…До поздней ночи они слышали стоны раненых, которых провозили мимо, в Херупхав. В ночной тишине каждый стон раздавался особенно громко.

Потом все стихло.

Настал день. Площадь казалась вымершей. Кузня была пуста, кузнец не занимался нынче своим делом, и никто не открывал запертых дверей трактира.

Мадам Бэллинг и Тине сидели, закутавшись в платки, сидели молча час за часом и глядели друг на друга. Порой мадам Бэллинг вставала со своего места в углу и принималась бродить по комнате, как занемогшее животное.

— Есть не хочешь? — спрашивала она.

— Нет, спасибо.

Мадам Бэллинг снова садилась. Бэллинг не спал. Слова его сливались в неразборчивый лепет, он пытался нащупать свой молитвенник, Тине взяла книгу и начала читать изречения, которых он больше не понимал, а она не слышала.

Отец снова задремал. Еще много раз вставала мадам Бэллинг и без всякой цели металась по комнате.

— Ты не хочешь сходить в лесничество? — спрашивала она.

— Зачем? — отвечала Тине все тем же безразличным голосом. И снова они сидели в своем углу.

В таком сидении — будто у гроба — прошел день. Близился вечер.

Тине вышла.

В переулке, на площади, в садах, на поле не было ни души. Брошенные заготовки для гробов лежали на кузнецовом поле, среди вытоптанной ржи одни только бесхозяйные коровы тревожно мычали, бродя по чужим полям.

Тине шла вдоль дороги. Ее вела одна мысль: увидеть его, мертвого. Раз он не вернулся с полком, значит, он убит.

Стояла тишина.

Даже птицы и те молчали. И раскисшая земля, по которой никто больше не ходил, засохла мертвым ковром.

Собаки перескочили через изгородь лесничества и увязались за Тине; она их не заметила. Она шла мимо садов и домов, она их не видела. Она думала только об одном: попасть в Улькебёль, где расквартирован штаб. Уж там-то должны все знать.

Но в Улькебёле не было штаба и пасторат опустел, словно покинутая гостиница, и дворовая собака не подала голоса, когда Тине входила и выходила со двора.

Перед кладбищенскими воротами ревели бездомные коровы.

На колокольне ударили колокола.

Тине вошла в церковь; она увидела, что церковные двери распахнуты. На хорах лежали тела убитых, одно подле другого. Тине поднялась на хоры, заглядывала в каждое лицо и шла дальше. У алтаря она наткнулась на какого-то незнакомца, но едва ли увидела и его.

— Герои, — сказал незнакомец на чужом языке. Она его не услышала.

Она обошла следующий ряд — одного за другим, а собаки робко лизали голые ноги покойников.

Она вышла из церкви; незнакомец отвязывал позади церкви своего коня и смотрел ей вслед, пока она не скрылась из глаз.

А Тине уходила все дальше и дальше от Улькебёля.

Тогда, значит, штаб в Аугустенборге, уж там-то должны все знать.

Тине шла, собаки бежали следом. Солнце село, между оградами сгущалась тьма. Но никто не сказал ей «добрый вечер», двери домов были закрыты.

Вдруг Аякс и Гектор взлаяли, опередили ее, взяли какой-то след, вернулись по нему и побежали через поле к ближайшему двору. Потом они вернулись к Тине и залаяли.

Тине свернула с дороги и пошла за собаками, она даже не почувствовала, как у нее, раз и другой, словно от удара, подкосились ноги.

На террасе никого не было; Тине тихо отворила дверь, в горнице укачивали ребенка, старушка возилась у печки. Она узнала Тине и заплакала.

— Лесничий здесь? — спросила Тине. Старушка знай себе плакала, собаки лаяли.

— Куда вы его положили? — спросила Тине.

Старуха отворила дверь в соседнюю комнату, и Тине почувствовала тяжелый запах крови: здесь в алькове лежал он.

Тине сперва увидела только землисто-бледное лицо. Она оттолкнула хозяйку и взяла у нее из рук умывальный таз, где вода была красной от его крови.

— Он говорил что-нибудь? — спросила она.

Хозяйка зарыдала:

— Да, он звал жену… жену и сына… он только о них и думает…

Горе-то какое, какое горе…

Тине, как и дома, села рядом с кроватью. Неотрывно глядела она на это лицо.

