Вечером 30 июля в одном из покоев дворца князя Оссолинского встретились трое немолодых мужчин. Это были хозяин дома Ежи Оссолинский и два его брата: старший — Кшиштоф, и младший — Максимилиан.

— Что же это делается? — нервно проговорил Кшиштоф. И по тому, как он сказал это, было ясно, что два других Оссолинских хорошо знают, что заботит старшего брата.

Максимилиан удрученно молчал. Ежи опустил глаза. Затем произнес:

— Я ничего не могу поделать с Вишневецким. Да и сам король ничего не может с ним поделать.

— Хороша республика! — воскликнул Максимилиан. — Канцлер и король не могут найти управу на зазнавшегося подданного!

— Попробуй найди, — ответил Ежи, — когда у Иеремии триста тысяч собственных подданных, собственная армия и даже своя монета. А замки и города Вишневецкого укреплены намного лучше королевских фортеций. Люди Вишневецкого захватили наш обоз и разграбили два наших села, конечно же, не потому, что пану Иеремии стало нечем платить своим слугам. Эти грабежи есть акт политический. И направлен он против меня, канцлера Речи Посполитой, ибо я — сторонник сильной королевской власти, а пан Иеремия — ее первый враг. Он хочет быть абсолютно независимым от Варшавы и потому сеет раздоры, поощряет разбой и потворствует распрям во всех землях государства, кроме собственных своих владений, чтобы стать самым сильным среди ослабленных междоусобицами магнатов.

— Ты все хорошо объяснил, Ежи, — с нескрываемой иронией произнес Кшиштоф. — Скажи теперь только одно: что делать нам, братьям Оссолинским, после того как нашей фамилии нанесены ущерб и оскорбление?

— Терпеть и ждать своего часа, — бесстрастно произнес канцлер. — В политике чаще всего побеждает тот, кто умеет ждать.

«Что же тебе еще остается?» — подумали и Кшиштоф и Максимилиан с раздражением.

Неловкую тишину прервал робкий стук в дверь.

На пороге появился ливрейный гайдук, за ним стоял незнакомый гонец — высокий, жилистый, зеленоглазый.

— От его милости пана Адама Киселя до вашей светлости, пан князь, — произнес гайдук громко и тихонечко подтолкнул гонца в спину.

Ежи шагнул к двери, взял из рук гонца пакет и с хрустом поломал печати.

Быстро пробежав письмо, он еле заметно улыбнулся и, возвратившись в глубину комнаты, открыл стол. Письмо исчезло во тьме одного из многих ящиков, а на свет — оттуда же — появилась серебряная монета. Канцлер по-мальчишески подбросил монету, ловко поймал ее и протянул гонцу. Гонец улыбнулся и, тряхнув в поклоне светлыми кудрями, вышел.

— Чему ты улыбаешься, Ежи? — спросил Кшиштоф, как только братья остались одни.

— Может быть, теперь нам недолго придется ждать погибели зрадцы Иеремии, — задумчиво проговорил канцлер и снова загадочно улыбнулся.

Адам Григорьевич, получив ответные письма, доставленные Костей и вторым гонцом, решил везти князя Шуйского в Варшаву. Поразмыслив, он велел закладывать одну карету, чтобы во время неблизкой дороги кое о чем порасспросить Ивана Васильевича, а кое-что поведать, чтобы знал князь, с кем посчастливилось ему иметь дело и каков есть черниговский каштелян Адам Григорьевич Кисель.

Удобно разместившись в карете насупротив Тимоши, пан Адам потихонечку начал выведывать то, чего еще о нем не знал. Однако князь Иван говорил все то же, что и раньше, повторяя неспешно, тихо и печально:

— В смутное время, Адам Григорьевич, неведомо какими путями попал я вместе с верным моим слугой Константином в Вологду. Мал я был совсем, титешник, должно быть, и потому от времени того совсем ничего не помню. Возрос я в доме вологодского владыки, архиепископа Варлаама. И он-то, владыка, открыл мне одноднесь великую тайну, назвав меня царевым рождением. А вслед за сим показал мне тайно же грамоту, коей царь московский жаловал меня наместничеством и воеводством, и по той грамоте на европейский манир был я как бы вологодским королевичем. Грамота та хранилась у владыки в ларе железном, а ларь стоял в ризнице Софийского собора. В том же ларе хранился и этот вот крест.

