Никогда у Тимофея не было столь легко на сердце, как в этот раз, когда покидал он гостеприимного и дружелюбного князя Ракоци.

Хотя, казалось бы, чему было радоваться, отправляясь в неведомые края, к незнакомым людям, по не простому делу? Тем более что оставлял он не убогую келью и не постоялый двор, а княжескую резиденцию, где были к нему и добры, и предупредительны.

А потому было радостно Тимофею Анкудинову, что ехал он с подлинными опасными грамотами князя Ракоци и был его подлинным полномочным послом. И имя его в тех грамотах — Иван Шуйский — было писано на латинский лад — Яганом Сенельсином.

А еще было радостно на душе у него из-за того, что верил он: наконец-то пробьет его час, наконец-то взойдет его звезда и он, опоясавшись мечом, выйдет к московскому рубежу на помощь восставшему Пскову.

Быстро доехали он и Костя до Нарвы. И здесь от добрых людей узнали невеселые вести. Новгород пал прошлой весной, а псковичи хотя еще и шумели, но уже были не те, что прежде, и иные люди были во главе их. А армия князя Хованского, пьяная от скорой победы над новгородцами, неразрывным железным кольцом недвижно легла у стен Пскова, со злорадством следя за тем, как день ото дня слабеет и тает мятежная псковская сила.

А узнали они о том от ивангородских купцов Петра Белоусова да Ивана Лукина. Оба купца были злы на царя за то, что шли из Москвы в Псков и Новгород великие тяготы — ремесленным и торговым людям многие поборы и разорения. Тимоша и Белоусову, и Лукину говорил, что если придется ему занять московский престол, то даст он простор и крестьянам, и ремесленникам, и торговцам.

Белоусов и Лукин согласно кивали головами, говорили: «Дай бог, Иван Васильевич. Дай бог. Приходи. А мы завсегда будем тебе опорой».

Хорошо было и то, что оба они вели торговлю со Стокгольмом и для предстоящего посольства были весьма удобны.

Кроме того, познакомили они Тимофея и Костю с надежными людьми, своими компаньонами Бендисом Шотеном, Лоуренсом Номерсом, Георгом Вилькином, кои также нередко бывали в Стокгольме и там могли быть весьма полезны Тимофею.

И потому после долгих словопрений решил князь Иван Васильевич ехать из Нарвы в Колывань, или Ревель, как называли его шведы и немцы, один, а здесь, в Нарве, оставить Костю, чтобы точно знать, что делается в порубежных с Россией местах, и немедля оказаться в русских землях, если возникнет в том необходимость.

— Идти наудалую, на авось да небось я, Костя, не могу, — говорил Тимофей. — Не жизнь моя дорога мне. Единственно, чего хочу, — удачи. И не для себя — для тех людей, что ждут меня и в меня верят.

— Надобно было тебе, Иван Васильевич, — сказал Костя, — год тому назад к московскому рубежу прибиваться и на выручку псковичам и новгородцам идти. Встретили бы они тебя хлебом-солью, крестами и хоругвями. А ныне, я чаю, упустил ты свое время.

— А ты мнишь, я того не ведаю? — запальчиво и раздраженно спросил Тимофей. — Я всю прошлую весну глаз не сомкнул — все думал: как мне во Псков сбежать? Да только те казаки, что со мной ездили, не столько от ворогов меня боронили, сколько глядели, чтоб я куда от них не утек. А ныне, хотя Псков еще и держится, чаю я, сам господь бог, если он есть, и то псковичам не подмога. И идти мне туда незачем. Вот если случится какая новая замятня на Руси, то должен буду я во Псков поспешать немедля, потому что вспыхнет там гиль пуще прежней, и тогда только успевай в новый костер дровишки посуше подбрасывать.

На том они и расстались.

В Ревеле у верного человека Бендиса Шотена Анкудинов оставил Косте подробную инструкцию, как и через кого искать его в Стокгольме, и поспешил в торговую гавань, откуда уходили в Швецию купеческие корабли.

Через месяц после этого, в середине мая 1651 года, на ганзейском бриге «Святой Николай» Тимофей прибыл в Стокгольм.

Шел дождь — мелкий, холодный, серый. Дома и башни Стокгольма казались далекими, окутанными плотным грязным туманом.

Тимоша съехал на берег, оставив на борту «Святого Николая» все, кроме денег и верительных грамот. Оглядевшись, он увидел неподалеку от набережной красивую новую церковь и направился к ней, надеясь найти священника, знающего латынь. Ему повезло. В церкви, носившей непривычное уху название — Тюскачюрка, Тимоша обнаружил служку, и тот с пятого на десятое, ловко жонглируя пятью десятками латинских слов, с грехом пополам объяснил, как пройти к королевскому дворцу.

