Вскоре после того, как Тимоша ушел в Москву, случилось в Вологде небывалое. Пасмурной осенней ночью подходил к городу обоз с хлебом. Мужики-ярославцы спешили к воскресному базару и в дороге ночевать не стали — подъезжали к городу заполночь.

Когда проезжал обоз мимо кладбища, ярославцы заметили меж могил два пляшущих над землей огня. В обозе шло без малого полсотни телег, и потому ездовые не обезумели от ужаса и не начали чем попало хлестать лошадей, а приостановились и стали наблюдать за огнями с любопытством большим, чем страх.

Огни то сходились, то расходились, а через некоторое время двинулись к дороге. И тут-то вышла из туч луна, и все увидели двух человек, двигавшихся к дороге с фонарями в руках.

Не доходя до дороги саженей сто, люди эти заметили обоз и бросились в разные стороны, кинув фонари.

Бегущий всегда вызывает желание кинуться вдогонку. Два десятка обозников бросились к кладбищу, как свора борзых, спущенная на пару зайцев.

Кладбище было голым: ни куста, ни деревца. Однако один из кладбищенских полуночников как сквозь землю провалился, зато второго настигли. Был он ростом мал, собою неказист, одет по-мужицки, только и рубаха и порты — тонкого холста, а руки — что у ребенка, мягкие да белые.

Возчики прижали его к стенке кладбищенской церкви и стали вязать снятыми с собственных рубах поясами. Мужик щерился волком и орал несуразное: называл себя воеводой и обещал всех их пометать в тюрьму. Возчики стукнули его раз-другой — легонько, для острастки — и, посадив на первую телегу, повезли в город. Пойманный ярился, хулил ярославцев последними словами и, потеряв всякое терпение, плюнул везшему его обознику в бороду. На первой телеге ехал сам хозяин — ражий сорокалетний купчина Ферапонт Лыков. Не утеревшись, Ферапонт вдарил грубияна по зубам кнутовищем. Охальник тут же выплюнул два зуба и понес такое — бывалые ярославцы только рты поразевали. Когда же нечестивец помянул погаными словами богородицу с младенцем Христом, Ферапонт сгреб богохульника в охапку, затолкал ему в рот подвернувшуюся под руку тряпку и, повязав ноги веревкой, чтоб не сучил и не лягался, накрыл с головой рядном.

Так и въехал обоз среди ночи через Борисоглебские ворота в Вологду, и городские стражи не углядели под рогожей пойманного ярославцами мужика.

Когда же встал обоз на постоялом дворе, возчики задумались: что с кладбищенским шатуном делать? Сдать ли его приставам или же отпустить на все четыре стороны? Связываться с властью не хотелось, однако и отпускать было боязно: вдруг лихой человек?

Посудив и порядив, пошел Ферапонт к хозяину двора Якову Дыркину, стародавнему своему знакомцу, не первый год принимавшему у себя ярославцев, и все ему рассказал. Яков вышел во двор, поглядел на повязанного мужика и, перекрестившись быстро мелким крестом, рухнул на колени.

— Батюшко воевода, Леонтий Степанович, милостивец наш! — взвыл Яков. — Прости христа ради неразумных!

Кладбищенский шатун только головой завертел и засопел тяжко. Ферапонт трясущимися руками вырвал тряпку изо рта воеводы, сорвал веревку и пояса. Плещеев сел, потер затекшие руки.

— Ладно, мужики, с кем не бывает. Один бог без греха. Я на вас сердца не держу. Ступайте с богом.

И Яков, и Ферапонт, и возчики, ничегошеньки не понимая, вконец обалдели.

Плещеев пошел к воротам. Яков, вырвав у кого-то из рук фонарь, побежал следом. Возчики видели, как хозяин постоялого двора мельтешил то слева, то справа, а воевода шел не останавливаясь и лишь в воротах досадливо махнул рукой — ладно, мол.

Ярославцы долго еще не могли заснуть — все ломали голову: зачем было воеводе по кладбищу среди ночи блукать и почему, заметив обоз, кинулся воевода бежать?

Ни до чего не договорившись, заснули крепко. Лишь двое не сомкнули глаз: Яков Дыркин — ему с воеводой дальше жить было надо, не то что ярославцам, кои ныне здесь, а завтра дома, да Ферапонт Лыков — шуточное ли дело государеву воеводе зубы выбивать?