Тимоша снял крест, протянул его Адаму Григорьевичу. Пан Адам, скучая, как бы нехотя, повертел крест в руках, поглядел из вежества, протянул обратно.

— Ты надпись на нем прочти, Адам Григорьевич, — настойчиво проговорил Тимоша, не принимая протянутого к нему креста.

Кисель вынул из кармана очки и, кривясь лицом от ненужной ему докуки, долго не мог углядеть никакой надписи. Тимоша пересел к пану Адаму на лавку и так повернул крест, что надпись как бы выплыла из глубины. Кисель прочитал и, не сказав ни слова, вернул крест Тимофею.

— А дале что было?

— А дале решил я правду искать. И с верным моим слугою бежал в Москву. Да только разве в Москве правду сыщешь?

Тимоша вздохнул огорченно и, отвернувшись, стал глядеть в окно. Адам Григорьевич, ничего в ответ не промолвив, засмотрелся в другое. Долго ехали молча.

Наконец Кисель отвернулся от окна, ласково на Анкудинова поглядел. Наклонившись, коснулся рукою его колена.

— Теперь я тебе, князь Иван Васильевич, о себе расскажу. — Кисель вздохнул, глазами стал печален. — Вот ты думаешь — едет с тобой в карете большой вельможа, по-российски — боярин. Многими милостями взыскан и титулами украшен: каштелян и сенатор, комиссар его королевского величества, владелец немалого числа маетностей и державца сел и починков, угодий и бортей.

Кисель еще раз вздохнул, руку от Тимошиного колена отнял и, выпрямившись, взмахнул ею, будто с кем прощался.

— Что мне с тех титулов и маетностей? Пошто они мне? Я и молодым был — за богатством не гонялся, а теперь и подавно не побегу. Или я села мои и земли смогу в могилу с собою забрать?

Анкудинов молчал, не понимая, к чему клонит Адам Григорьевич.

Кисель продолжал:

— Жизнь мою не скопидомству я посвятил, не погоне за чинами и милостями. Видит бог, — Кисель истово перекрестился, — был я обласкан и одарен многими богатствами и королем Владиславом, и покойным его батюшкой Сигизмундом, царствие ему небесное.

— Что же для тебя, Адам Григорьевич, было наиважнейшим? — спросил Тимоша.

— Служить православной вере, — проникновенно произнес Кисель и испытующе поглядел на Анкудинова.

— А попы на что? — простодушно спросил Тимофей.

Кисель замялся: не мог понять — строит ли из себя князь Иванушку-дурачка или на самом деле не понимает. Решил объяснить по-серьезному.

— Вера, князь, не одних попов дело. За веру сражаться треба, особь если ее со всех сторон теснят. А у нас, в Речи Посполитой, нет тех обид, каких бы не испытали мы, приверженные от отцов наших греческому закону. И я потому тебе защита и опора, что и ты, князь, в одной со мною вере рожден.

— Это дело ясное, Адам Григорьевич, — проговорил Тимофей, все еще не понимая, куда клонит старый сенатор.

— Ну, а если ясное, то слухай со вниманием. Речь Посполитую составляют пять народов: поляки, или ляхи, как называют их в Московии, литовцы, малороссы, белорусы и русские. Есть еще и другие — малые, — но не о них сейчас речь. Поляки сплошь привержены римскому закону — католической церкви. Литовцы тоже во многом числе, а малороссы, белорусы и русские — православные. А так как король и магнаты — католики, то начальные люди государства теснят православных, хотя в битвах за Речь Посполитую равно льется кровь и тех и других. Но только два народа — поляки и литовцы — имеют свои сеймы, своих канцлеров и могут принимать собственные ординации или же законы. А православные, живущие на земле польской короны, и их единоверные братья в Великом Литовском княжестве лишь исполняют эти законы, платят налоги да ходят на войну. И всю мою жизнь, Иван Васильевич, воюю я за то, чтоб не утесняли нас, православных, чтоб не высилась папежская рука над церковью нашей. Да вот беда — немного у меня помощников.

Адам Григорьевич вздохнул еще раз, сокрушенно покачал седою головой.

