Тимофей открыл глаза. Ясные незакатные звезды текли в черном высоком небе. И, почти дотрагиваясь до звезд, немо и недвижно стояли околдованные тишиной медные сосны.

Только ближний ручей тихо журчал, обмывая коряги и камни, да всхрапывали рядом уставшие кони. Неслышно дыша, спал, разбросав длинные жилистые руки, Костя. Спали птицы и звери, и только звезды да он, Тимофей, не спали в этот час — глядели друг на друга и шептали друг другу тайное, сокровенное.

Робко, будто опасаясь — не рано ли? — пискнула первая пичуга. За ней, увереннее, — вторая. Тимофей сел на ворохе сена, пригладил руками волосы, потер ладонями лицо и пошел к ручью мягкой, крадущейся походкой. Вернулся свежим, умытым, бодрым. Сила и радость переполняли его.

Лес уже наполнился свистом, стрекотом и стуком бодрствующей, трепещущей, бьющейся жизни.

Вставало солнце. Тимофей прикоснулся к плечу Кости. Костя тотчас открыл глаза и быстро сел, приглаживая волосы и потирая лицо.

— Седлай коней, Константин. К ранней заутрене надобно быть нам в Киеве, — проговорил Анкудинов строго, как говаривали со своими стремянными начальные люди.

— Счас, князь-батюшко, счас, Иван свет Васильевич, — произнес Костя дурашливо и метнулся к коням, изображая страх и великое усердие.

Анкудинов не засмеялся. Подошел к Косте, сказал:

— Не шутейное дело задумали мы с тобой, Константин. Кончились наши забавы. Одно слово не так скажи, одним глазом не туда посмотри — и висеть нам на дыбе в Разрядном приказе. А получится у нас, как задумали, то так с тобою заживем — царю завидно станет.

— И пора бы уж, — посерьезнев, ответил Костя. — Иные недоумки, головою от рождения скорбные, в двадцать лет уже окольничьи, а в тридцать — бояре. А и всех-то заслуг — что не в избе, а в хоромах на свет появились.

— А мы, Костя, хоть и из избы мир божий увидали, зато не обделил нас создатель умом да сноровкой. И пять раз будем мы дурнями, если данное нам перед иными людьми превосхожденье на пользу себе не употребим.

— В золоте будем ходить, князь Иван Васильевич, и на золоте есть будем, как и подобает великим мужам, кои от одного короля к другому служить отъезжают.

— Ну, дай-то бог! — весело воскликнул Тимофей и вскочил в седло.

А Костя бережно собрал осыпавшееся сено, закинул его на верхушку стога и, тронув коня, выехал из леса.

Адам Григорьевич Кисель, черниговский каштелян, комиссар короны и сенатор республики, в этот день долго не ложился спать. Через двое суток в Варшаву отправлялся воеводский гонец, и Адам Григорьевич с двумя писарями готовил необходимые письма.

Адам Григорьевич, сидя в углу комнаты, диктовал, затем читал написанное, перемечал киноварью и отдавал обратно — писать набело.

От долгой работы у каштеляна заболела спина, резало глаза: все никак не мог собраться поменять очки, да и годы давали себя знать — все-таки шел седьмой десяток. Когда часы пробили десять, Адам Григорьевич встал, потер поясницу, повел плечами.

— Завтра придете в десять.

Писаря молча поклонились.

Адам Григорьевич походил по комнате, посидел у стола, сложа руки. Подумал. Медленно, аккуратно очинил перо, затем второе и третье. Придвинул к себе лощеную бумагу с затейливым фламандским вензелем в верхнем правом углу. Придвинул шандал, аккуратно снял со свечей нагар. Склонив голову набок и взяв перо в левую руку, вывел тщательно:

«Ясновельможный пан! Неделю назад в Киеве, в Печерском монастыре, объявился некий беглец из Московии, называющий себя Иваном Васильевичем Шуйским — внуком покойного царя Василия. Моими стараниями ныне живет князь Шуйский на моем киевском подворье. Я постарался, чтобы слух о его появлении не распространялся, по крайней мере, до тех пор, пока вы не примете решения, как следует с ним поступить и что предпринять.

