Князь Андрей не случайно поехал к своему старшему племяннику — Дмитрию Федоровичу. Он хорошо знал, что Овчина, Дмитрий и третий боярин, князь Мстиславский, с самого начала на ножах со всеми опекунами. Однако ведал и то, что не найти на свете такого второго вельможи, который не мечтал бы стать первым. А его племянник был все же вторым, и мешал ему приблизиться к трону Овчина. Своего племянника, в отличие от князя Глинского, он застал в самом веселом расположении духа. Митенька играл с тремя дворовыми в карты, и когда Андрей Иванович вошел в горницу, по распухшим носам супротивников и куче медяков возле руки боярина понял, как давно холопы проигрывают хозяину.
Дмитрий Федорович, завидев дядю, откровенно огорчился — веселую и занятную игру в «болвана» приходилось бросать. Тем не менее он со сдержанной почтительностью поклонился гостю и сказал холопам идти вон.
Спросив о здоровье, о чадах и домочадцах, велел Дмитрий Федорович подавать угощение. И хотя Андрею Ивановичу никакие самые изысканные яства и на ум не шли, отказываться от угощения не посмел — племянник мог обидеться.
Выпили понемногу романеи, отщипнули по кусочку сладкого пирога. Когда Бельский спросил о делах, князь Старицкий, тяжко и непритворно вздохнув, сказал скорбно:
— Дела у меня, Митя, как у медведя, когда его охотники обложили.
— Что так, дядюшка? — спросил племянник с плохо скрываемым равнодушием.
И снова Андрею Ивановичу пришлось пересказывать обо всем происшедшем в доме у Елены, и когда повторял, снова горькая обида обволакивала сердце и очерняла душу. Однако о поездке к Глинскому князь Андрей и словом не обмолвился.
— Не ходи в думу, дядюшка, — чуть подумав, посоветовал Бельский. — Раз Елена с Телепнем так сказали, и дума то самое приговорит. Ни один из тридцати бояр поперек не скажет.
— А ты?! — воскликнул Андрей Иванович. — Ты же кровь мне! Разве не сестра моя родила тебя? Разве нет в тебе крови Рюриковичей и Палеологов?
— Что кровь! Была бы сила, Андрей Иванович. А сила у Телепня.
И вдруг, на удивление князю Старицкому, сказал:
— Телепень — это же двуручный кистень. Им же любую голову даже в шеломе пробьешь. Вот и поди попробуй повоюй с ним.
И приподнял над столом руки — извини-де, дяденька, ничем беде помочь не могу.
Николай, ожидая князя Старицкого, даже и озябнуть не успел, как его возок снова выкатился на мостовую.
«Куранты в Кремле всего один раз отзвенели, а Андрей Иванович уже и восвояси собрался. Значит, ни с чем уезжает князь — желанного гостя скоро не отпускают».
Николай вскинулся в седло и, поотстав немного, направился вслед. Карета свернула за угол, потом, проехав еще несколько улиц, остановилась у высоченных ворот, по обе стороны которых громоздился такой тын — крепости впору. «Прямо детинец какой-то, — подумал Николай, — интересно, кто же здесь живет?»
Возок долго стоял у ворот и наконец, после долгих расспросов, въехал в усадьбу. Николай слез с коня, направился к часовенке, что высилась неподалеку, и, подав нищему старику полушку, спросил равнодушно:
— Не знаешь ли, убогий, чей это двор — вон за тем бревенчатым тыном?
— Бояр братьев Бельских — Семена да Ивана Федоровичей, — прошамкал нищий.
Николай отошел подальше и до глубокой темноты вглядывался — не поедет ли еще куда князь Андрей, но ворота оставались закрытыми и никто двора не покидал. И когда от поздней вечери побрели прихожане по домам и решеточные приказчики стали перегораживать решетками улицы, Николай понял, что князь Старицкий будет ночевать у племянников и отъедет не раньше заутрени.
«Здесь, видать, беседа всем кажется занятной», — смекнул Николай и решил поспешать на подворье Глинского. Когда он сел в седло и приподнялся на стременах, бросив на дом последний взгляд, то увидел: наверху в трех окнах второго прясла — яруса — еще горит огонь, хотя в округе уже никто не жжет свечей.
«Как бы не засиделись крамольники до рассвета», — подумал Николай и хлестнул коня.
Несмотря на поздний час, он все же решился пройти в опочивальню Глинского. Спал князь отдельно от молодой жены — на иноземный лад, подвергаясь тайным пересудам дворни. К тому же Волчонок знал, что Михаил Львович нередко читает до первых петухов, а когда не читает, все едино не спит допоздна, маясь старческой уже бессонницей. Поставив коня в стойло, Николай обошел избу вокруг и взглянул на окна хозяйской опочивальни — за наборным разноцветным стеклом тускло мерцали горящие свечи.
Николай постучал в дверь, как тому давно уже выучил всех слуг хозяин, и, услышав: «Войди!» — бесшумно скользнул через порог.
Михаил Львович в шелковом кизылбашском халате читал какие-то листы, испещренные знаками, линиями и цифирью.
— Ну что? — спросил он, мгновенно оторвавшись от непонятного для Волчонка дела.
Николай рассказал об увиденном.
— Так, так, — промолвил Михаил Львович и переспросил: — Стало быть, от Дмитрия Федоровича уехал князь Андрей, не пробыв и часа, а у Семена и Ивана даже остался ночевать?
— Так, Михаил Львович, остался.
— Ну, ступай, Николай, спасибо тебе. — И вернулся к столу, где лежали таинственные таблицы.
— Хорошо, Николай, что довел о князе Старицком и князьях Бельских, — сказал Волчонку Флегонт Васильевич, когда услышал о вчерашних его приключениях. — Только я о том уже знаю, к князю Старицкому свои люди приставлены. А ты, Николай, сугубо присматривай за Михаилом Львовичем и особо, кто к нему в дом ходит.