— Как же, Адам Григорьевич, могу я в сем великом деле подмогу тебе учинить?

Кисель опустил глаза. Сказал глухо:

— О том и речь пойдет, князюшка. Был ты в Вологде архипастырем обласкан и взыскан, и того тебе показалось мало, и ты, желая правду отыскать, из гиперборейских пустынь прибежал на Москву.

Тимофей согласно кивнул.

— И из Москвы ты снова утек: обидел тебя царь Михаил и бояре его — не дали тебе в Вологде наместничества, попрали твое доброродство.

Кисель поднял голову, строго взглянув на собеседника. Анкудинов снова кивнул согласно.

— А в Речи Посполитой чего ты чаешь найти? Веселого да сытого житья? На такое житье и здесь притязателей довольно.

И Тимоша вспомнил лес под Киевом и сказанные ему Костей слова: «В золоте будем ходить и на золоте есть, как и подобает великим мужам, кои от одного короля к другому служить отъезжают!» Вспомнив это, от дурного предчувствия заробел: не просто, видать, зарабатывают веселое да сытое житье. Желая переменить разговор, он сказал:

— И все-то ты, Адам Григорьевич, меня пытаешь: что да как? А ну я тебя спрошу: зачем ты меня в Варшаву везешь? С золотых тарелей кормить? Ренским вином поить? Или же к какому делу приспосабливать? А ежели едем мы с тобой для какого дела, так скажи мне о нем испряма, без утайки.

Кисель надел очки, в упор посмотрел на Анкудинова.

— А и скажу. Испряма. Без утайки. Ты Речи Посполитой таков как есть не надобен. Воевод да подскарбиев, каштелянов да гетманов у нас и без тебя довольно. Нам нужен московскому царю первого градуса супротивник и супостат. Чтобы подыскивал под ним государство, чтоб трон его шатал беспрерывно.

У Тимоши снова нехорошо стало на сердце: вспомнил Вологду, книжницу Варлаама и то, как на себя в зерцало глядел: на Шуйского — царя — похож ли?

— Если ты Шуйский, князь, то отеческий стол должен взять и никому отнюдь его не уступать. Ну, а ежели кто иной, тогда и говорить нам с тобой не о чем.

Анкудинов скривил рот набок, развел руками, сказал с обидой:

— Неверки такой не ждал от тебя, Адам Григорьевич. Может, что сказал не так — прости. А отечество мое всем ведомо.

И снова как бы ненароком прикоснулся к кресту.

— Ну, а если так, князь, то будешь ты в Варшаве не просителем, а московского престола искателем.

Кисель и его свита остановились на собственном подворье Адама Григорьевича в Краковском предместье Варшавы. Тимофея и Костю поместили в двух разных покоях. У Кости покой был поменьше и попроще, у Тимоши — высок, светел, на потолке пухлые крылатые младенцы с луками и стрелами, сиречь амуры или же купидоны. Кровать с шатром, а в головах зерцало до самого балдахина.

И корм с самого начала стали давать совсем иной, нежели в Киеве. Костя усмехался, довольный, Тимоша при Косте не тужил. Однако, оставаясь один, глядя в затканный серебряными звездами испод балдахина, думал: «Какую же плату возьмет за все это христолюбивый пан Адам?» И понимал: немалую.

Меж тем не проходило дня, чтоб Адам Григорьевич не наведывался к Тимоше. Еще чаще звал его за свой стол, где на камчатной скатерти стояли не хлеб с молоком и не лук с чесноком.

За ренским, кое любил пан Кисель более прочих вин, говаривал он Тимоше многое. Рассказывал о долгой жизни своей, о том великом добре, что сделал он для сотен тысяч своих единоверцев, исправляя на Украине должность королевского комиссара.

Рассказывал, как усмирил он разумным и добрым словом не одну казацкую замятню, как почти без крови прекратил мужицкий бунт, а главного заводчика, Павлушку, изловил и передал законным властям. И вот уже шесть лет, говорил Адам Григорьевич, нет на Украине ни мятежей, ни скопов. Золотой покой пришел, наконец, на Украину.

И, скромно потупив глаза, давал понять, что это не чья-нибудь, а именно его, Киселя, заслуга.