Варлааму о случившемся донесли, когда он еще не встал с постели. Архиепископ понял: Плещеева нужно брать под стражу, и брать тотчас же. Утром, когда соберутся люди на базар, о ночных похождениях воеводы узнает вся Вологда. И тогда может произойти все, что угодно: не только воеводу, кладбищенского шатуна, — всех приказных людей побьют, а дома их и лавки пожгут и пограбят. А после того если гилевщики и оставят в покое самого Варлаама и церкви с монастырями, то вышнее церковное началие архиепископу того дела не простит, и сам патриарх Иоасаф строго за то с него взыщет, ибо более всего боялись на Москве смуты и колдовства, а здесь одно с другим могло оказаться столь тесно повязанным — не отделить.

Все это пришло в голову Варлааму мгновенно. Одеваясь, он продумал все, что надлежало ему сделать, до того как люди в городе узнают о ночном происшествии.

Пока архиепископ облачался, конюхи запрягали в карету владыки тройку самых резвых лошадей.

Варлаам въехал на воеводский двор, будто не к соседу явился, из-за стены, отделявшей его подворье от владений Плещеева, а прибыл из дальней епархии.

Привратник от удивления даже в дом к воеводе не побежал — тотчас же растворил ворота.

Тройка со звоном и шумом влетела в воеводский двор и замерла у крыльца. Ударом ноги Варлаам распахнул дверь, взбежал по лестнице и снова — ногой — толкнул дверь в горницу.

Леонтий Степанович бегал вдоль стола. На лавке неподвижно сидел незнакомый Варлааму чернец, темноволосый, худой, страшноглазый. Увидев владыку, чернец встал — только ряса мотнулась — и ушел в дальние покои.

Плещеев суетливо обернулся. С удивлением поглядел на Варлаама и тотчас же заулыбался — жалко, не разжимая губ, пряча от чужого глаза выбитые зубы.

Взглянув на Плещеева, Варлаам вспомнил слова, вычитанные в какой-то книге: «Кого боятся многие, тот сам многих боится». Ни жалости, ни сострадания не почувствовал архиепископ, увидев перед собою перепуганного воеводу.

«Нашкодил, курвин сын, да еще и склабится», — со злостью подумал Варлаам и, с трудом сдерживаясь, проговорил:

— А ведь нечему улыбаться, раб божий Леонтий. Беда идет к твоему дому. И истинно говорю тебе — не останется от него камня на камне.

Плещеев метнулся к окну.

— Где?! Кто?! — закричал он. — Не вижу!

— Они придут, Леонтий. Не успеет прокричать петух, они будут здесь, и имя им — легион. И никто не спасет тебя: ни люди, ибо они ненавидят тебя, ни бог, ибо ты ожесточил его против себя.

— Отобьюсь! — крикнул Плещеев зло и отчаянно. — У меня одних холопов две дюжины. Стрельцов кликну! Кто меня в доме моем возьмет?!

— Не дури, Леонтий. Разве от народа отобьешься? Али ты забыл, как убили царя Федора Борисовича? Как зарезали Гришку Отрепьева? Твоим ли холопам чета были их защитники?

— Дак что ж мне — перед мужичьем на колени становиться? Лапти им целовать?

— Ты со страху-то последнего ума лишился, воевода. Помолчи лучше да послушай.

Плещеев замер, вслушиваясь. За стеной скрипели проезжающие к торгу телеги, слышались голоса множества людей. Варлаам подошел к окну и увидел, что привратник, открыв в калитке небольшое оконце, неспокойно с кем-то переговаривается. Он то отходил от калитки, то снова к ней возвращался и, наконец, затворив оконце, пошел к воеводской избе. Из-под руки владыки, не доставая ему головою и до плеча, глядел на все это и Леонтий Степанович.

Услышав на лестнице шаги привратника, Плещеев стал подобен натянутой струне — скрыто трепетал, готовый сорваться в любой момент. Дюжий холоп смущенно потоптался в дверях.

— Мужики к твоей милости, Леонтий Степанович.

— Сколько? — взвизгнул Плещеев.

— Не считал, боярин. Да и сгрудились они возле ворот — передних видно, а сколь за ними еще, того мне было не счесть.

Плещеев метнулся к двери, ведущей во внутренние покои, передумал, выскочил на лестницу.

— Скорее, владыка, скорее! Кони-то, я чай, у тебя добрые?

— Лучше ни у кого нету, Леонтий Степанович.