— Можно, Флегонт Васильевич, спросить тебя? — решился Николай, давно собиравшийся узнать то, что не давало ему покоя с той самой встречи, когда после двенадцатилетней разлуки снова увиделся с государевым слугой, доверительно поведавшим о неприязни к Овчине и Елене Васильевне.
— Спрашивай, — с готовностью откликнулся дьяк.
— Помнишь, когда приехал я на Москву с цесарскими послами, сказал ты мне, что не мила тебе Елена Васильевна и ты ей — враг?
— Помню, — насторожившись, ответил дьяк, — такие разговоры никто не забывает.
— А коли так, то, пожалуй, скажи: отчего ты теперь руку Елены Васильевны держишь и от врагов ее оберегаешь?
— Изволь, слушай. Как Василий Иванович был жив, то жена его была государству его — зло. Однако ныне надобно на все смотреть по-иному: волею Божьей Елена Васильевна — великая княгиня и государыня. И, стало быть, ей и тем, кто ее руку держит, промыслом земным и небесным судьба державы вручена. Кто ей ныне враг, тот и державе враг. Никогда, Николай, не было у России недругов злее, чем своевольные бояре и непокорные княжье. Эти вороги во сто крат лютее крымцев, а ныне такие недруги — князья Юрий да Андрей и старые удельные волки — пока тайно точат клыки, готовясь Русь, что овцу без пастуха, на части разорвать. Волею Божьей Юрий в тюрьме сидит, но сколько их еще на воле гуляет! И среди них самый матерый твой господин — наивеличайший в делах крамол и заговоров умелец и хитрец. Так неужто неприязнь моя к Елене Васильевне станет выше великого дела, отданного на мою заботу и покойным государем мне завещанного?
Николай с нескрываемым восхищением поглядел на Флегонта Васильевича и воскликнул без всякой лести, подчиняясь только нахлынувшим на него чувствам:
— Храни тебя Господь, Флегонт Васильевич! Истинно говорю, у такого пастыря, как ты, волки ни одной овцы не задерут!
И снова наступили для Михаила Львовича бессонные ночи. Как прежде, встав во внеурочный глухой и темный час, бродил он привидением по пустым покоям. То садился в кресло и, запрокинув голову, вперялся в потолок, в одну точку, замирая надолго; то, прислонившись лбом к оконной раме, глядел на занесенный снегом двор, на лунное серебро, рассыпанное по голубым сугробам, на заиндевевшие грачиные гнезда — пустые и одинокие. Падая в постель, закидывал руки за голову и лежал во тьме с широко раскрытыми глазами, призывая видения давно отлетевшей молодости, впору отошедшей зрелости, недавно подступившей старости.
Вспоминал Клёцк, умирающего короля Александра, толпу ехидн, отрыгающих яд, заслоняющих путь к литовскому трону.
Затем на память приходил Туров, русские князья и дворяне, вручившие ему свои судьбы, чтобы в католическом Польско-Литовском государстве была бы у них и своя православная держава, в которой не высилась бы латынская рука над русскою и сидел бы владетельным князем он, Михаил Глинский.
И грезилось смоленское взятие, когда поверил теперь уже покойному Василию, что будет Смоленск стольным градом его собственного государства и будет он, Михаил Глинский, дюком Борисфенским, а на русский лад — великим князем Днепровским.
«Вся жизнь моя, — размышлял с горечью и изумлением Глинский, — оказалась погоней за тронами. Не был я ни глупее, ни трусливее моих противников. Почему же ни разу не удалось сесть независимым государем в своем панстве?» Сколько ни думал, приходил к одному: литовский трон потерял по собственному неразумению, убоявшись междоусобной брани и кровопролития. А вот два последних — упустил из-за византийской хитрости и низкого коварства Василия.
В войне с Сигизмундом московские воеводы только делали вид, что идут на рать, на самом же деле топтались в порубежных местах и подливали масла в огонь, ожесточая короля против него, Глинского. А в Смоленской войне Василий просто-напросто обманул его, как рыночный фигляр надувает деревенского дурака. И стоит неразумный, разинув рот, на радость зрителям, потешающимся над замороченным поселянином.
Не найдя ответа, почему же фортуна всегда отворачивалась от него, князь засыпал под утро недолгим и беспокойным сном.
Но приходил новый день, а мысли текли по прежнему руслу, и во всем, что случалось и происходило вокруг, Михаил Львович видел и отыскивал только одно: нельзя ли сейчас, в последний раз, все-таки изловчиться и наконец-то ухватить Бога за бороду! И в ночной тиши, и в сутолоке дня, пока в полном одиночестве, принялся Михаил Львович плести новую сеть для того, чтобы уловить в нее рыбу покрупнее прочих — трон великого государства Московского.
* * *
А вода в государстве была мутна и для ловли рыбы зело пригодна. К весне стало ясно, что опекуны и дума — две противоборствующие силы, ни одна из которых ни за что не уступит другой ни в чем.
Перебирая в памяти всех, кто мог быть полезен ему в предстоящем деле, Михаил Львович тасовал и перетасовывал знакомых людей, как ловкий штукарь в колоде карты. Почитая себя козырным тузом, определил козырным же королем новгородского наместника Михаила Семеновича Воронцова, а после него определил по достоинству братьев Бельских — Семёна и Ивана.
Именно с них-то все и началось. Когда Волчонок рассказал, как поспешно уехал Андрей Иванович Старицкий от Дмитрия Бельского, Михаил Львович догадался, что второй боярин в думе — никому не помощник, даже собственному дяде. Но когда Волчонок добавил, что у других своих племянников — Семена и Ивана — опальный родственник остался ночевать, Глинский понял: не он один таит в душе неприязнь к Овчине, и довелись — будет и он в поле воином. И понял также, что есть на Москве, по крайней мере, еще двое ему единомышленных. Далее прибавил он и Михаила Семеновича Воронцова, но более, сколько среди старой московской знати ни искал, никого отыскать не мог. И тогда обратил свои взоры на выходцев из Западной России — Ляцких, Воротынских и Трубецких, чьи земли совсем недавно оказались под московским скипетром, а их бывшие хозяева превратились в слуг великих московских князей. Но что самое главное — новые княжата лишились множества доходов и привилегий, пусть государево жалованье и велико, ни в какое сравнение с прежними достатками оно ни шло. Да и на самые доходные и почетные места при дворе уже давно позасели старые московские бояре, передавая их по наследству от отца к сыну, от дяди к племяннику. Потому недовольных даже на самом верху было много, и потому вода была мутна.