Однажды завел пан Адам беседу, которая поначалу показалась Анкудинову не имеющей к нему никакого касательства. Стал пан Кисель говорить о Руси и о Польше. Со слезами в голосе поминал старое лихолетье, когда шли на Москву польские и литовские люди, и запорожские курени, и наемная немецкая пехота, — и от того возникла великая междуславянская распря. Но ведь время то давно миновало, говорил Адам Григорьевич, что же нам прежним жить? Теперь другое важно — не почитать Речь Посполиту врагом Руси. Надобно забыть свары и брани прежних лет и объединить обе державы против общих врагов — турок, татар, немцев и шведов. Ибо распри между нашими странами — на радость нашим недругам и на погибель нам самим.

— Не возьму в толк, Адам Григорьевич, того, что от тебя слышу. Мне-то пошто все это знать?

— Тому не дивлюсь, — раздумчиво отвечал хлебосольный хозяин, — ибо мужи старее и опытнее тебя тоже таковых моих сентенций ни слышать, ни понимать не желают. А жаль. Ведь наши два государства подобны двум кедрам ливанским, от одного кореня произрастающим. Десница господня создала нас от единой крови славянской и от единого славянского языка. Свидетельствуют о том и греческие, и латинские историки, о том же и Нестор-летописец повествует. Да и наши языки не то же ли самое подтверждают? И разве не про нас сказано в писании: «Коль добро и коль красно еже жити, братие, вкупе!»

Ты пойми, князь, — Адам Григорьевич, наклонившись, искательно смотрел в глаза Тимоше, — все беды наши от разделения славянского, происходят. Были славяне едины — и трепетали перед ними Рим и Константинополь. Распалось славянское братство — и полуденные славяне оказались под игом турецким, а в Корсуне-городе, там, где святой равноапостольный князь Владимир византийскую веру приял, ныне крепко сидит поганая Крымская Орда.

Настало время, Иван Васильевич, вновь о славянском единстве порадеть. И если ты в том помощником моим окажешься, то и я тебе в твоем деле сгожусь.

Анкудинов молчал, поглаживая крест. В глаза Киселю не смотрел, глядел вниз, думал: «Вот уже то дело, кое Кисель задумал, не его, а мое стало. Уже он мне в его же собственном деле помогать собирается». Однако подумал одно, а сказал другое:

— За то тебе мое спасибо, что ты мне, Адам Григорьевич, сгодиться собираешься. А бог даст, достигну прародительского престола, быть тебе у меня в великой милости. Только не знаю я, Адам Григорьевич, как тому моему делу статься?

— То дело великое, Иван Васильевич. В том деле помогут тебе первые люди Речи Посполитой — канцлер, а может, и сам король.

— Добро, Адам Григорьевич. Если доведется быть у короля, те твои слова о двух кедрах ливанских скажу его величеству как свои собственные.

Кисель засмеялся. Подумал: «Умен, Иван Васильевич или как там тебя на самом деле?» Вслух же сказал:

— Вот ты и ответил на тот вопрос, который мне задавал. Понимаешь теперь, как твоему делу статься?

— Понимаю, Адам Григорьевич. Вы мне прародительский стол, я вам — все те русские земли, коими владеете, навеки оставлю да еще и московские полки против татар и шведов на ваши степные украины пошлю. Так, что ли, Адам Григорьевич?

— Так, князь Иван, — ответил Кисель, будто одним ударом гвоздь в бревно по самую шляпку загнал.

Вот уже более получаса канцлер Оссолинский не выходил из кабинета короля Владислава.

— Государь, — прижимая руку к сердцу, проникновенным бархатным голосом говорил канцлер, — я убежден, что это именно тот человек, который нам нужен.

— Для чего? — раздраженно спросил король, с самого начала не веривший в успех предложенного Оссолинским предприятия и оттого сердившийся все больше.

— Для достижения тех целей, которые были столь близки, но, к сожалению, остались неосуществленными.

Владислав вздохнул и отвел глаза. Не глядя на канцлера, нервно постукивая пальцами по краю стола, Владислав произнес:

— Двадцать четыре года я был царем московитов.

«Точнее, вы носили этот титул, ваше величество», — подумал Оссолинский.