— Очнулся, — шепнула она.

Все в ней было надеждой, что он узнает ее. Но умирающий открыл глаза и посмотрел на нее, как на пустое место.

— Мари, Мари, — слабым голосом позвал он. — Мари, возьми Херлуфа за руку, он плачет… он плачет…

И еще что-то шептал оп. Собаки поднялись при звуках его голоса и тихо скулили.

— Взгляните па тварей неразумных, — всхлипывала хозяйка.

Умирающий, казалось, узнал своих собак и хотел повернуть голову, он даже чуть улыбнулся.

Тине не двигалась.

Так она просидела целый час. Она ждала, что он произнесет ее имя, пусть даже с проклятием, которое откроет людям ее позор.

Но он больше не помнил о ней.

И тогда она встала.

— Побудьте с ним, — сказала она хозяйке. — А я сбегаю за подмогой.

И ушла. Одна. Собаки остались у его постели.

Ночь была темна, и на небе не было звезд. Она споткнулась о дорожный камень, встала, пошла дальше.

Мать еще не ложилась; бледная и несчастная, сидела она на том же месте.

— Как долго тебя не было, доченька, — сказала она.

— Я так ничего и не узнала, — ответила Тине, снимая платок. Мать налила кофе и подала ей.

— Спасибо, — ответила Тине и жадно выпила чашку.

— Какая ты бледная, — сказала мать.

Она начала доставать белье, чтобы постелить на диванчике для Тине.

— Нет, мама, — сказала Тине все тем же тоном, от которого у мадам Бэллинг мурашки забегали, — я лягу наверху.

Она все приготовила для сна. Задумчиво расставила по местам стулья, как в былые дни. Сняла с полочки свечу, зажгла и вдруг, как бы очнувшись, огляделась вокруг и поняла, что все свершилось.

Она увидела комнату и привычную старую мебель, словно впервые за долгий срок, увидела отца и мать, тех, кого ей предстоит покинуть.

— Что ты так вздыхаешь, доченька, — сказала мадам Бэллинг и нежно погладила ее по голове, — что так вздыхаешь?

Тине прижала руки матери к своим волосам, словно желая продлить эту ласку.

— Ах, мамочка, мамочка, — шепнула она.

Долго стояла Тине перед постелью отца. Все движения свои она совершала теперь медленно, словно измеряя и наблюдая их со стороны.

Она поцеловала мать и еще помешкала немного, потом наконец поднялась к себе. Свечу она несла с великой осторожностью — кругом была настелена солома.

Она все обвела взглядом: посеревшие, замызганные гардины, пол, истоптанный множеством ног, свою постель, на которой перележало столько чужих людей.

Здесь прошла вся ее жизнь.

Она присела на край постели, поставив перед собой горящую свечу. Она слышала, как внизу хлопочет, говорит сама с собой и укладывается на покой мать.

— Ты уже легла? — шепотом спросила мать, чтобы не разбудить мужа.

— Да, — отвечала Тине.

— Покойной ночи, доченька.

— Покойной ночи, мама.

Все стихло. Тине сидела на своей постели. Во всем доме слышалось только глубокое дыхание обоих стариков.

Серый рассвет заглянул в комнату, свеча почти догорела. Тогда Тине встала и задула ее. Тихо сошла она вниз, с великой осторожностью отворила дверь. Она увидела трактир, и церковь, и кузницу и, обернувшись, последний раз окинула взглядом школу; вот место матери за окном, вот краешек ее стула.

Медленно брела Тине но дороге. На взгорье она перелезла через изгородь и очутилась в саду лесничества, где, укутанные циновками деревья, кусты и розы, словно призраки, серели в предрассветных сумерках.

Тине поднялась на террасу и заглянула в двери. Здесь все было ей знакомо — и все разорено.

Мыслей у нее никаких не было, — наверно, мысли в ней умерли. Она никого не просила о прощении. Она знала только одно: сейчас все должно кончиться.

Она уже спустилась с крыльца, но потом раздумала, вернулась и, прижавшись лбом к стеклу, долго смотрела в свою комнатку.

Она прошла мимо комнаты служанок. Софи одна спала в большой постели, обмотав голову множеством платков.