Добежав до кареты, Плещеев юркнул в угол и прерывающимся от страха голосом крикнул:

— Гони!

Кони рванули. Варлаам еще и сесть не успел — от толчка упал на сиденье рядом с воеводой. Мелькнули распахнутые настежь ворота и возле них два десятка мужиков без шапок, тихих, просительных.

«Ярославские обозники, — сообразил Варлаам. — Прощения пришли просить и, должно, немалую мзду принесли с собою». Покосившись на умостившегося в углу воеводу, Варлаам не без злорадства подумал: «Истинно сказано: не ведаем, от чего бежим и к чему придем».

Ушел Плещеев от холопов своих и своего дома, от друга собинного, коего бросил одного в минуту ужаса. Ушел от сладких яств и вин, от веселых сотрапезников, от тепла и сытости.

Пришел Плещеев в тенета дьявола: привез его хитроумный поп в пригородный Спасо-Прилуцкий монастырь, за стены с бойницами, за железные ворота, в подземную тюрьму, откуда и мышь не сбежит. А там час за часом стали появляться ближние его — собутыльники, а среди них и те, кто остроломейского учения держался. Только не было среди них самого ближнего — страшноглазого черноризца.

Увидев бегущих к погосту обозников, брат Феодосий метнулся в сторону к старой могиле, изрядно уже осевшей. Феодосий втиснулся в узкую земляную трещину и учуял под ногами спасительную пустоту. В этот миг живых он боялся больше, чем мертвых, и потому с радостью нащупал подошвами сапог слежавшуюся твердую землю и, присев на корточки, еле уместился в темном и тесном пространстве.

Феодосий втянул голову, касаясь подбородком острых коленей, и даже в этакой передряге — живой в могиле — подумал с усмешкой: «Лежу, как дитя во чреве матери. А мать-то моя — сыра земля». Он услышал, как зашныряли вокруг его убежища перепуганные не меньше, чем он, возчики, подбадривая друг друга громкими криками, услышал, как визжит и матерится собинный друг Леонтий Степанович, как постепенно затихают удаляющиеся к дороге возбужденные голоса мужиков, и, лишь когда до его слуха донесся равномерный скрип колес, высунул голову наружу.

Дождавшись, когда стих шум обоза, Феодосий выбрался наружу и быстро пошел к городу.

В доме воеводы он оказался раньше незадачливого хозяина.

Леонтий Степанович, войдя в горницу, рухнул на лавку, дыша тяжело и часто:

— Ну, а теперича чево будем делать, любезный брат мой Феодосий?

— Спать будем.

— Не до сна, однако.

— Тогда вино пить.

Леонтий Степанович холопов звать не стал — сам пошел в погреб, принес две сулеи, затем принес полдюжины кубков.

— А это кому? — спросил черноризец. — Отцу нашему сатане и иже с ним?

Леонтий Степанович понял, что с перепугу совсем уж потерял голову, но только досадливо махнул рукой и улыбнулся жалко — криво, одной стороной.

Выпили по первой чаре и по второй, но хмель не брал: все стояли перед глазами голое кладбище, озверевшие мужики — их оскаленные пасти, всклокоченные бороды, тяжелые кулаки.

— Уйду я, — вдруг сказал Феодосий. — Худо мне здесь, не с кем словом перемолвиться.

— А я тебе не ровня? — с обидой проговорил Леонтий Степанович. — Мужик я, сермяга, лапоть лыковый?

— Ты, Леонтий, далее ведовства да остроломеи ничего знать не желаешь, а я хочу всю правду узнать. А для этого пойду я в Литву, к братьям социниянам, кои не считают Христа богом, но человеком и всех людей — детьми его. Не молодшими и не старейшими, но равными друг другу. А разум человеческий ставят превыше всего, даже превыше Священного писания.

— Остановись, Феодосий, — покрутив от изумления головой, жалобно попросил Плещеев.

— Смерть меня остановит, — тихо и вяло, как давно уже решенное, о чем думалось каждый день, проговорил черноризец.

— Смерть не страшна. Страшны вечные муки на том свете, уготованные еретикам, — неуверенно произнес Леонтий Степанович.

— Да видел ли кто тот свет? — так же тихо проговорил Феодосий.

Плещеев вскочил, побежал вдоль стола. Обернулся из красного угла, круглыми глазами поглядев на собинного друга.

— Истинно говорю, дьявол вселился в тебя, Феодосий. Не ты это говоришь — он.