И вот так, играя на струнах низкой зависти, неудовлетворенного властолюбия, попранного достоинства, незабытых обид и непрощенных несправедливостей, к лету 1534 года Михаил Львович собрал всех смутьянов воедино.
Николай был не единственным старым слугой в доме Глинского. Вернулся к своему господину и мажордом Панкрат, и еще двое вольных челядинцев, помнивших и Туров, и Боровск, и Малоярославец.
Панкрат, правда, стал уже совсем старым, сильно тугим на ухо, и было от него шуму много, а толку мало. И можно сказать, держал его Михаил Львович в доме из милости, как держат старого любимого пса, который ни на волка, ни на медведя не пойдет, но при взгляде на его порванные уши и перебитую лапу теплеет хозяин сердцем и убивать не велит. А двое других слуг, Павел и Харитон, возрастом чуть постарше Николая, жили, как и он, бобылями — без жен, без детей, без стариков родителей, и только объявился Волчонок в доме Глинского, прежде всего сошелся с ними — старыми соратниками, которым было что вспомнить, о чем поговорить. Прошлое этих людей, их верная многолетняя служба хозяину дома, опасности и тяготы, которые они когда-то разделяли с Глинским, сразу же беспрекословно сделали их главными среди прочих дворовых. И когда стали появляться в доме один за другим новые люди, ранее никогда здесь не бывавшие, а князь подолгу сидел с каждым из них сам-один, и только немалое время спустя стал зазывать для разговора по двое, по трое, Николай и Петр почуяли неладное — в доме запахло тем же дымом, который на всю жизнь запомнился им по Турову.
Весной, на Николу-теплого, пятеро князей собрались вместе. Не было только Михаила Семеновича Воронцова, сидевшего наместником Новгорода Великого, зато Ляцкий и Воротынский прибыли со старшими сыновьями. Прислуживать было велено четырем старым слугам, однако к столу выносил блюда один Панкрат, а Николай, Харитон и Петр принимали яства от поваров в соседнем со столовой палатой покое и, входя, попеременно передавали их в руки мажордома.
Таким образом, каждый из трех слуг появлялся лишь на короткое время и мог услышать только обрывки разговоров, а глухой Панкрат, к тому же и туго соображавший, не слышал почти ничего.
Когда подавали первую перемену блюд, гости, еще не выпившие и капли вина, сидели степенно и тихо, обсуждая дела семейные и виды на урожай.
Николай, передавая Панкрату тарели и сулеи, слышал:
— Коровенки да лошаденки вконец отощали. Мои тиуны да старосты печалуются, как бы дохнуть не начали.
— Апрель ныне мокрый был, по всему видать, май с травою будет.
— За окно гляньте — небо-то все в тучах, а ведь старики говорят: «Милость Божья, если в Николин день дождик польет».
Ко второй перемене блюд из-за стола доносилось иное:
— На Оке земли получше, потому и достатка у всех поболее.
— Не скажи, князь Богдан, не от того только достаток, сколь твои мужики сжали да намолотили. Твой достаток от того, сколь ты у них взял и к себе в клети да кладовые положил. А теперь сухо ли, ведро ли — один достаток: сколь тебе великие государи пожалуют, полтора Ивана да одна Елена.
«Эге, — смекал Волчонок, — полтора Ивана — это Иван Овчина да к нему придатком младенец Иван — великий князь».
При третьей перемене блюд гости шумели вразнобой:
— Василий Иванович еще не остыл, а она уже ко гробу его не постыдилась вместе с Телепнем явиться!
— Сорочин не дождавшись, привела Овчину в каменный дворец. Ходит с ним будто очарованная — ничего вокруг не видит и не слышит.
— После старика-то…
На четвертой перемене героями беседы стали опекуны:
— Шигона как всеми делами заправлял, так и ныне в совете — первый, мимо великих родов. О Воронцове не говорю — он не в Москве. Но как же терпят такое и Захарьин, и Шуйские, и Тучков!
— А ведомо ли вам, что означает «Шигона»? Туляки прозывают так бездельных людей, татей и выжиг.
— Еще досаднее, что вместе с Шигоной худородные людишки — Гришка Путятин да Петька Головин к Елене бегают и такую над ней власть забрали — колдовство, да и только!
Николай, выйдя, подумал: «До последней-то, седьмой, перемены скажут, поди, и еще кое-что».
Так оно и вышло. Подвыпившие гости от сегодняшних зазорных и неприятных событий перешли к делам завтрашним. Все они — до единого — были воеводами, и потому ратное дело являлось для них и каждодневным занятием, и обязанностью, и главной заботой их жизни. И потому вторая половина застолья проходила в разговорах о предстоящем выступлении на «берег», куда почти каждое лето приходили ордынцы.
— Мне доподлинно известно — Овчина с большим полком пойдет в Коломну, — говорил уже изрядно захмелевший Семен Бельский.
— А брат твой, Дмитрий Федорович? — перебил неожиданно Глинский.
— Брат вместе с ним, в Коломну же, вторым воеводой.
— А ты, Семен Федорович, куда? — снова спросил Глинский.
— И я, и князь Иван Воротынский, и брат мой Иван, мы все, по разрядам, идем в Серпухов.
— Способно! — почему-то сказал Михаил Львович и вдруг, словно почуяв неладное, крикнул задержавшемуся Николаю: — Иди отсель, не мешкай!
А когда уже Панкрат и Харитон собирали со стола посуду, а Николай и Петр отводили захмелевших бояр к рыдванам, стоявшим у крыльца, Иван Васильевич Ляцкий, повернувшись к Михаилу Львовичу, сказал, как видно договаривая то, что не успел или забыл:
— От Серпухова-то до Москвы ближе, чем от Коломны!