Она услышала, как забеспокоилась в хлеву скотина, как громко прокричал петух, и тогда она торопливо зашагала к пруду.

За одно мгновение ей вспомнилась тысяча всяких вепрей и событий; казалось, будто все любимые ею голоса разом заговорили с ней. Она вспомнила Херлуфа, и тот вечер, когда он уезжал, и тот день, когда они с Бергом перелезали здесь через изгородь, и утренний псалом, который распевали в школе, когда она была еще совсем, совсем маленькой; вспомнила Аппеля, который уже умер, отца и мать, которые теперь останутся совсем одни на свете.

Ужас охватил Тине, и она содрогнулась… здесь ей предстоит умереть… умереть.

Нет, не может она умереть, она должна жить — не может, тысячи отговорок, тысячи уверток, тысячи предлогов мгновенно отвратили ее от смерти, гнали домой, в жизнь…

И все же она медленно сняла с ног башмаки. Страх умер, задавленный привычной болью сердца.

Она сложила руки, стиснула губы и, не отводя глаз от беседки, скользнула в темную глубь.

…Поверхность пруда разгладилась.

Наступил день.

Мадам Бэллинг проснулась. Бэллинг так хорошо провел нынешнюю ночь, да и сейчас еще он спокойно спал.

Из комнаты Тине тоже не доносилось пи звука. Мадам Бэллинг сама понежилась в постели с четверть часика и лишь затем постучала палкой в потолок, чтобы разбудить Тине.

Ответа не последовало.

Мадам Бэллинг встала. Может, Тине еще не выспалась. Не грех ей разок поспать дольше обычного. Мать решила сварить кофе и принести его наверх, пусть дочка выпьет кофейку прямо в постели, когда проснется.

Сколько раз она носила кофе наверх зимними утрами, когда стоял такой холод, что Тине не хотелось вылезать из-под одеяла.

Мадам Бэллинг хлопотала над кофейником и разговаривала сама с собой. Но тут проснулся Бэллинг, а его полагалось напоить в первую очередь.

— Господи, господи… плохо дело-то. — Мадам Бэллинг обращалась к себе самой. — Плохо дело-то… скоро его придется кормить, с ложечки… как малое дитя… Пей, Бэллинг, пей.

Он уже не мог сам удержать чашку, он уже ничего не мог удержать.

Наконец Бэллинг успокоился, и мадам Бэллинг взяла поднос и отправилась наверх.

Увидев пустую, несмятую постель, она мгновение стояла в полной растерянности, ничего не понимая, потом ноги у нее задрожали, она пробежала по чердаку к слуховому оконцу и выглянула наружу.

— Тине! Тине! — неизвестно зачем крикнула она и тут же смолкла: как бы Бэллинг не услышал.

Она пыталась собраться с мыслями, она подумала: «Конечно же, Тине у раненых, за ней прислали, она у них».

Мадам Бэллинг спустилась вниз, ноги плохо держали ее. Она отворила дверь: у раненых Тине не было. Она спросила:

— Вы не видели моей дочери? — но ответа ждать не стала. Про себя она твердила одно: «Как нехорошо с ее стороны так меня пугать». И вдруг, снова охваченная страхом, спрашивала:- Но где же она тогда? Где же?

Мысли отказывались ей служить, она забегала по дому, словно ища потерянную иглу. Потом вдруг выскочила на крыльцо и помчалась через площадь к трактиру.

— Где Тинка? — кричала она на бегу, словно Тинка должна была все знать.

Но когда Тинка вышла к ней, мадам Бэллинг уже не могла говорить, она только беззвучно шевелила губами и голова у нее тряслась.

— В чем дело? В чем дело? — кричала Тинка.

— Тине! Где Тине? Ее нет… — И тут мадам Бэллинг расплакалась.

— Где ее нет? — кричала в ответ Тинка, побелев как полотно. — Где ее нет?

— Да, где, где? — бестолково твердила мадам Бэллинг внезапно севшим голосом, по нескольку раз повторяя одни и те же слова и не умея связать их воедино.

— Ее не было… она пошла наверх… вчера, а ее там нет… Она хотела спать наверху… вчера… а ее там нет… Сейчас ее там нет.