У ворот замка долговязые латники долго не могли понять, чего хочет от них нарядно одетый иностранец. Наконец один из них догадался позвать караульного офицера. Однако и офицер, наморщив брови, с очевидной неприязнью слушал латынь, судя по всему, не понимая ни слова.

Жестом приказав Тимоше оставаться на месте, офицер ушел во двор замка и вскоре появился с невысоким щеголеватым господином лет тридцати.

Господин, настороженно улыбаясь, взял в руки грамоту, удостоверяющую, что владелец ее высокородный князь Яган Сенельсин является полномочным послом его княжеской светлости Георгия Ракоци Трансильванского к ее королевскому величеству Христине Вазе.

Изящно поклонившись, щеголь произнес с ласковым удивлением:

— Отчего же ваша милость не прислала во дворец кого-нибудь из своих дворян за каретой для подобающей встречи?

Тимоша понял, что здорово ошибся, явившись к воротам замка сам-один, подобно страннику или же просителю.

— Люди мои все до одного остались в Нарве. И мне просто некого было послать во дворец.

Щеголь молча переломил бровь и, ничего не сказав, плавным мановением руки пригласил посла пройти в ворота.

Встретивший Тимофея щеголь был секретарем Иоганна Панталеона Розенлиндта, государственного секретаря Швеции по иностранным делам, и встречи иноземных послов были для него привычным и даже изрядно опостылевшим делом. Однако ни разу еще ему не приходилось встречать посла таким образом — без свиты, без кареты, промокшего под дождем, прибредшего пешком к воротам замка.

И секретарь, ведя посла в кабинет Розенлиндта, осторожно поглядывал на него, пытаясь понять, что за человек идет рядом, надменно вскинув голову и гордо выпятив нижнюю губу.

Иоганн Панталеон Розенлиндт усадил посла за низкий овальный столик и угостил горячим крепким кофе. Розенлиндт почти сразу же успокоился: князь говорил с достоинством, латынь его была чиста, грамоты в полном порядке.

Решив выждать и при первом разговоре не касаться существа дела, Розенлиндт приказал отвести трансильванскому послу один из покоев в замке, перевезти с корабля оставленные там вещи, а тем временем узнать, что за птица прилетела в Стокгольм и что этой птице здесь нужно?

Следующим утром Тимофей понял, почему церковный служка так плохо говорил с ним на латыни и почему караульный офицер вообще не мог сказать ему на этом языке ни одного слова.

Швеция была протестантской страной, и всякого, кто говорил на латыни, подозревали в связи с папой — врагом протестантов. Зато многие здесь знали немецкий язык, и Тимофей бродил по Стокгольму, перебрасываясь немецкими фразами, в ожидании, когда Розенлиндт представит его канцлеру шведского королевства Акселю Оксеншерне, графу Сёдермёре.

Однажды, гуляя по берегу купеческой гавани, Тимофей увидел трех человек, громко разговаривающих по-русски. Люди эти носили с телеги на корабль кованые котлы, пластины для доспехов, медные доски — «плоты», тонкие листы зеленой меди — латуни — и небольшие увесистые мешочки, набитые медными же «шкилевыми» деньгами.

Анкудинов знал, что и «плоты», и мелкие «шкилевые» деньги в России идут на переплавку и перепродажа их дело весьма для купцов доходное.

Приостановившись, Анкудинов издали наблюдал, как трое, разгрузив телегу, отпустили возчика и медленно побрели по набережной. Чуть поотстав, пошел за ними и Тимофей. Вскоре русские подошли к запертым воротам. Стукнули условным стуком. В отворившемся оконце показалась кудлатая, бородатая голова.

— Свои, свои, — загалдели русские.

— Вижу, не слепой, — огрызнулся кудлатый.

Трое пронырнули в приоткрытые ворота. Тимофей вздохнул и побрел восвояси.

Дождь, не утихавший неделю, тоска, безлюдье, немота окружавших шведов неумолимо влекли его к высокой стене русского подворья.

Однажды он увидел, как из ворот вышли те трое, что встретились еще в гавани. Тимофей быстро пошел навстречу и резко остановился в двух шагах от них.

— Здорово, православные! — проговорил он бодро и звонко.

Русские приостановились, недоуменно глядя на свейского немца — темно-русого, худощавого, с надменно выпяченной губой, в круглой шляпе, в коротких, до колен, штанах, в чулках и башмаках с пряжками.

— Будь здоров, добрый человек! — ответил ему широкоплечий бородач с длинными, до плеч, волосами.