— Не много ближе, — буркнул Глинский.
— А все же ближе, — уперся опьяневший окольничий.
Михаил Львович, досадливо махнув рукой, согласился:
— Ближе, Иван Васильевич, ближе — твоя правда. Ляцкий усмехнулся, довольный, и побрел во двор.
Флегонт Васильевич долго сидел, уперев подбородок в кулак, прикрыв его совсем уже седой бородой.
— Так, значит, были у него Семен да Иван Бельские, Иван Воротынский-Перемышльский с сыном Володькой, Богдан Трубецкой и Иван Ляцкий с сыном, не помню, как у него сына зовут, — досадуя на появившуюся забывчивость, посетовал государев дьяк. — Четыре князя, как в карточной колоде, — усмехнулся Флегонт Васильевич, — не считая хозяина. И, Николай, все четверо, да с ними окольничий Иван Ляцкий, в одно и то же время уходят в Серпухов, почему-то радуясь, что от Серпухова до Москвы ближе, чем от Коломны. Вот еще одна загадка, какую нам преподнес Глинский. Однако же, даст Бог, распутаем и это.
В начале июля вестоноши сообщили воеводам, что из Крыма в Дикое поле вышла орда.
Проклиная поганых на чем свет стоит, бросали ратники серпы и косы и шли в поход на окский берег — к Серпухову, Коломне, Калуге, Рязани.
Приближалась макушка лета, году сердцевина. Недаром прозвали июль липецом, когда цветет липа и тяжёлые пчелы берут мед с ее белых и желтых цветов; и еще нарекли страдником, ибо в июле начинались тё самые главные в земледельческом году шесть недель страды, за которые проходили и жатва, и покос, и когда воистину день кормил год; и называли его сенозорником, ибо от зари до зари валили мужики траву и метали сено в стога; да еще кликали июль грозовиком, из-за громов и молний, которые приносил он чаще, чем любой другой месяц.
Но на этот раз не оказался он для ратников ни липецом, ни страдником, ни сенозорником. Стал он грозовиком — и не из-за громов и молний небесных, а из-за грохота копыт и молний татарских стрел, которые надо было отогнать в степь.
Первыми ушли полки к Рязани и Калуге, вслед за тем — к Коломне и Серпухову. Обезлюдела Москва, затихла, опечалилась. По-всякому могло обернуться — всего тринадцать лет назад крымцы подошли к Москва на пятнадцать верст, спалив, вытоптав, и порубив все вокруг. Если бы не псковские да новгородские полки, подошедшие на подмогу, неизвестно, устояла бы и сама столица. Потому затихла Москва ныне и опечалилась. Тихо стало и на подворье Глинского. Недавние гости ушли с полками на Оку. Только он один не сел, как прежде, в седло, а остался дома, прихварывая и коротая досуги со стариком-лекарем Булевом. Николай несколько раз заставал их за разглядыванием диковинных таблиц, а как-то раз, удивленный, долго наблюдал, как лекарь с хозяином ясной безлунной ночью забрались, будто мальцы, на кровлю дома и, вертя головами, тыча перстами во все стороны, о чем-то горячо спорили.
И однажды, не утерпев, Николай спросил у Булева, зачем это они — два старых человека — чуть не полночи просидели на кровле?
Немец ответил княжескому слуге важно и поучительно:
— По альфонским таблицам, кои мы с князем изучаем, можно угадать будущее, если поймешь правильно расположение планет. Се есть великая тайная наука — звездословие, или же звездознание. Мы с князем ту науку чтим, хотя великими умельцами считать себя не можем.
— А какой вам от того прок? — простодушно спросил Волчонок.
Немец доверительно взял Николая под руку и сказал шепотом:
— Я знаю, что ты Михаилу Львовичу есть верный слуга, и тебе одному скажу. Когда князь жил в Болонье, туда приезжал великий маг и звездочет Мирандола. Он-то и предрек князю, что, пройдя через многие трудности, будет Михаил Львович владетельным государем. И князь верит в это всю жизнь.
Николай мало что понял из объяснения немца, только с того разговора почему-то стал спать очень чутко — все мерещилось, лезут князь и лекарь в полночь на кровлю и разгадывают стояние планет.
Но однажды ночью, Николай хорошо это слышал, не кровля заскрипела — прискакал во двор неизвестный. Прошел мимо дверей закутка до лестницы, ведущей ко княжеской опочивальне, быстро поднялся к Михаилу Львовичу и через короткое время ускакал прочь. Глинский, не дожидаясь рассвета, спустился в закут, где ночевал Николай, и разбудил его.
Волчонок не спал, но сделал вид, что спит, не зная, понравится ли хозяину служеское бессонное бдение. Вздрогнув как мог натуральнее, он раскрыл глаза и сказал сонным голосом:
— Чего стряслось? Кто это меня так середь ночи трясет?
— Я это, Николай, очнись.
— Господи! Михаил Львович! — Николай суматошно взметнулся, растирая ладонями лицо, приглаживая торчащие волосы.
— Оденься да подымись ко мне. — И тотчас ушел.
Когда Волчонок пришел в опочивальню, Глинский взволнованно ходил по покою.
— Утром поедешь в Новгород к Михаилу Семеновичу Воронцову. Скажешь ему: «Гости будут к Варфоломееву дню». Запомнил? А если Михаил Семенович спросит: «Какие гости?», ответствуй: «Гости из Серпухова». Запомнил?
Николай все повторил. Михаил Львович добавил:
— И скажи ему: «Просит-де князь Глинский к тому же дню тоже в гости пожаловать», а что он тебе ответит, то ты запомнишь и по возвращении доложишь.
Слуга, не ложась спать, принялся собираться в дорогу. Путь предстоял неблизкий, выехать следовало рано. Укладывая нехитрый припас, Николай думал: «Как оповестить Флегонта Васильевича? Вдруг да что-то важное кроется за этими словами?»
Едва рассвело, когда гонец, выехав с безлюдного еще двора, бросил на луку седла поводья и пустил коня вольной иноходью вниз по улице.