— Значит, она пошла в лесничество, сказала Тинка и накинула на плечи платок; ее бил озноб. Мадам Бэллинг на мгновение застыла, потом она даже улыбнулась, несмотря на нервную дрожь.

— Да, да, да, — лепетала она, — Тине там, Тине там… Как это я сразу не подумала… Она пошла узнать, нет ли вестей о лесничем, о лесничем.

И она побежала вслед за Тинкой, бормоча на бегу одно и то же слово:

— Лесничий, лесничий, лесничий…

Внезапно она остановилась и, словно защищаясь от удара, закрыла обеими руками свою седую голову: страшное подозрение ожило в ее душе.

Она схватила Тинку за плечи и безумными глазами поглядела ей в лицо. Казалось, она хочет заговорить, спросить: истина обрушилась па нее, как удар меча.

— Идем, идем, — робко молила Тинка.

Но мадам Бэллинг вырвалась и с тихим стоном, будто подстреленный зверь, который вот-вот рухнет замертво, помчалась прочь. Она поняла.

Да, теперь она все вспомнила и все поняла. Все рухнуло. Это лесничий — это он — отнял у нее ее дитя.

Она бегом пересекла двор, поднялась на крыльцо, распахнула дверь.

Он отнял у нее дочь.

Она тяжело рухнула на стул и осталась сидеть посреди разоренной комнаты. Она бормотала слова, смысл которых был ей темен, она проклинала его, оплакивала ее, молила фру о прощении, вздымала к небу дрожащие руки.

— Господи боже мой, ради меня… она не ведала, что творит, господи, господи, ради меня… она не ведала, что творит.

Она смешивала фру и господа бога, она взывала к ним в одинаковых словах.

— Боже милостивый, я, которая родила ее, я, которая родила ее, молю тебя, молю тебя…

От повторения одних и тех же слов хлынули слезы, она уронила голову на стол и продолжала молиться…

Тинка кликнула Ларса, Они искали — Андерс помогал им — в доме, в саду. Софи бегала за ними следом и причитала, держа в руке два платка.

Она и нашла в траве башмаки Тине.

Ларе начал с берега шарить багром в вязком прибрежном иле.

Когда он нашел утопленницу, Андерс помог ему вытащить ее на берег.

Тинка, рыдая, упала на зеленую траву и отвела волосы с искаженного лица.

— Поднимите ее, — сказала она, и они все вместе положили тело на принесенный из дому брезент.

Тинка сняла с головы платок и закрыла им лицо подруги.

Они внесли ее в дом: ил и вода капали на пол.

Софи убежала — она не рискнула дотронуться до умершей. Но Тинка вместе с Марен начали хлопотать над телом Тине: сложили ей руки и перенесли на ее же кровать, стоявшую под портретом фру.

Тинка пошла за мадам Бэллинг. За один только час мадам Бэллинг стала глубокой старухой. Голова у нее тряслась, голос изменился.

— Где она? — спросила мадам Бэллинг.

Тинка не могла говорить.

Мать увидела лужицы на полу коридора и спросила:

— Она у себя?

— Да, — шепнула Тинка.

И обе вошли в комнатку Тине. Мадам Бэллинг отвела простыню с лица дочери.

— Детка моя, детка, — тихо шептала она, и мелкие слезы бежали у нее по щекам; словно желая утешить дочь, она погладила ее волосы и сказала: — Значит, это был он.

Она уже все простила.

Прислонясь головой к дочерней постели, она начала горько плакать и жаловаться — без слов.

Потом она встала и глухим голосом, будто во сне, сказала:

— А теперь ей надо вернуться домой. — Она сама покрыла носилки простыней. Ларс-батрак и Андерс-хусмен задами, по безмолвным полям, отнесли Тине домой.

В школе стояла тишина. По дому разносились только удары молотка, которым Тинка и Густа приколачивали в зале белые простыни.

Софи пробралась на кухню, где хозяйничала хусменова жена, и в страхе слушала доносившиеся сверху звуки.

— Ее небось обрядят в настоящий саван? — придушенно шептала Софи, словно боясь собственного голоса. — Грех будет, если она не получит настоящий саван.

— Они как раз ее обряжают, — шепнула в ответ хусменова жена.

— Ай-яй-яй, обряжают, — всхлипнула Софи с непонятным удовлетворением в голосе. Под лепет Бэллинга, разносившийся по всему дому, она разулась, шмыгнула в комнату и беззвучно отворила двери зала.