— Пастырь духовный будешь? — спросил Тимоша длинноволосого.

— Сподобил господь, — смиренно ответил тот. — Поставлен на русское подворье новгородским владыкой.

— А звать тебя как? — спросил Тимофей.

Поп смешался. Было видно, что он никак не может понять, кто этот иноземец, столь чисто говорящий по-русски.

— Меня-то? — переспросил поп. — Меня-то зовут Емельяном. А как прикажешь называть твою милость?

Тимоша отставил ногу вперед, левую руку упер в бок.

— Меня, отче Емельян, звать князем Иваном Васильевичем.

Двое спутников Емельяна и сам поп быстро сорвали шапки, закланялись, с любопытством глядя на русского князя в немецком платье.

Тимоша, избегая расспросов, спросил сам:

— А вы кто такие будете?

Мужик постарше быстро ответил:

— Я, княже, новгородский торговый человек Мишка Стоянов. А это, — показал он на стоявшего рядом с ним высокого молодого парня, — товарищ мой Антон-ладожанин, по прозвищу Гиблой.

Тимоша всем троим — на немецкий манер — по очереди подал руку. Все трое с великим вежеством и бережением руку ему пожали, будто не руку он им протянул, а малую фарфоровую чашечку из страны Китай.

Поп Емельян спросил осторожно:

— А твоя княжеская милость в Стекольне давно ли?

— В Стекхольме я вторую неделю, — ответил Тимоша коротко и на немецкий манер чуть коснулся пальцами поля шляпы, прощаясь.

Однако и попа Емельяна, и его спутников одолело великое любопытство. Как это — русский князь вторую неделю в Стекольне и ни разу не был на подворье? Ни в баню не приходил, ни в часовню, а вместо этого гуляет по городу в немецком платье и вроде никакого дела не правит.

— Зашел бы, твоя княжеская милость, к нам на подворье в баньке попариться да свечечку в часовенке возжечь, — проговорил Емельян ласково.

— Спасибо, отче, на добром слове. И то зайду.

— Приходи сегодня к вечеру. Поснедаем чем бог послал.

Тимоша, прощаясь, опять подал новым знакомцам руку. На этот раз они все, как сговорившись, крепко ее пожали и кланялись уже не столь низко.

В начале июня 1651 года в Стокгольм прибыл русский посол стольник Герасим Сергеевич Головнин. Встречать его прибыл Яган Розенлиндт, ближний королевин человек, по-московски не то дьяк, не то думный дворянин, в сопровождении кавалеров в кирасах и латах. Головнин Ягана видел год назад в Москве, когда приезжал он переговаривать о бесчестье Логвина Нумменса, опасаясь, чтобы из-за того воровского псковского дела не было бы какого лиха между Русским государством и свейской короною. Яган то дело уладил быстро и многим в Москве пришелся по нраву: был умен, прост, по-русски говорил так, будто в России родился.

Увидев Ягана, Головнин душою потеплел, быстро сошел с корабля на берег. Яган так же проворно сошел с коня, пошел к стольнику с протянутыми встречь руками.

Справившись о здоровье государыни и государя и о собственном здравии друг друга, Розенлиндт и Головнин пошли к карете и сели рядом на лавку, будто бы были они не разных государей подданные, а стародавние приятели.

«Вот ведь люторской веры человек, а много приятнее иного православного», — покойно и ласково думал Головнин. И чуял: будет его посольство удачным и скорым.

Передав Розенлиндту грамоты, Головнин откланялся и поехал на русское подворье, кое прозывалось также Францбековым гостиным двором, по имени первого русского резидента в Стокгольме Димитрия Фаренсбаха, поставившего и церковь, и лабазы, и баню, и иные строения.

Когда карета подъехала к подворью, ворота его были распахнуты настежь, а перед ними стоял поп Емельян в ризе, тканной серебром, с серебряным же крестом в руке. За ним, празднично одетые, стояли торговые люди из Тихвина, Новгорода, Ладоги, Ярославля.

Головнин приказал в ворота не въезжать. Степенно вылез из кареты и, подойдя под благословение, важно пошел на подворье, махнув королевским форейторам: езжайте-де прочь, вы мне более не надобны.

После краткого молебна и долгого мытья в бане поп Емельян был зван к послу — есть с ним за одним столом.

Головнин сидел под образами в чистой рубахе тонкого полотна, распаренный, красный. Сидел он распояской, ноги сунул в валяные сапоги с отрезанными голенищами — получалось не больно лепо, зато ноге тепло, легко и мягко.

— Ну, отче Емельян, говори, како живется вам всем в Стекольном городе?