Было тихо и гулко в этот предрассветный час на Москве. Город досыпал последние блаженные минуты, когда куры начинают чуть покачиваться на насестах и петухи поводят во сне головами, но еще не кричат, а лишь пытаются похрипывать перед первым победным и заливистым криком, еще не брешут собаки, а только постанывают со сна, не решаясь согнать дремотную одурь, отлетающую вместе со мглою ночи, еще не скрипят ворота колодезей и не бьются в звонкие днища подойников тугие струи утреннего молока, но старухи и бабы уже вслушиваются сквозь редеющую дрему и ждут и первого петушиного вскрика, и скрипа соседнего колодезя, и глухого мычания очнувшейся скотины.
На Торгу меж столами и лавками ветер лениво переметал с места на место сор и солому.
Николай подъехал к закрытым кремлевским воротам и остановился над двумя стрельцами, бессонно несущими службу, однако же не так, как того требовали уставы, но с неким небрежением — привалив бердыши к воротам и не стоя на ногах, а разлегшись на утащенной с площади рогоже.
Чуть приподнявшись на локте, один из неусыпных караульщиков спросил с ленивою досадой:
— Кто таков и почто тебе в Кремль?
— По государеву делу я, — тихо произнес Волчонок, как велел ему отвечать в таких случаях Флегонт Васильевич.
Страж нехотя встал, лениво отряхнул сор и солому с кафтана.
Встал и товарищ его, недовольно ворча:
— Эвон, площадь и та пуста, и вся Москва спит, а тебе занадобилось в Кремль. — И, призывая в свидетели обширный Торг и еще более неохватную Москву, выбросил вперед руку, как бы приглашая Волчонка: изволь, убедись сам.
Николай, следуя взмаху руки, непроизвольно повернул голову и сразу же заметил на пустой площади двух верхоконных.
Они даже еще не въехали на Торг, а лишь приближались к нему с той стороны, откуда и он сам только приехал. И хотя было между ним и верхоконными саженей сто, почувствовал Николай, что всадники глядят именно на него и, более того, уже заметили, как он повернул голову и увидел их, наверное, потому же враз повернули коней и скрылись меж домами посада.
Николаю стало нехорошо и тревожно, будто те двое уличили его в чем-то постыдном, и он вдруг, потеряв терпение, крикнул раздраженно:
— С таким-то бережением несут ныне государеву службу?!
Стрельцы усердно навалились на створку ворот, и Николай, не дожидаясь, когда она отъедет до конца, втиснулся в образовавшуюся щель и въехал за кремлевскую стену.
Он скакал к избе государева дьяка, но в глазах у него все еще маячили двое верхоконных в одинаковых голубых кафтанах, на одномастных же серых жеребцах.
Вопреки обыкновению, изба оказалась пуста. Волчонок подождал немного, а затем решил сделать так, как учил его Флегонт Васильевич, предугадывавший многие поступки на всякие случаи жизни.
Николай достал из-за пазухи тонкую серебряную трубку, внутри которой был зажат черный стерженек с заостренным концом. Трубку со стерженьком подарил ему как-то Флегонт Васильевич и сказал, что называется это не нашим словом «караташ» и означает — «черный камень». Взяв караташ в руки, дьяк написал на клочке бумаги слова и знаки столь же ясно, как если бы макал перо в чернила, только след от караташа оставался бледнее и линия письма тоньше.
Николай достал и небольшой квадрат бумаги и вывел на нем: «Послан я в Новгород Великий от дородного немца к его другу. Велено сказать другу — «Гости из Серпухова будут к Варфоломееву дню и тебе к тому же дню тоже надобно пожаловать». И размашисто подписался: «Лысак».
Когда уговаривались они с Флегонтом Васильевичем, как пригоже Николаю подписывать тайные письма, то решили, что более всего подойдет ему имя Лысак, ибо в Новгородской земле так называют «волка, а ежели прозван он уже Волчонком, то и за Лысака сойдет не меньше.
Николай сунул письмецо под верхний косяк в условное место и направил коня к Новгородской дороге.
Недолго пробыл он в Кремле, но за это время Москва согнала с себя сон и заскрипела колесами, застучала молотами, завертелась и закрутилась в делах и хлопотах, оглушая криком, гомоном, шумом.
Лишь за новгородской заставой Николая обступила тишина, и ему показалось, что не три версты отъехал от Москвы, а на час назад вернулось время, и он вновь оказался в предутренней сонной тишине.
Оттого-то и услышал он сразу отчетливо и ясно сначала приглушенный расстоянием, но нарастающий с каждым мгновением стук подков.
Николай оглянулся. Двое всадников — оба на серых жеребцах, в одинаковых голубых кафтанах — ходко настигали его.
— Николай! — крикнул издали один из них.
Голос показался Волчонку знакомым. Он сдержал коня и стал ждать. К нему подъехали Харитон и Петр.
— Михаил Львович велел догнать тебя и сказать, чтоб возвращался обратно.
— Зачем? — спросил Николай, почувствовав, как страх ухватил за сердце и сдавил намертво грудь.
— Про то нам неведомо, — враз откликнулись оба, и Николай догадался, что такому ответу научил слуг сам Глинский.
— Ну что же, братцы, спасибо, — ответил он с наигранной веселостью, — избавили меня от семидневной скачки.
И, повернув коня, мирно потрусил обратно.
— Ну, будешь говорить, зачем ездил в Кремль? — побагровев от гнева, сипел Глинский. Глаза воспаленно горели, серые космы, растрепавшись, доставали до плеч, старческие пальцы, скрюченные подагрой, напоминали когти орла, побитого и пощипанного временем, но все еще сильного и от сознания скорой гибели свирепого и беспощадного.
Николай сидел на полу темницы, в глухом подполе, прикованный цепью к толстому железному кольцу в стене. Ноги узника были забиты в колодки, на плечах, вокруг шеи, лежал железный ошейник с шипами внутрь — чуть пошевелись, шипы тут же вонзались в тело.
Николай молчал.