Гонец, который доставит это письмо, должен привезти от вас и ответ на него».

Кисель улыбнулся и сразу же написал второе точно такое же письмо. Залив конверты с письмами сургучом, Кисель вдавил в еще мягкий сургуч серебряный перстень-печатку с латинскими буквами «F» и «S» и, еще раз улыбнувшись, сам себе сказал: «Ай да молодец Адам Григорьевич! Ай да розумный чоловик! Теперь читай письма кто хочешь — никак не догадаешься, кто и кому их писал».

Летом каштелян вставал до первых петухов. И на этот раз проснулся ни свет ни заря. Светало. Адам Григорьевич полежал с открытыми глазами, разгладил усы — делал он это всякий раз, когда крепко над чем-нибудь задумывался, — и хлопнул в ладоши, вызывая казачка.

Хлопчик лет десяти тут же вбежал в спальню и замер у порога.

— Оденусь я сам, а ты пойди в гостевые покои, где живут ныне паны из Московии, и попроси ко мне Ивана Васильевича не мешкая.

Мальчик выбежал, а Адам Григорьевич неторопливо, по-стариковски, стал одеваться.

Только он затянул златотканый кушак, как тот же хлопчик возник на пороге и, низко поклонившись, сказал:

— Иван Васильевич московский до вашей милости.

Адам Григорьевич погладил усы, велел:

— Проси.

Анкудинов вошел быстро. Здороваясь, чуть наклонил голову, взглянул сумрачно. Кисель шагнул навстречу, протянул руку, проговорил душевно:

— Поздорову ли, князь Иван Васильевич?

— Спаси бог на добром слове, Адам Григорьевич.

Поглядели друг на друга внимательно. Анкудинов, как и прежде, — недовольно, Адам Григорьевич, как и прежде, — ласково. Тимофей будто ненароком коснулся пальцами золотого креста, что висел у него поверх кафтана.

Остановившись перед дверью в соседний покой, Адам Григорьевич спросил участливо:

— Ай чем недоволен, Иван Васильевич?

Анкудинов, поглядев строго, сказал громко:

— Не холоп я, Адам Григорьевич, и не слуга твой. А корм мне и дворянину моему идет не по достоинству, а будто мы простые мужики или казаки.

— И только-то? — засмеялся Адам Григорьевич. — Ну, эта кручина — не беда, князь. Ну, да ладно — не гневайся, князь. Чего раньше-то не сказал?

— Гонор шляхетский и у меня есть, пан Адам. Христарадничать князья Шуйские и в нужде не обыкли.

— Да что ты, князь! Корм тебе я со своего стола посылаю. Да дело-то в том, что сам я в яствах и брашнах умерен, говяды и в мясоед не вкушаю, в вине воздержан, пища моя — хлеб, молоко, да то, что с огорода и с бахчи на стол идет. — Кисель обнял Тимофея за плечо: — Стар я стал, забываю, что в молодые годы и я попить-поесть любил. А ведь вы люди молодые, вас молочком да дыней не насытишь.

Адам Григорьевич хлопнул в ладоши. Подбежавшему казачку сказал весело:

— А ну, хлопчик, скажи, чтоб несли в застольную вина ренского добрую сулею да быстро бы зажарили индюка и всего прочего принесли бы тотчас довольно.

Кисель показал рукой на дверь в соседнюю комнату. Сам дверь распахнул, пропустив князя впереди себя. Сел на лавку сбоку, гостя посадил под образа. Погладив усы, начал тихо:

— Позвал я тебя, князь, по спешному делу. Через час пойдет в Варшаву гонец с письмами к панам-сенаторам. Одно письмо — о тебе. Не лучше ли это письмо послать с верным человеком особо?

Правый глаз у князя Ивана Васильевича стал чуть косоват: задумался князь.

— У меня, Адам Григорьевич, два верных человека. Известный тебе дворянин Константин Евдокимович да, чаю я, еще и ты.

Не остыл еще Тимофей от недавнего разговора — держал на Киселя сердце.