Емельян подробно обо всем послу рассказывал: о торговле, о ценах, о здешних — не наших — обычаях. В конце сказал:

— А еще, господине, был у нас на подворье некий русский человек. А называл себя князем Иваном Васильевичем. Однако ж, крепко со мною выпив, на молитве велел почему-то поминать себя Тимофеем.

— Каков тот человек из себя? — быстро спросил Головнин.

— Волосом черно-рус, лицо продолговатое, нижняя губа поотвисла немного.

— А что тот человек говорил? — в смутном предчувствии необыкновенной удачи, весь напрягшись, проговорил стольник.

Поп замялся.

— Разное говорил, — наконец выдавил он, решив сказать правду. — «Для чего, говорил, новгородцы и псковичи великому государю били челом? Вот велит их государь перевешать так же, как царь Иван Васильевич велел новгородцев казнить и перевешать».

— А ты что же?! — грозно спросил Емельяна Головнин.

— Я, господине, человек небольшой. Я князю Иван Васильевичу почал было встречь говорить, но князь на меня гневаться стал и кричал. «Глупые, говорит, вы люди! Вас, говорит, в пепел жгут, кнутами рвут, а вы, говорит, как скот под ярмом — мычите покорно и дальше воз тянете».

— Истинно, отче, сказывал тебе вор, что глуп ты. Какой же князь станет такое о государе и верноподданных его говорить? Князь тот — самозваный. Истинное имя его — то самое, каким велел он тебе на молитве себя поминать.

— Тимофей? — ошарашенно выдохнул поп.

— Догадлив, батя, — ехидно проговорил Головнин. — Только не Тимофей, а Тимка. Воришко, худородный подьячишка, беглый тать и подыменщик.

— Он же себя Шуйским называл. Семиградского князя послом называл, — пролепетал вконец обескураженный поп.

— Он такой же семиградский посол, как ты апостол Петр, — отрезал Головнин. И, согнав с лица всяческое благодушие, сказал грозно: — И воришку того надобно нам изловить и в Москву отправить. И ты, Емельян, доведи о том всем русским людям, какие к тебе на молитву приходят.

Через три дня, разузнав о Тимошке многие подробности, раздосадованный Головнин велел прислать за собой карету и сам-один, без толмача и дьяков, поехал к любезному Ивану Пантелеймоновичу.

«Вон как стелет, любезный, — думал он о Розенлиндте. — Вора и государева супостата приютил в королевином дворце, а российского посла отвез на постоялый двор к купчишкам. Да и я не лыком шит — доведаюсь, что это за семиградский посол объявился в Стекольне».

Иоганн Панталеон Розенлиндт, румяный, надушенный, улыбчивый, встретил Головнина как родного. Радовался, будто не видел его, друга сердечного, много лет. Головнин в ответ хмурился, сопел обиженно. Безо всякой хитрости сказал прямо:

— Иван Пантелеймонович! Ведомо мне учинилось, что в Стекольном городе живет вор, худой человек, беглый московский подьячишка Тимошка. Приехал тот вор от фиршта Ракоци из венгер и, вдругорядь переменив имя, называется теперь Яган Сенельсин. И ты бы, господине, велел того вора нам выдати для любви и приятельства королевы Христины и нашего пресветлого государя Алексея Михайловича.

Розенлиндт, улыбаясь, сказал вкрадчиво:

— Любовь и приятельство моей государыни королевы к царю московскому Алексею Михайловичу хорошо тебе известны, стольник Герасим Сергеевич. Только следует тебе знать, что у боярина Ягана Сенельсина есть при себе опасный лист семиградского князя Ракоци, и мы выдать семиградского посла ни в какое государство, окроме Венгерской земли, откуда он к нам пришел, не можем.

Прямодушный Головнин вспыхнул:

— То, Иван Пантелеймонович, ты говоришь неспряма, а с хитростью. Где видано, чтобы убивца и татя от дружелюбного вам государя ты и твои люди укрывали?

Розенлиндт нахмурился.

— В посольской памяти, что читал я перед тем, как привести тебя к целованию руки у государыни моей королевы Христины, не помню я, чтоб о каком-либо худом человеке что-либо говорилось. И тебе, посол, мимо данной тебе в Москве памяти говорить не пристало. Но из любви к твоему государю спрошу я о семиградском после у канцлера графа Оксеншерны, и, что он мне ответит, о том я до тебя, посол, доведу. А до тех пор ты это дело оставь и более им никому не докучай.

Когда Головнин ушел, Розенлиндт долго оставался один, обдумывая, что ему следует предпринять с семиградским послом. Вздохнув, Розенлиндт понял, что ни он, ни Оксеншерна этот вопрос решить не смогут. Решить его сможет лишь сама королева.