Черноризец промолчал. Только поглядел на Леонтия Степановича так, будто сильно его жалел, будто болен был Плещеев, или слаб, или обманул в чем Феодосия.

Светало. Просыпалась Вологда. Негромкие голоса слышались за окнами, стучали в колдобинах первые телеги.

Вдруг непонятный звон и гром заполнили двор. Плещеев метнулся к окну. Феодосий, не сходя с лавки, лениво повернул голову.

Плещеев отскочил от окна, побежал вдоль стола к двери, уводившей в спальный покой.

Не успел.

В горницу ввалился Варлаам. Леонтий Степанович шагнул архиепископу навстречу, улыбаясь блудливо и жалко.

Феодосий встал. Быстро вышел из-за стола. Не взглянув на архиепископа, прошел в соседний со спальней воеводы покой, где жил сам. Схватив загодя приготовленный мешок, в коем лежало все потребное страннику, уходящему в дальнюю дорогу, Феодосий прошмыгнул в сад и через малую калиточку вышел вон.

Умен был владыка Варлаам, и расчет его оказался верен. Слух о поимке оборотня, что как две капли воды схож был с воеводой Леонтием Степановичем, в тот же день распространился по Вологде, а через три недели из Патриаршего приказа пришел строгий запрос о волховстве и остроломее и о том, что за сокрытие виновных — кто бы они ни были — последует скорая кара безо всякие пощады. И тут-то владыка наборзе послал в Москву гонца с письмом. А в том письме доводил владыка до святейшего отца кир Иоасафа, патриарха всея Руси, что его радением и бдением крамола изведена, а богоотступники и еретики взяты им, рабом божиим Варлаамом, в нятство и ныне сидят в тюрьме Спасо-Прилуцкой обители.

А еще через три недели, оковав Плещеева со товарищи тяжелыми железами и приставив к еретикам крепкий караул, повезли их в Москву.

Плакал, и хватал палачей за ноги, и целовал катам руки Леонтий Степанович, как только увидел железные щипцы, кнут и дыбу. И еще до пытки во всем сознался и выдал всех, кто с ним был. Однако про Тимошу не то запамятовал, не то умолчал.

Дали ему три удара кнутом, от коих он чуть не умер, и отправили в Сибирь, дабы жил там трудом собственных рук. И пошел Леонтий Плещеев за Камень, к реке Тобол, навеки распрощавшись с вольготной дворянской жизнью.

Однако же хоть и далека Сибирь, но и там люди живут. И пришла к Леонтию Степановичу весть, что некогда обретавшийся в Вологде пищик Тимошка Анкудинов женился в Москве на племяннице вологодского архиепископа.

«Ох, иродово семя!» — вознегодовал Леонтий Степанович. И чем больше размышлял он над услышанным, тем большая ненависть овладевала им, и казалось, нет для него разницы между супостатом Варлаамом, заточившим его в Сибирь, и душепродавцем Тимошкой, что кровно породнился с худшим его врагом и теперь будет продолжателем поганого поповского рода.

А вести о Тимошке нет-нет да и доходили до Леонтия Степановича. Узнал он, что служит Анкудинов в приказе Новой Четверти, что вошел он в большое доверие ко второму в приказе человеку — дьяку Ивану Исаковичу Патрикееву, что случается ему есть и пить с князем Борисом Александровичем Репниным да с боярином Федором Ивановичем Шереметевым. И от этих вестей Плещеев ярился еще больше, ибо и Репнин, и Шереметев многое сделали для того, чтобы попал он к мастерам заплечных дел. И долгими бессонными ночами измыслил Плещеев великую хитрость. Он решил крикнуть «Слово и дело», а там будь что будет. И хотя страшно было ему объявлять это, иного выхода не было.

Знал Плещеев, что всякий, кто объявит «Слово и дело», обязательно будет доставлен в Москву и там в Разрядном приказе непременно станет держать ответ по всей правде, без утайки, перед государевыми судьями и дьяками. Знал он, что снова могут вздернуть его на дыбу, но могут поступить и по-иному: будут прощены прежние вины и будет он государем обласкан и взыскан, а может быть, и приближен к собственной царской персоне.

И, дождавшись весны, чтоб теплее было до Москвы добираться, крикнул бывый чародей, а ныне колодник Ленька Плещеев сын: «Слово и дело!» И после соизволения московских властей повезли его в Разрядный приказ для всеконечного строгого розыска.