«Экой наглец», — подумал Кисель. Однако ответил сдержанно:

— Я, князь, верный человек только моему королю да православной церкви. А тебе — лишь доброхот, покуда готов ты служить нашему делу и вере наших отцов.

Анкудинов понял, что перегнул палку, поставив Костю и Киселя на одну доску, а себя против них возвысив.

Здесь, на удачу, появился казачок с серебряным подносом, с серебряными же сулеёй и стопками.

— Стало быть, и думать нечего, — ответил Анкудинов с улыбкой. — Коли нужен верный человек, хоть и один он пока что у меня, бери его, Адам Григорьевич, и любой твой наказ он исполнит, как мой собственный.

— Добре, князь, — ответил Адам Григорьевич, наливая в стопки душистое ренское. Гостю — под край, себе — самую малость. — Вели своему человеку быть в канцелярии, как только мы с тобой угощаться кончим.

Костя выехал в Варшаву вместе с гонцом пана Адама, казаком по имени Силуян, лишь только взошло солнце. Шли они одвуконь, ведя в поводу сменных лошадей.

В девять часов утра, по летнему времени в самую обеденную пору, гонцы остановились у ручья, на опушке соснового бора. Неподалеку от них на большом панском поле жали хлеб мужики и бабы. Солнце взошло уже довольно высоко. Становилось жарко.

Костя и Силуян расседлали коней, разулись, положили под головы седла и с наслаждением вытянули ноги. Расстелив чистый холщовый плат, Силуян разломил хлеб, отрезал два куска сала, достал из тороков кисет с солью и походную деревянную сулею с водой, похожую на сырный круг. Молча сжевали гонцы мягкий пахучий хлеб, розовое твердое сало и прилегли снова — набираться сил перед дальней дорогой.

Костя закрыл глаза, и возникло перед ним все, что увидел он, выехав из Киева.

Увидел дорогу — широкую, пыльную, серую. Желтые хлеба, зеленые травы. Полуголых, черных от загара косарей, белые платочки жнущих баб. Верхоконных панских надсмотрщиков, что медленно, как бы задремав в седлах, переезжали с покоса на ниву и с нивы на покос. Шла вторая половина июля — самое страдное время на Украине, когда кончается первый покос и начинается жатва.

«До солнца пройти три покоса, ходить будет не босо, — вспомнил вдруг Костя невесть откуда всплывшую пословицу и подумал: — Здешние мужики до солнца по пять покосов проходят, да все почти босы, лапти и то не на каждом, а постолы на одном из десяти».

И снова всплыли перед взором Кости дорожные картины… Карета с гербами, с гайдуками на запятках, окруженная дюжиной всадников. Бредущие по обочине слепцы-нищие, серые и пыльные, как дорога. Вереница возов, груженных глиняными горшками-«писанками», что везли на продажу в Киев коричневолицые, синеглазые гончары… Брели по дороге странники — с высокими посохами в руках, с котомками за спиной. Брели монахи — босые, в выгоревших на солнце рясах, подпоясанные веревками, с кружками на поясе. Твердо вышагивали солдаты, неся на плече алебарды, с навешанными сапогами, шлемами, кирасами.

Ехали в повозках хитроглазые торговцы, утомленные долгой дорогой ямщики. Скакали верхами надутые спесью паны, окруженные толпой загоновой шляхты — пьяной, горластой, в латаных сапогах, дырявых кафтанах; и если бы не усы в три вершка да не сабля — не отличить пана от хлопа.

Проезжали сумрачные, влитые в седла гонцы, с сумками через плечо, в кожаных штанах, в шапочках с коротким пером. Гнали по дороге круторогих волов, блеющих, суетящихся овец, изможденных острожников, иссушенных зноем и голодом пленных татар и казаков. А вокруг шумели хлеба и травы, пели птицы и жужжали шмели. Пчелы несли мед, и земля дарила людям наливающиеся соком яблоки и черные ягоды черешен и вишен. И тучные волоокие коровы копили жирное молоко, и суетилась в перелесках всякая живность. И всего было довольно вокруг, ибо земля была черна и масляниста, трава высока и хлеба густы. Да только мужики и бабы, что работали вдоль дороги, показались Косте еще беднее, чем те, что встречались ему у Москвы или возле Вологды…

— Поехали, — буркнул Силуян.