— Ваше королевское величество, — говорил Христине Розенлиндт, — прибывший в Стокгольм Яган Сенельсин, кажется, не тот человек, за которого он выдал себя князю Ракоци и гетману Украины Хмельницкому.

— А почему тебя, Иоганн, заинтересовала родословная трансильванского посла?

— Ко мне явился русский посол Головнин и потребовал выдачи Ягана Сенельсина, утверждая, что он беглый преступник, кого-то убивший и ограбивший царскую казну.

— Что же говорит Яган Сенельсин?

— Он утверждает, что его дедом был покойный русский царь Василий из рода князей Шуйских.

— Я бы, прежде чем верить кому-либо из послов — русскому или трансильванскому, спросила об этом знающих людей.

— Я так и сделал, ваше величество. Прежде чем попросить у вас эту аудиенцию, я подробно расспросил о покойном русском царе Василии Шуйском графа Делагарди.

— Он, кажется, командовал войсками моего деда, когда в Московии появились самозванцы и царь Василий был пленен поляками? — спросила Христина.

— Совершенно верно, ваше величество.

— Можно ли полностью полагаться на память старого графа Якоба? Ведь с того времени прошло сорок лет. И кроме того, наши войска не дошли тогда до Москвы. Граф Якоб, если мне не изменяет память, остановился в Новгороде. Мог ли он наверное знать, что происходило в Москве?

— Граф утверждает, — уже не так уверенно, как в начале разговора, произнес Розенлиндт, — что у царя Василия не было детей.

— Может быть, присланный к нам Яган Сенельсин внук царя Василия от внебрачного сына? — настаивала на своем Христина. — Вы знаете, Иоганн, что такого рода истории иногда случаются и в королевских домах.

«Она имеет в виду того несчастного Александра Костку, незаконного сына покойного Владислава Вазы», — подумал Розенлиндт. И решил, что сейчас самое подходящее время сообщить королеве то, что скрывали от нее уже несколько дней и он сам, и канцлер Оксеншерна.

— Ваше величество, возможно, имели в виду сына Владислава Вазы, приезжавшего в Стокгольм три года назад послом от его отца? — спросил Розенлиндт осторожно.

— Да, Иоганн, вы проницательны, — ответила Христина. — Я думала о нем, когда высказала предположение, что присланный князем Ракоци русский столь же несчастен, как и приезжавший к нам Александр.

Розенлиндт молчал, опустив глаза. Вид его свидетельствовал о глубокой скорби и нежелании говорить с королевой далее о чем бы то ни было.

Нервная, чуткая Христина тотчас же уловила это и ободряющим голосом произнесла ласково:

— Вы о чем-то хотите сказать, Иоганн, но не желаете доставлять неудовольстие вашей королеве?

Розенлиндт, вздохнув, сказал тихо:

— Государыня, Александр Лев Костка, сын покойного Владислава Вазы, несколько недель назад варварски убит по приказу краковского епископа.

— Как?! — воскликнула Христина. — За что?! Почему?!

— В полученном мною сообщении говорится, что он поднял мятеж против дворян, назвавшись королевским полковником Наперским. Он разослал в приграничные с Трансильванией области Польши подложные королевские универсалы и подлинные универсалы Гетмана Хмельницкого, призывая холопов к оружию. Вначале удача сопутствовала Александру — он захватил замок на берегу Дунайца, на самой границе с Венгрией, и десять дней ждал помощи от князя Ракоци. Но Ракоци промедлил, а краковский епископ, воспользовавшись этим, собрал войска и взял замок.

— Что они сделали с ним? — сдерживая охвативший ее гнев, спросила Христина.

— Варвары посадили Александра Льва на кол, — тихо проговорил Розенлиндт.

— И ты хочешь, Иоганн, чтобы я, узнав о смерти человека, в чьих жилах текла кровь династии Ваза, в тот же день отдала в руки палачей еще одного несчастного, еще одного гонимого, лишенного прав своего сословия?

— Я менее всего хочу этого, ваше величество, — пылко проговорил Розенлиндт. — Я встречался с Яганом Сенельсином, и он произвел на меня гораздо более хорошее впечатление, нежели царский посол Головнин.

— Я хочу видеть Ягана Сенельсина, — вдруг резко и властно произнесла Христина, и Розенлиндт заметил на глазах ее слезы.

— Когда вам будет угодно принять посла князя Ракоци? — с готовностью откликнулся Розенлиндт.

— Завтра, — ответила Христина. — Но прежде попроси посла Сенельсина написать для меня его краткую родословную.