— Не ответишь, сдохнешь на дыбе, — горячась, сказал Глинский и добавил: — Вечером твой последний срок.
И ушел, согнувшись, еле волоча ноги.
Николай взглянул ему вслед. Князь напоминал колдуна из страшных детских снов и давно уже забытых сказок, какие шепчут на печи ребятишки.
Злоба, хлынувшая от груди к горлу, освободила сердце от оков страха, и Волчонок крикнул, ощерив зубы:
— Может, я и сдохну, но надолго ли ты переживешь меня, лукавый христопродавец?!
Глинский обернулся. Николай увидел сошедшего на землю дьявола с картины Страшного Суда. Шаркая подошвами, Михаил Львович подошел к забитому в колодки узнику и, собрав последние силы, ударил Николку сапогом в лицо.
— Елена Васильевна, — как всегда бесстрастно и тихо проговорил Шигона, — к тебе безотложно Флегонт Васильев просится.
— Зачем? — спросила великая княгиня.
— Он мне того не сообщил.
— Вот новости, прости Господи! — вспыхнула Елена Васильевна. — Что же это за тайна, если даже тебе, Иван Юрьевич, поверить нельзя?
Однако по тону Шигона понял, что любопытство уже захватило государыню, и дьяка она конечно же незамедлительно примет.
— Так звать? — безразличным голосом, кося куда-то в сторону, поинтересовался тверской дворецкий, и Елена Васильевна, подыгрывая ему, ответила вроде бы раздосадованно:
— Что же с ним поделаешь, Иван Юрьевич, проси.
Флегонт Васильевич низко поклонился великой княгине и проговорил хмуро:
— Вели, государыня, Ивану Юрьевичу выйти. — И так твердо он это сказал, что Елена Васильевна не стала спорить и, просительно взглянув на Шигону, промолвила ласково:
— Уважь, Иван Юрьевич, малую мою просьбицу, оставь нас с Флегонтом вдвоем.
— Что случилось, Флегонт? — спросила Елена Васильевна настороженно, с плохо скрываемой опаской услышать дурные вести.
— Дядя твой, Михаил Львович, учинил новый заговор, — выговорил Флегонт Васильевич спокойно и тихо, но казалось, что не слова он роняет, а камни.
Елена вцепилась в подлокотники кресла так, что побелели пальцы. Раздув ноздри, спросила быстро:
— Кто с ним?
— Братья Бельские Семен да Иван, Ляцкий с сыном, Иван Воротынский с сыном да еще Трубецкой Богдан.
— Овчина знает?
— Знает.
— Где он ныне?
— На пути в Москву.
— А крамольники где?
— Семен Бельский и Ляцкий с сыном бегут к литовскому рубежу, однако где они, мне ведомо, и чаю я, что сейчас все они уже пойманы. Всех прочих возьмем завтра. Узнать пришел, велишь ли схватить Михаила Львовича?
— А он чем ж; лучше прочих?
— Он — кровь тебе. И сыну твоему, великому князю Ивану Васильевичу, тоже кровь, — раздумчиво проговорил государев дьяк и добавил печально: — Я на твою кровь руку подымать не волен.
Елена повернула голову к окну, опустив очи, тяжко дышала — будто с нелегкою ношей в гору шла.
— Всех бери, Флегонт Васильевич, всех, — произнесла она хрипло и, как бы ставя в конце разговора точку, пристукнула кулачком по ручке кресла — точь-в-точь, как это делал дядя ее, Михаил Львович.
Иван Юрьевич вышел от государыни в немалом смущении: он не помнил, чтобы кто-либо за последние двадцать лет столь откровенно и бесцеремонно выставлял его за дверь.
«Что случилось?» — думал Шигона и, не находя ответа, волновался все более — происходящее означало, что канцлер Московии, как называли его иноземные послы, не знал чего-то необычайно важного.
Он пребывал в несвойственных ему нерешительности и смятении, не зная, что делать, как вдруг в горницу ввалился ближний его человек — старик подьячий, состоявший при Шигоне для переписки тайных государственных бумаг, и, торопясь более чем обычно, вихрем подлетел к Ивану Юрьевичу в сугубом волнении.
— Овчина с войском идет к Москве! — зашептал старик, сторожко озираясь. — По его указу схватили князя Семена Бельского да Ваньку Ляцкого с сыном.
— Иди, спасибо, — тягуче и отчего-то гнусаво проронил Шигона и замер у покоя Елены Васильевны, лихорадочно просчитывая в уме, что бы все это могло значить?
Флегонт Васильевич, выйдя из покоя государыни, подошел к Шигоне, стоявшему у окна и с любопытством рассматривавшему прохожих в кремлевском дворе. На шорох шагов Шигона быстро повернул голову и, словно невзначай, скользнул взглядом по лицу потаенного дьяка.
Флегонт Васильевич низко ему поклонился и затем, бережно коснувшись пальцами рукава Шигониного кафтана, сказал, извиняясь:
— Теперь могу поведать тебе, Иван Юрьевич, чего четверть часа назад не смел говорить ни единому смертному, кроме государыни.
Шигона, улыбаясь, едва повел правым плечом и, слегка склонив большую голову, приподнял, руки, чуть пошевеливая пальцами; этим он хотел выказать всеконечное терпение и готовность простить и не такую промашку, и сердечное расположение к дьяку, и понимание того, что иначе Флегонт Васильевич поступить конечно же не мог.
Не дожидаясь, когда потаенный дьяк продолжит начатый рассказ, Иван Юрьевич проговорил со скукой в голосе:
— Ежели ты, Флегонт Васильевич, хотел мне довести о новой крамоле да о том, как ныне пойманы князь Семен Бельский да Иван Ляцкий с сыном, то все сие знал я и без тебя.
«Ну, лис! — изумился Флегонт Васильевич. — Когда же он это все выведал?» И сказал, попадая в тон Шигоне, как о деле самом обыкновенном:
— Что о том переговаривать? Это дело уже сделано. Об ином тебе поведать хотел: есть у гилевщиков на Москве сообщники и той смуты заводчики. Вот о них-то и надобно допрежь всего нам подумать.