Здесь были Тинка и Густа, обе странно бледные в отблеске белых простынь.

— Можно поглядеть на нее? — робко шепнула Софи.

Тинка и Густа ничего не ответили, они только указали кивком головы на белые носилки.

Софи отвела простыню с безмолвного лица, пустила слезу, обошла постель и осмотрела длинное «одеяние».

— Вы, что ли, все простынями укроете? — шепнула она.

И опять ей не ответили.

Зазвонили колокола, возвещая погребение лейтенанта Аппеля, у трактира вышла из экипажа фру Аппель, покрытая длинной вуалью.

Мадам Хенриксен поспешила к ней и, помогая выйти, сообщила, что «Тине, ну, которая из школы», тоже умерла нынче утром.

— Когда, когда? — переспросила фру Аппель с таким видом, будто не расслышала сказанного, и даже не стала ждать ответа, будто не было на свете других умерших, кроме ее сына.

Софи вернулась на кухню.

— Да… они ее уже обрядили, — зарыдала она и снова надела башмаки, — она лежит такая миленькая, вся в белом.

Софи промокнула глаза платком и спросила вдруг совершенно иным тоном:

— А чашечки кофе у вас не найдется? Кругом такое горе, что прямо голова не выдерживает.

Хусменова жена начала варить кофе украдкой, на самой дальней конфорке, на случай, если в кухню зайдет мадам Бэллинг.

Но мадам Бэллинг не зашла. Она сидела подле мужа и все поглаживала, все поглаживала его беспокойные руки. Будь ее воля, она бы спряталась куда-нибудь далеко-далеко. Ее так страшила, так беспокоила встреча с людьми, которые не преминут заявиться на похороны, со священнослужителями, которые придут — и все до единого предадут проклятию ее дочь.

И то уже на площади начали собираться женщины и дети. Они выползли из своих домов, наверно, впервые после штурма Дюббеля, и прослышали о несчастье. Они ходили тихо, словно не решались ступать на всю ногу, они перешептывались робкими голосами перед тремя окнами, завешенными изнутри.

Софи вышла на свежий воздух и исправно рыдала возле каждой группки. Рыдания не мешали ей подробнейшим образом живописать все обстоятельства дела.

— И тут я увидела в траве ее башмаки… и я сразу закричала… боже мой, боже мой, какое горе…

Три крестьянки, что по воскресеньям пивали кофе в школе, молча взошли на крыльцо. Не проронив ни слова, стояли они в передней, пока не явилась Тинка. Предводительствуемые ею, они гуськом обошли тело, величественные и безмолвные. Они не плакали, и вид у них был такой, будто они инспектируют стены. Потом они вернулись в переднюю и уселись в ряд. Выражение их лиц ничуть не изменилось.

Густа откинула простыню с головы покойницы. Было слышно, как на площади собираются люди для почетного караула и как подъезжают к школе первые пасторские кареты.

Их всех принимала Тинка, но, едва заслышав стук колес, мадам Бэллинг и сама поспешила на кухню: им же надо подать кофе, они же должны выпить кофе.

— Много их, Тинка? — спрашивала она, дрожа всем телом, ибо ей был страшен каждый из них. — Да, да, значит, надо взять большой кофейник, возьмите, пожалуйста… и достать воскресный сервиз… достаньте, пожалуйста.

Мадам Бэллинг смертельно боялась пасторов.

— Тинка, — прошептала она, отводя девушку в сторону и глядя на нее своими маленькими глазками, которые уже почти ничего не видели. — Что они говорят? — спросила она боязливо.

А пасторы почти ничего и не говорили. Самоубийство в семье причетника их немного смутило, и кофе, поданный Тинкой, они выпили в полном молчании.

Старый пастор Гётше отвел Тинку в уголок и сказал:

— Где она лежит? Я хотел бы взглянуть на нее.

И прошел с Тинкой в зал. Здесь старик долго смотрел на застывшие черты бледного лица.

— Господи, господи, — бормотал он. — Я же конфирмовал ее.

Ни одна из малых сих птиц не упадет на землю без воли отца нашего.

Он высморкался и вернулся к остальным, молитвенно сложив руки.