Возвратившись к себе в кабинет, Розенлиндт понял, что все происшедшее на его глазах было превосходно разыгранным спектаклем. Христина показала государственному секретарю, что ее чувства человека и женщины в решительные моменты никогда не расходятся с долгом королевы. Она ясно дала понять, что союз Швеции с Юрием Ракоци и гетманом Хмельницким — наиболее решительными врагами Польши — нужен сейчас больше, нежели сближение с Россией. Розенлиндт понял, что посол Ракоци и Хмельницкого должен получить от него и канцлера Оксеншерны максимум внимания, а его безопасность должна быть абсолютной.

Вызвав секретаря, Розенлиндт сказал:

— В самых любезных выражениях попросите его светлость князя Ягана Сенельсина, полномочного посла Трансильвании, составить для ее величества краткую родословную. Попросите также его светлость приготовиться к аудиенции с ее величеством.

Поймав вопросительный взгляд секретаря, Розенлиндт добавил:

— Аудиенция назначена на завтра.

В этот же вечер Розенлиндт вручил Христине родословную Иоанниса Синенсиса, написанную им самим на хорошем латинском языке. Родословная гласила: «Иван Шуйский — Иоаннис Синенсис, в святом крещении названный Тимофеем; отец — князь Василий Васильевич Шуйский, во святом крещении названный Домицианом, наместник или губернатор Великопермский; отец отца моего — мой родной дед — был знаменитый Великий князь Владимирский, который после Димитрия, по прекращении линии Российских государей, был избран на престол по праву натуральному, был низвергнут с престола собственными своими подданными, то есть крамольными бунтовщиками московскими, и отвезен в тюрьму к королю польскому, где и окончил жизнь свою».

— Князь Яган сам писал это? — спросила Христина.

— Да, ваше величество, — ответил Розенлиндт.

— Кроме латинского, знает ли князь еще какие-нибудь языки?

— Я говорил с ним по-русски, — ответил Розенлиндт, — но в разговоре со мной он употреблял и изречения отцов церкви на древнегреческом языке.

Произнося последнюю фразу, Розенлиндт знал, что она придется по душе королеве. Христина любила язык Гомера, но, к сожалению, при ее дворе очень немногие могли поддержать с нею беседу на древнегреческом.

— Вот как! — воскликнула Христина. — Как же это беглый московский простолюдин обучился языкам Еврипида и Вергилия! Здесь что-то не то, Розенлиндт. Придется вам всерьез заняться послом князя Ракоци.

— Когда вашему величеству будет угодно принять князя Синенсиса? — спросил Розенлиндт.

— Я сказала, что приму его завтра, — ответила Христина. — Пусть приходит в два часа пополудни. И ты, Иоганн, будь вместе с ним и с графом Оксеншерной.

Розенлиндт молча поклонился.

Оставив во дворе загородного королевского дворца запряженную четвериком посольскую карету, Тимофей с тревожно бьющимся сердцем поднялся на широкое крыльцо.

У нижних ступенек мраморной лестницы его ждал Розенлиндт, а на втором этаже, там, где начинались парадные комнаты королевы, Анкудинов увидел седого, чуть сутулого старика с золотой цепью на шее — канцлера Акселя Оксеншерну.

Едва Анкудинов вступил на первую ступеньку лестницы, как вперед быстро побежал скороход — легкий, как бы бестелесный, юноша во всем алом.

Тимофей рядом с Розенлиндтом неспешно и важно поднимался навстречу старому канцлеру. Поравнявшись с ним, Анкудинов снял шляпу, низко поклонился и дважды повел шляпой перед собою, как делали послы из европейских стран, встречаясь с Хмельницким. Старик важно склонил седую голову и, встав слева от трансильванского посла — Розенлиндт шел справа, — медленно двинулся вперед через анфиладу больших, роскошно отделанных и изысканно обставленных комнат. Они остановились перед высокой резной дверью, около которой в сверкающих кирасах и касках замерли два алебардщика, стоявший в ожидании их герольд и еще один пестро разодетый лупоглазый мужчина огромного роста и необъятных размеров в груди и в поясе. Великан распахнул дверь и, ударив в пол высоким серебряным жезлом, трубным голосом воскликнул: «Ее королевское величество Христина!»

Канцлер и секретарь по иностранным делам, едва перешагнув порог, остановились, а Тимофей прошел вперед и будто сквозь туман увидел молодую, красивую женщину, со спокойным любопытством глядевшую на нею. У женщины была нежная белая кожа, ясные глаза и капризно оттопыренная нижняя губа.