— Ты же знаешь, пан Ежи, что я получил русский трон пятнадцатилетним мальчиком, — продолжал Владислав. — И почти до сорока лет сохранял его за собою. В тридцать четвертом году меня заставили отречься от него. Так неужели ты думаешь, что я буду стараться для кого-то добыть то, что по праву принадлежало мне четверть века?

— Ваше величество потеряли трон не в 1634 году, а в 1613-м. Этот трон отобрал у вас Михаил Романов и вот уже тридцать лет силой удерживает его за собою. Он же десять лет назад заставил ваше величество отказаться и от титула, который вы носили четверть века. Более того, он добился того, что русская знать и поместное дворянство не считают более королей из дома Ваза законными русскими государями.

— Ты хочешь сказать, что русские нобили и принципалы могут признать законным претендентом на трон этого бродягу, выдающего себя за князя Шуйского? Ведь ты же знаешь, что у покойного царя Василия не было детей.

— Где ваша мудрость, государь?! — воскликнул канцлер с нескрываемым возбуждением. — Не сочтите за дерзость и не думайте, что я пытаюсь поучать вас, но разве не вы первый должны твердо поверить в законные права князя Шуйского на московский трон? И не только поверить, но и уверить в этом других!

— А почему, пан Ежи? Разве не было в России самозванцев? Или только я и ты знаем это, а другие забыли? И добро, если бы было их два или три, а то ведь страшно вымолвить — два десятка сиволапых мужиков выдавали себя за царских детей и внуков. Кто же после всего этого поверит, что князь Шуйский не какой-то подыменщик и вор?

— Да нам-то что до того, кто он на самом деле? — воскликнул канцлер. — Разве год назад, когда послы московитов — князь Львов и боярин Пушкин — просили выдать головою самозванцев, прятавшихся на Самборщине и в Бресте-Литовском, разве мы отдали им тех людей? Нет, ваше величество, не отдали. Ибо если бы мы поступили подобным образом, то никогда более ни один враг русского царя не стал бы искать у нас прибежища, а связывал бы свои помыслы со шведами или турками, к большой досаде и немалому вреду для Речи Посполитой.

— Ну, хорошо, пан канцлер, — примирительно сказал Владислав, — если этот Шуйский все-таки добьется трона, то выиграет ли от этого республика?

— На русском троне, государь, окажется человек, обязанный вам и Речи Посполитой всем, что у него есть, — престолом, титулом, самой жизнью, наконец. Он утихомирит Запорожскую Сечь — это средостение смутьянов и поджигателей — и тем самым укрепит вашу власть, государь, ибо не один полк коронных войск перейдет с Украины в Польшу и магнатам будет не так-то легко противиться вашей воле.

Оссолинский представил, как, повинуясь королевскому ордонансу, под власть Владислава один за другим переходят города и замки магнатов. Как бежит из своей столицы ненавистный Вишневецкий, как комиссары короны твердой рукой повсюду насаждают закон и порядок, и, представив это, решил не отступать до конца.

— А ты уверен, что князь Иван, окажись он на троне, будет таким же покладистым, как теперь, когда он бессилен и нищ?

— Одному богу может быть это известно, государь. Но ведь наша помощь все же должна обязать князя Шуйского.

— Чего стоит услуга после того, как она оказана? — устало, с нескрываемой насмешкой произнес Владислав. — Оба Димитрия вначале тоже обещали нам полную покорность, но стоило им оказаться во главе армии, как многое тут же изменялось.

— Я постарался предусмотреть и это, государь. Шуйский начнет с того, что разошлет по России универсалы, в которых именем бога поклянется в неизменной верности славянству против татарских орд и извечных врагов Руси — шведов. Это сплотит вокруг него юг страны, страдающий от набегов крымцев, и север, беспрерывно отражающий войска вашей кузины, шведской королевы Христины Вазы.

Король молчал. Он казался больным и утомленным. Оссолинский вдруг вспомнил, что Владиславу вот-вот исполнится пятьдесят, что нынешней весной у короля умерла жена, что казна государства пуста, и из-за всего этого разговор, который он только что вел, показался ему неудачным.

«Он всего боится, — подумал канцлер. — Ему более всего хочется покоя, а я втягиваю его в дело, где можно многое выиграть, однако можно и многое потерять. Такие дела не для этого одряхлевшего толстяка».

Владислав встал.

— Я приму князя Шуйского, пан Ежи.