Костя быстро собрался, переменил коня и поехал дальше, держась позади своего неразговорчивого попутчика.

До темноты гонцы еще дважды меняли лошадей — после полдника и после ужина.

Поздним вечером Силуян остановился возле корчмы. Спрыгнув на землю, он передал повод Косте и, произнеся только одно слово «жди», вразвалку пошел к корчме.

Было темно, светились лишь окна корчмы, да где-то в стороне — за огородами — желтым сполохом подрагивал над землей костер.

Силуян открыл дверь, еле втиснувшись в узкий проем, и Костя услышал пьяную разноголосицу собравшихся в корчме постояльцев.

Не успел Силуян переступить порог, как дверь распахнулась снова. Шум в корчме стал сильнее.

В освещенном дверном проеме появился темный силуэт широкоплечего, приземистого Силуяна. Гонец, отступая, пятился на крыльцо.

— Константин! — крикнул Силуян.

Костя, мгновенно сообразив, подогнал лошадей ко входу в корчму.

Он увидел, как Силуян, выхватив пистоль, остановился у края крыльца и, не сводя глаз с двух пьяных шляхтичей, выскочивших на крыльцо с обнаженными саблями, проворно спрыгнул на землю. Схватив одной рукой жеребца за холку, Силуян быстро поймал ногой стремя и с необыкновенной для такого грузного человека легкостью взлетел в седло.

Шляхтичи, увидев Костю, остановились, громко ругаясь, отступили в корчму.

— От бисовы дети! — проворчал, Силуян и резко повернул коня.

Костя, ведя в поводу пару сменных лошадей, поскакал следом.

Силуян, обогнув корчму, полем направился к недалекому костру.

Проскакав саженей сто, Силуян остановил коня. Повернувшись к ехавшему обок него Косте, сказал:

— Что там за люди у огня, не знаю. Только думаю, не хуже тех псов, что выбили меня из корчмы, облаяв еретиком и схизматиком.

— Как такое могло статься? — с удивлением спросил Костя. — Ведь ты — воеводский гонец. Кто может государева или воеводского гонца на постоялый двор или в ям не пустить?

— Это в Московии такие порядки. А у нас здесь… — Силуян, не договорив, махнул рукой.

— Ничего, дядя Силуян, — ответил Костя, — под небом спать — оно приятнее: ни клопов, ни вони.

Силуян, ничего не сказав, тронул коня с места.

Подъехав ближе, Костя увидел у костра десятка два мужчин и женщин. Они сидели и лежали у огня, опасливо вглядываясь в темноту. Заслышав близкий топот четырех коней, они не ожидали ничего для себя доброго.

Силуян и Костя остановились, не доезжая до костра саженей десять. Снова Силуян перебросил повод Косте, а сам вперевалку пошел к огню.

Один из сидевших у костра поднялся, и Костя услышал:

— Сидайте с нами, добрые люди. Грейтесь, угощайтесь чем бог послал.

— Спаси бог, — ответил Силуян, позвал негромко: — Константин, иди к огоньку — погреемся да повечеряем.

Костя вошел в круг света. У костра сидели, лежали увечные да старые, кто и в страдную пору был не работник. Чуть в сторонке стояло несколько телег с привязанными к ним конями, худыми, облезлыми, старыми — ни дать ни взять хозяевам под стать. В двух телегах на соломе лежали двое — хворые ли, увечные ли, покрытые по грудь рваными рогожами. Такими же рогожами были покрыты и привязанные к телегам кони.

Присев к костру, Костя и Силуян выложили хлеб, сало, но никто не прикоснулся к их чистосердечным дарам, отговариваясь тем, что все они только что повечеряли. В ответ гонцам предложили репу, ржаные лепешки и лук — все, что было у этих бедных людей, православных крестьян, шедших на богомолье в Киевско-Печерскую лавру. Они везли с собою двух больных — мужа и жену, которым, кроме как на чудо да на милость божью, не на что было надеяться.