Тимофей трижды помел перьями перед молодой красавицей и, сделав вперед еще один шаг, опустился на левое колено.

Протянув королеве верительную грамоту князя Ракоци, он посмотрел ей в глаза и увидел, что Христина, ласково улыбаясь, поднимается с кресла и, шагнув вперед, берет протянутый ей свиток.

— Встаньте, князь, — проговорила Христина по-латински и протянула Тимофею руку для поцелуя.

Коснувшись губами пальцев королевы, Тимофей, продолжая стоять на одном колене, на латинском же языке ответил, что он счастлив видеть королеву, слава которой не знает границ.

— Мне довелось испытать многое, — добавил он, — но выполнять столь приятное поручение, как сегодня, приходится впервые в жизни.

Христина улыбнулась еще более ласково. Королеве часто приходилось слышать льстивые слова, но такого неподдельного восторга, какой послышался ей в словах трансильванского посла, она давно уже не встречала.

— Встаньте, князь, — певуче повторила Христина и, подав Тимофею руку, как бы помогла ему встать. Затем, обратившись к Оксеншерне и Розенлиндту, сказала: — Проходите, господа, и устраивайтесь поудобнее.

Жестом гостеприимной хозяйки она указала на круглый стол с поставленными вокруг мягкими стульями. Тимоша отодвинул один из стульев, и Христина, благодарно ему улыбнувшись, первой села за стол. Вслед за тем сели Оксеншерна, Розенлиндт и последним — Анкудинов.

Деликатность трансильванского посла была замечена всеми. Обворожительно улыбаясь, Христина сказала:

— Не скрою, князь, что в Стокгольме есть люди, распространяющие о вас крайне нелепые слухи. Они утверждают, что вы родились в семье простолюдинов и носите княжеский титул не по достоинству. Признаюсь, что до встречи с вами я не была уверена в их неправоте. Теперь же едва ли найдется человек, которому удалось бы убедить меня в вашем неблагородном происхождении.

— Благодарю вас, ваше величество, — тихо ответил Тимофей, скромно потупив взор. — Я действительно долго жил среди простых людей и надеюсь, что преуспел бы больше, если бы в юности рядом со мною были мои родители — князь и княгиня Шуйские. Однако я рано остался сиротой, мое происхождение долго оставалось для меня тайной, и лишь в десятилетнем возрасте я узнал от воспитывавшего меня архиепископа, что мой дед был русским царем, а отец — наместником Перми Великой. Когда мне стало известно истинное мое происхождение, отец нынешнего русского царя уже четырнадцать лет занимал престол моего деда, умершего в польской тюрьме. Я не смел называть себя моим настоящим именем и носить принадлежащий мне по праву рождения княжеский титул, ибо трусливый и подозрительный царь обязательно казнил бы меня или заточил в подземелье, сознавая, что мои права на московский престол значительно более основательны, чем его. Я таился, страшась смерти, а затем бежал за пределы Московии, спасая жизнь и свободу. И уже здесь, вдали от недругов, желавших моей гибели, я решил добиться справедливости и возвратить престол, незаконно отнятый у моей семьи.

— Князь обращался за помощью к разным государям, — вступил в разговор Розенлиндт. — Он искал поддержки в Польше — у короля Владислава, затем в Турции, но эти попытки оказались тщетными.

— Гетман Украины и князь Трансильвании более всего прониклись сочувствием к планам князя Шуйского, ваше величество, — сказал канцлер Оксеншерна. — Они прислали князя с просьбой о заключении между тремя нашими странами военного союза, направленного против Речи Посполитой. Кроме того, канцлер Украины Иван Выговской просит разрешить князю Шуйскому поселиться в Шведской Прибалтике — в Ревеле или Нарве — и при случае выступить к Новгороду или Пскову, если в одном из этих городов снова произойдет восстание горожан, как это случилось прошлым летом.

— Вы хотите, князь, воспользоваться недовольством горожан, для того чтобы с их помощью овладеть затем московским престолом? — строго спросила королева.

Тимофей заметил происшедшую в ней перемену и в тон ей — сухо и коротко — ответил:

— Да, ваше величество.

— Династические распри — сложное дело, — сказала Христина. — В них, как и во всех прочих распрях и баталиях, побеждает не тот, кто прав, а тот, кто силен. Если вы, князь, соберете вокруг себя государей, которые все вместе окажутся сильнее московского царя Алексея, вы выиграете. Если нет — проиграете. Вы или обретете корону, или потеряете голову.

— Жребий брошен, ваше величество, — ответил Анкудинов.

Королева встала.

— Ну что ж, будем надеяться, что сегодня мы беседовали с гиперборейским Цезарем.