«Ага, — смекнул Шигона, — Бельского он взял без ведома Елены Васильевны, а на сообщников пришел просить ее указа. Стало быть, опять родня в мятеже замешана. Братья покойного мужа Елены здесь ни при чем — кто в тюрьме, кто за сотни верст от Москвы сиднем сидит».
И, подводя итог собственным размышлениям, сказал с прежнею скукой в голосе:
— На Глинского-то я хоть сейчас готов ополчиться, Флегонт Васильевич.
Уловив слабое подобие тени, скользнувшее по лицу дьяка, и мгновенно сообразив, что угадал и попал в точку, Шигона закончил разговор фразой, которая свидетельствовала, что нет от него, московского канцлера, никаких тайн в его отечестве:
— На князя Михаила ополчился наш первый ратоборец — боярин Овчина, а я, Флегонт Васильевич, не воин. Мне бы пригоже с крамольником переговорить, чтобы не случилось лишнего кровопролития, когда Иван Федорович с войском на Москву придет.
Флегонт Васильевич взглянул на дверь, за коей осталась Елена Васильевна.
Шигона, перехватив его взор, проговорил с сочувственным пониманием:
— Не стоит к ней боле ходить. Мы и сами все сделаем, как пригоже. Я думаю, тебе след поехать навстречу князю Овчине и о всем, что нами делается, довести доподлинно. Главное, чтобы князь в Москву поспешал и перво-наперво двор Глинского осадой обложил: тогда и мои переговоры веселее пойдут.
Флегонт Васильевич поклонился, прощаясь.
— Я отправлюсь встречь Овчине, а ты, Иван Юрьевич, как у Глинского окажешься, прежде всего удержи изменника от мучительства и кровопролития. Скажи, что этой вины великая княгиня ему ни за что не простит.
— Ай кто из твоих людей попал? — усмехнулся Шигона. — Ай опасаешься, что много лишнего на пытке скажет?
«Истинно — сатана, — подумал Флегонт Васильевич. — Но что, однако, сказать ему?» И решился:
— Довели мне, что кинул в темницу князь Михайла некоего человека. И может статься, что он государству Российскому верный слуга. Как же его в такой беде бросить?
Шигона вновь приподнял руки, чуть пошевеливая пальцами, на сей раз выказывая и покорность судьбе, и вроде бы готовность сделать так, как просит Флегонт Васильевич.
Потаенный дьяк встретил головной отряд Овчины в сорока верстах от Москвы.
Иван Федорович скакал первым, ведя за собой наборзе три сотни дворян. Сколько еще шло за ним, дьяк не знал: видел только далеко — у самого окоема — мчались к Москве, подымая тучи пыли, многие силы конных ратников.
Не меняя коня, Флегонт Васильевич пристроился стремя в стремя с Овчиной.
Телепнев-Оболенский, повернув к нему потное, грязное лицо, нервно подергивал поводья, слушал, перекосив от нетерпения рот.
Дьяк рассказал Овчине все без утайки. И когда начал говорить, то упомянул и о своем человеке, оставившем тайное письмо, а потом сгинувшем неизвестно куда. Люди, посланные по Новгородской дороге вдогон, на дороге его не нашли, и потому, говорил дьяк, мнится ему, что перехватили верного человека слуги Глинского и теперь мучают в застенке, добиваясь правды.
Овчина покрутил головой, дал коню шпоры. Резко повернувшись в седле, крикнул с яростью:
— Быстрее, быстрее, тюфяки, обломы, увальни! Дворяне, пригнувшись к шеям коней, опоясывали скакунов плетками, стараясь не отставать от князя.
Иван Юрьевич Шигона-Поджогин, взяв с собою трех холопов, поехал к Глинскому.
«Лучше самому поглядеть, как там идут дела, чем по крупице собирать слухи о том, чего наверное не знает никто. Если уж Овчина ушел из Коломны — значит, крамольники сейчас мнятся ему страшнее татар, против которых надлежало стоять конюшему. Да и Глинский не дурак, чтобы в семьдесят лет впутываться в безнадежное дело. Если увижу, что за ним стоит еще кто-то, буду изображать из себя его доброхота, покуда не станет ясно, чья сторона сильнее». И все же, памятуя, как и всегда, что береженого Бог бережет, Шигона велел двум холопам, поотстав, укрыться в десятке саженей от усадьбы Глинского и, ежели заслышат из-за забора условный разбойничий свист, тотчас же скакать в Кремль и возвращаться на выручку с воинской подмогой.
А стремянной холоп Ивана Юрьевича, известный на всю Москву Соловей-разбойник, свистел столь громко, что ученый медведь, живший в усадьбе Шигоны, от его посвиста закрывал уши лапами, к немалой потехе гостей, домочадцев и дворни.
Потому-то Иван Юрьевич и подъехал к усадьбе Глинского лишь с одним Соловьем-разбойником. Привратник отправился испросить разрешения хозяина, велевшего во двор никого не пускать, а Шигона остался приглядываться и прислушиваться к происходящему за высоким забором.
Видно было, как в окнах второго яруса зашевелились завесы, в образовавшиеся щели стали сторожко вглядываться домочадцы и слуги Глинского. Из-за забора же не доносилось ни звука, порой казалось, глухая ночь висит над усадьбой или же никто не живет в ней ныне.
Наконец ворота растворились. Бесшумные, расторопные холопы отвели лошадей к коновязи и проводили Шигону в дом.
Иван Юрьевич не встречался с Глинским с месяц, но, увидев его, узнал с трудом. Перед ним сидел ссутулившийся старик с запавшими щеками, покрытыми клочковатыми седыми кустиками волос. Растрепанные длинные космы делали князя Михаила похожим на домового.
Глаза хозяина воспалились от бессонницы, руки беспокойно ерзали по краю стола, которым он будто старался отгородиться от гостя.