Костя, разминая затекшие ноги, несколько раз подходил к больным. В сумерках они выглядели неживыми, думалось, что даже чудо им едва ли поможет.

Возвращаясь к костру, Костя видел перед собой людей, казавшихся не намного лучше лежавших под рогожами: лица сидевших у огня были измождены, печальны, руки с набрякшими от работы венами бессильно лежали на коленях, их свитки, шаровары, юбки и кофты были грязны и ветхи. Странники сидели молча — все давно уже было переговорено.

Посидев недолго, богомольцы разбрелись в стороны, забравшись на ночлег под телеги. Последними в таборе заснули гонцы, и думы их были невеселыми.

В тот самый час, когда в ста верстах к западу от Киева заснули, наконец, Костя и Силуян, с подворья пана Киселя выехал еще один гонец.

Адам Григорьевич сам вышел провожать его. Вручив гонцу второе письмо, составленное слово в слово с первым, Кисель сказал:

— К ночи будешь на месте. А не поспеешь к ночи — не беда. Так что коня не гони. Жду тебя через четыре дня. А не окажется его на месте, жди хоть неделю, но без ответа не возвращайся.

Гонец поклонился и вспрыгнул в седло. Когда он уже был в воротах, Адам Григорьевич крикнул:

— Письмо только самому отдай, в собственные руки.

Гонец кивнул головой и повернул коня к берегу Днепра, на восход солнца — к полтавской дороге.

Костя и Силуян въехали в Варшаву 30 июля 1644 года. День уже угасал. Солнце упало за Вислу, вызолотив на прощанье кресты, флюгера, шпили множества островерхих башен.

По узким грязным улочкам Силуян уверенно проехал к центру города и остановился напротив большого нового дома, развернувшегося дивной красоты фасадом на небольшую площадь.

— Тебе в цей палац треба занести письмо, — сказал Силуян. — А мени треба у другий палац. — И негромко добавил: — Без мени не уезжай. Завтра об цю пору буду ждать тебя у палаца князя Оссолинского, на цем мисте.

Как только Силуян скрылся за поворотом, Костя спрыгнул на землю и стал соображать: что ему делать с тремя конями, куда хотя бы на время привязать их?

С высокого крыльца палаца, лукаво ухмыляясь, глядели на неловкого московита двое саженного роста гайдуков в расшитых серебром кафтанах, с саблями, в шапках с перьями.

И вдруг на площадь вылетела сверкающая, гремящая кавалькада всадников в шелке, в бархате, в лентах и перьях. Шурша шелком, звеня шпорами и оружием, кавалеры проскакали перед самым Костиным носом, едва не сбив его с ног и обдав целым облаком запахов — конским потом, порохом, вином, сырой кожей и, что вовсе уж дивно, каким-то благоухающим и терпким ароматом.

Попятившись назад, Костя совсем растерялся, но проскакавшие мимо кавалеры с птичьим гомоном, со смехом и шутками спорхнули с седел и стали охорашиваться, поправляя шляпы, парики, плащи и оружие.

Со всех сторон кинулись к кавалерам мальчишки и парни, предлагая подержать коней, пока ясновельможные шляхтичи будут гулять во дворце. Небрежно бросая поводья, кавалеры неспешно и важно потекли к парадной двери, у которой остановились две кареты, только что появившиеся на площади.

Гайдуки быстро распахнули дверцы карет, отбросили подножки. Из карет не спеша вылезли два старика. Строго взглянули на поднимающихся по ступеням шляхтичей. Те остановились, забрякали шпорами, стали махать перед собою шляпами, касаясь ступеней длинными яркими перьями.

Гайдуки лихо распахнули дверь палаца. Старики неспешно и важно вошли во дворец. За ними с непокрытыми головами чинно потянулись затихшие кавалеры.

Тут и к Косте подбежал хлопчик, шустрый, синеглазый. Улыбаясь, схватил коней за уздцы. Костя дал ему грош и с замиранием сердца пошел к распахнутой настежь двери — такой высокой да красивой, какие на Москве бывали только в церквах.