Христина вышла из-за стола и, позволив Тимофею предложить ей руку, пошла к двери.

Отвесив прощальный поклон, Тимофей попятился и вышел за дверь.

— Так выходят татарские послы из дворца султана, — усмехнулась Христина и, обращаясь к двум стоявшим перед нею дипломатам, сказала: — Ну, каков московит, господа? Что будем делать с этим новоявленным Димитрием?

— Я думаю, — сказал Розенлиндт, тяжко роняя слова, — князь Шуйский должен получить нашу поддержку. Короне Швеции выгодно иметь на своей стороне грозный и постоянный противовес царю московитов.

— Я согласен с Розенлиндтом, — проговорил Оксеншерна, — тем более, что пока князь Шуйский не просит ничего, кроме разрешения поселиться в Ревеле или Нарве.

— Хорошо, — согласилась Христина. — Отправьте его в Ревель, граф, под наблюдение вашего племянника Эрика Оксеншерны. Пока Эрик — губернатор Эстляндии, нашему русскому другу нечего будет бояться царских соглядатаев.

Узнав о состоявшейся во дворце аудиенции, Головнин снова потребовал у Розенлиндта и Оксеншерны выдачи Анкудинова, но получил лишь заверения, что ни секретарю, ни канцлеру не известно, о ком идет речь, так как посланец семиградского князя Ракоци, передав привезенные письма, сразу же уехал, скорее всего, обратно в Трансильванию, и вообще трудно сказать, о том ли человеке идет речь, которого имеет в виду русский посол.

Когда Герасим Головнин вторично потребовал выдачи Анкудинова, тот был еще в Стокгольме. Сразу же после аудиенции у Христины Анкудинов написал Косте повелительный лист и, отыскав в Стокгольме русский корабль, передал лист купцу Поддубскому, следовавшему в Нарву.

«Любезный друг мой, Константин Евдокимович! — писал Тимофей. — Как только получишь от меня сей лист, то немедля поезжай в Ревель и там отыщи рухлядь, которая из Стокгольма привезена. Оставь сию рухлядь в надежном месте, а потом отыщи в Ревеле же Бендиса фон Шотена и сделай, что мною написано в листе, оставленном у вышеозначенного Шотена.

В Ревеле же живет Лоуренс Номерс, и тот Номерс отправит тебя в Стокгольм. Сделай сие немедля и поспешай ко мне, ибо я жду тебя для важного дела. Князь Иван Шуйский».

Тимофей надеялся, что он спокойно дождется Костю, но жизнь рассудила иначе — Розенлиндт после вторичной встречи с Головниным велел Анкудинову немедленно покинуть Стокгольм и с первым же кораблем отплыть в Ревель.

…Тимофей ушел от любезного Ивана Пантелеймоновича с тяжелым сердцем и великим недоумением.

Хоть и улыбался королевский секретарь не менее прежнего и голосом ласкал, будто в церковном хоре пел, была у него в глазах холодная пустота. И нельзя ее было скрыть, хоть опусти очи долу, хоть прикрой ладонью.

— Надобно тебе, князь Иван Васильевич, к московскому рубежу поближе быть, — тихо и просительно говорил Розенлиндт. — В Стокгольме жить тебе опасно — царские соглядатаи по проторенной дорожке вновь придут к твоему двору и если не выкрадут, то убьют тебя. А мне, истинному твоему другу, весьма того не хочется.

Тимофей хотел было Розенлиндта спросить: «А в Ревеле легче будет мне от царских убийц оберегаться?» — да, подумав, спрашивать не стал: ясно, что ненадобен он теперь Розенлиндту в Стокгольме, а потребен в Ревеле. А почему — о том самому нужно будет догадываться.

Молча поклонился Тимофей и снял с пояса усыпанные бирюзой ножны с кривым турецким ножом. Протянув их любезному другу, сказал со значением:

— Иван Пантелеймонович! Возьми в память обо мне янычарский кинжал. Зачем он мне, если вся сила короны свейской не может меня от недругов моих оборонить?

Розенлиндт рассмеялся, легко махнул рукою: шутишь, мол, Иван Васильевич, шутишь. Однако кинжал взял и, прихватив Тимошу за локоть, ласково и вежливо довел до двери, сказав на прощанье:

— Ты, князь, о силе короны свейской всякие сумнения оставь. Однако ж и сам не плошай: нынешний царь российский тоже — как это говорится у вас? — не мочалкой сшит.

Тимоша, не удержавшись, засмеялся, засмеялся и Розенлиндт, не подозревая, над чем хохочет князь Иван, ибо считал свои познания в русском языке безупречными.