«С Глинским покончено, — подумал Шигона. — Он уже покойник, и не с ним можно делать какие-либо дела». И от этой мысли, от совершеннейшей очевидности происходящего, Иван Юрьевич решил показать себя несокрушимым защитником великокняжеской власти.
Шигона не пошел к столу, а остановился в дверях, сразу же заявляя себя не гостем, но бирючем, присланным для переговоров во вражеский лагерь.
Глинский, не вставая, указал Шигоне на лавку.
Шигона, словно не замечая жеста, проговорил надменно и громко, нарочно опуская отчество собеседника:
— Князь Михайла! Прибыл я, чтобы именем государыни повелеть тебе принести ей твою вину и склонить голову, на всем покоряясь воле ее. А ежели того не сделаешь, быть тебе во всеконечной опале вплоть до смерти.
Глинский, сцепив пальцы, сидел каменным изваянием, незряче уставившись в одну точку.
— Ну! — крикнул Шигона, — Отвечай!
Глинский, согнувшись еще сильнее, вдруг сверкнул очами, и Шигоне показалось, что князь сошел с ума.
— А на дыбу не хочешь?! — крикнул он. — На дыбу не хочешь?! А то у меня с утра уже висит один государев заступник, так чтоб не было ему скучно, велю-ка подвесить к нему и еще одного! — И Глинский, вдруг громко хлопнув в ладоши, позвал: — Петр! Харитон! Живо ко мне!
Двое лихих холопов в голубых кафтанах тут же выросли на пороге.
— А ну, возьмите-ка боярина да сведите его в пыточную, — просипел Глинский. — Пусть полюбуется, как в доме моем расправляются с переметами!
— Да ты в уме ли, князь! — завопил Шигона. — Какой я перемет? Или я твой холоп?!
— Берите! — повторил приказание Глинский, и Петр с Харитоном, заломив Шигоне руки за спину, поволокли его в пыточный подвал. За ними, прихрамывая и тяжко дыша, побежал и сам Михаил Львович.
Шигонины холопы подремывали в седлах, как вдруг оба их коня попятились к избам, вздернув головы и приседая на задние ноги.
С креста колокольни с криком сорвались галки, прохожие приостановились, с любопытством глядя на усадьбу Глинского, из-за забора которой несся оглушительный свист, от коего, казалось, стелется придорожная трава и облетает пух одуванчиков.
Один из холопов сразу же повернул коня и помчался в Кремль, второй, как ему и было велено хозяином, остался на месте — ждать подмогу.
Шигону протащили через двор в дальний угол усадьбы, к закопченной баньке, под полом которой скрывался пыточный подвал. Он видел, как оставленный у коновязи холоп едва не лишился чувств, когда перед его глазами волокли хозяина, разъезжавшего с великим князем четверть века в одной карете и едавшего с ним за одним столом, да и милостями великокняжеской вдовы тоже не обойденного.
Когда же втолкнули Ивана Юрьевича в курную баньку, холоп очнулся и, вложив в рот четыре пальца, свистнул так, как не свистел и на медвежьих потехах.
Иван Юрьевич, падая на мокрый пол бани, услышал разбойничий холопий посвист, и на душе у него немного полегчало — вскоре должна была появиться подмога. Однако тут же тело вновь похолодело от страха — из-под пола донеслись рвущие сердце стоны, и в голову пришла трусливая мысль: «А меня долго ли палачу убить?»
И Иван Юрьевич, смертный человек, от рождения немощный плотью, закатил очи и потерял сознание.
Флегонт Васильевич, скакавший рядом с князем Оболенским, еще издали услышал призывный свист.
— Быстрее, князь! — крикнул дьяк и пришпорил коня, переводя жеребца в бешеный галоп.
Овчина, еще не понимая, что заставило дьяка вырваться вперед сломя голову, однако же зная, что Флегонт Васильевич ничего не делает просто так, опоясал коня нагайкой и бросился вдогон.
Через считанные минуты они были у ворот усадьбы Глинского. Подоспевшие вслед за ними дворяне, встав в седлах, полезли через забор.
Холопы Глинского никакого сопротивления людям Овчины не оказали. Ворота распахнулись, и Оболенский с дьяком въехали во двор.
Двор оказался пуст. Только у коновязи недвижно застыл какой-то мужик с перекошенным от страха лицом и молча тыкал пальцем в угол двора, к баньке. Овчина еще не успел сообразить — к чему бы это? — как Флегонт Васильевич уже бегом припустился к баньке.
Нырнув в низкий дверной проем, дьяк споткнулся о что-то мягкое. Напрягая во тьме зрение, Флегонт Васильевич посмотрел под ноги и разглядел недвижно лежащего человека. Присев на корточки и ощупывая недвижное тело, он вскоре различил щуплую грудь, узкие плечи и большую голову на тонкой шее. А когда глаза свыклись с темнотой, дьяк узнал в лежащем Ивана Юрьевича.
Похлопав Шигону по щекам, Флегонт Васильевич привел его в чувство и, схватив под мышки, выволок за порог.
На свету Шигона и вовсе пришел в себя Глубоко вздохнув, он сел, опираясь спиной на стену бани, и еле слышно проговорил:
— Он там, под полом.
Полдюжины дворян ссыпались по лестнице в банный подвал.
Флегонт Васильевич сполз туда последним. В сырой и теплой полумгле он увидел желтые языки трех свечей, красные отсветы тлеющих углей и голубые огоньки, пляшущие над ними. Скудный свет пламени выхватил из темноты фигуры страшного старика, согнувшегося в дальнем углу подвала, и двух молодых мужиков, стоявших перед ним с обнаженными ножами. В другом углу дьяк увидел голого человека, подвешенного за руки на дыбе.
Подбежав к дыбе, дьяк перерезал веревки и приказал вынести несчастного во двор. А сам, взяв одну из свечей, подошел к старику и приблизил огонек к его лицу.
— Ты ли это, князь Михайла? — почти не веря своим глазам, спросил потрясенный Флегонт Васильевич, но ответа не получил.
Вместо ответа старик зарычал и, схватив себя за горло, медленно сполз на пол, царапая ногтями стену и закатив невидящие очи.