На площади было уже полно женщин и солдат, которые группками возвращались с восточной оконечности острова.

Обходя толпу, Софи добралась до трактира, где и кончила свое повествование. После небольшой паузы она, однако, добавила:

— Один бог знает, зачем она бросилась в черную пучину.

Мадам Хенриксен стояла чуть позади, в дверях своего трактира.

Вид у нее был такой, словно она с большим удовлетворением стукнула бы Софи по голове.

— Да, и ветви ее не будут зеленеть, — неотрывно глядя на белые простыни в окнах школы, сказала мадам Хенриксен. А уж если мадам Хенриксен призывала на помощь Библию, это чего-нибудь да стоило.

Все засуетились, когда на площадь въехала карета его преподобия. Пробст предполагал, что здесь может собраться много священнослужителей, а значит, не мешает и ему приехать. Момент был серьезный, и было весьма желательно по мере сил выяснить настроение и направить его в нужное русло.

Но на крыльце его встретил капеллан и шепотом сообщил о несчастье.

Его преподобие стоял несколько секунд в изумлении и растерянности. Потом он вошел в школу, и пасторы молча поклонились ему.

— Я прослышал об этом горе, — сказал он, здороваясь с теми, кто стоял к нему ближе других. — Да, помрачение ума может охватить слабого… Ведь и женщинам господь послал немало испытаний… тяжелые, поистине тяжелые времена, — завершил он.

Пасторы согласились с ним, выказывая признаки облегчения, и колокола ударили вновь.

Пробст и пасторы прошли в зал, дверь которого больше не закрывалась, и чудилось, будто белое лицо на подушке внимательно глядит в передние комнаты.

Его преподобие пробормотал несколько слов из Писания. Пасторы сложили руки.

Затем его преподобие отошел к окну и рассказал остальным о продвижении войск и о конференции в Лондоне. Говорил он печальным и тихим голосом и покачивал своей величественной головой Цезаря.

— Если б мы могли быть уверены, что те, кому ведать надлежит, сумели найти верный тон, — говорил он. — Сейчас первоочередная задача — не уронить достоинство нации.

Он разгорячился и заговорил во весь голос над тихим лицом, казалось внимательно слушавшим его речи со своей подушки.

— Ибо мы сохраняем покамест свое достоинство, — продолжал он. — И каждую пядь нашей земли враг оплатит своей кровью.

На площади меж тем началась настоящая давка. Явился калека, сновал между людьми и пронзительным голосом нахваливал свой товар.

— Хорошо она лежит, — возвестила Софи, завершая обход и приближаясь к школьному крыльцу. — Гляньте, вот и они.

Пробст, а за ним остальные пасторы спустились с крыльца. Следом шествовали три крестьянки, которые все это время просидели не шелохнувшись.

Через кладбище они проследовали в церковь. Софи же предпочла вернуться на кухню: приспело время подкрепиться еще одной чашечкой кофе.

Солнце заглядывало в комнату, и Софи распахнула окно.

— Хоть краешком уха послушать, — объяснила она. — Их преподобие очень поучительно говорит надгробные речи, — добавила она как бы в скобках, — Да и на солнышке погреться совсем даже неплохо, — завершила она свое объяснение.

Ей подали кофе.

Мадам Бэллинг из спальни слышала, как в доме все стихло, и робко приоткрыла дверь: да, и в самом деле никого.

Как ни странно, она вздохнула с облегчением… Наконец она прошла к дочери и плотно затворила за собой двери.

А Тинка отправилась в спальню присматривать за Бэллингом.

В церкви запели. Тинка тоже отворила окна, и пение наполнило безмолвный дом:

Как знать, где ждет меня могила, Ведь бренна, бренна наша плоть, Ведь в миг любой иссякнут силы, И призовет меня господь. О, дай мне, ты, создавший нас, Спокойно встретить смертный час.

Беспокойные руки Бэллинга замедлили свои движения, казалось, Бэллинг прислушивается.

Мадам Бэллинг встала, дрожащими руками торопливо, словно украдкой, распахнула она все окна, завешенные простынями: пусть над гробом ее дочери прозвучит хотя бы надгробный псалом, посвященный другому, человеку.

Мне помоги душой отвыкнуть От суетных мирских оков, Чтоб я на зов твой мог воскликнуть: Иду, о господи, готов. о, дай мне, ты, создавший нас, Спокойно встретить смертный час.

К школе быстро подкатила чья-то карета, и Софи выглянула из дверей посмотреть, кто бы это мог быть так поздно.

— Лиза! Лиза! — закричала она и от невыносимого волнения села прямо у дверей. — Это епископ, это епископ.

Совершенно растерянная, Лиза пробежала через спальню в зал.

— Мадам, мадам! — задыхалась она. — Епископ приехал.

Мадам Бэллинг медленно покинула свое место у гроба: она не сразу поняла. Потом она промолвила: «Епископ», — и задрожала всем телом.

Ноги у нее подкашивались, когда она шла в спальню, к Тинке… Не может она сейчас его видеть… нет… не может. Не может, но должна: ведь это епископ. И черный чепец надобно надеть…

Чепец достали, но мадам Бэллинг никак не могла его надеть своими непослушными руками.

…Приехал, епископ, епископ… весь синклит собрался, чтобы осудить ее дочь.

Она вышла к гостю как потерянная. Епископ ждал ее в передней. Говорить она не могла, взглянуть ему в лицо не посмела.

— Я слышал о вашем горе и хотел бы пройти к ней, — ласково сказал епископ, сжимая в своих руках дрожащие руки мадам. — Бедное дитя, бедная ваша девочка…

Мадам Бэллинг подняла на него глаза, и неописуемая улыбка, словно внезапный свет, озарила ее лицо.

— Господи, господи, — пробормотала она, целуя руки его преосвященства.

Епископ вырвал у нее свои руки и прошел к Тине. Долго не отрывал он взгляда от тихого лица, как бы погрузясь в горестную молитву.

— Да, — сказал он, поднося сложенные руки чуть ли не к глазам. — Господи, прости и помилуй нас, помилуй нас всех.

Мадам Бэллинг припала головой к подушке, па которой лежала голова ее мертвой дочери. Робко, неуверенно, словно речь шла об избавлении от высочайшего суда, она шепнула, вновь коснувшись губами его рук:

— А колокола будут звонить?

Епископ поднял голову.

— Почему ж им не звонить? — отвечал он, — Уж свои-то колокола она имеет право послушать в последний раз.

Мадам Бэллинг с рыданиями опустилась на колени, и епископ ласково погладил ее по голове.

В церкви запели снова — звучно разносился повсюду многоголосый хор. Епископ не шелохнулся.

— Где ж твой агнец? — И стенанья К небу Исаак восслал, Хоть не знал, что для закланья Авраам его избрал. Как ужасен вид ножа! Исаак глядит, дрожа. — Где же агнец для закланья? — Слышатся его стенанья. — Агнец есть для всесожженья, — Иисус промолвил тут. — Отче мой! В небесном царстве Нынче жертвы вознесут. Как ни страшен час прощальный, Но таков удел печальный: Только кровию невинной Искуплю людские вины.

Пение затихло, но епископ по-прежнему стоял у безмолвного одра. На кладбище, над свежей могилой прогремели залпы салюта.

Люди высыпали с кладбища, и на площади послышался многоголосый говор. Пасторы поспешили к школе в некотором смущении: они узнали карету епископа.

Но когда они все были уже в передней, его преосвященство распахнул двери и вышел из зала. Он молча кивнул всем, и пасторы так же молча склонились перед ним в поклоне.

Епископ пожал руку старому Гётше и сказал ласково:

— Бедные наши Бэллинги, — И чуть тише, охваченный внезапным волнением, добавил торопливо, почти судорожно, поднося руки к глазам: — Да, да, поистине «все мы нестоящие рабы твои, дай нам постичь знамения твои».

Он вышел, коротко кивнул на прощанье и сел в свою карету.

Толпа на площади поредела, снова все стихло, затвердевшая земля мертвенно раскинулась вокруг.

Какая-то повозка чуть не налетела на епископову карету, так что его преосвященство даже высунул голову — поглядеть, кто бы это мог быть.

А была это мадам Эсбенсен, которую до того потрясла встреча с епископом, что она начала, как заводная, раскланиваться прямо со своего высокого сиденья. Лицо у нее было багровое и утомленное: передышки она себе не давала, ибо в это ужасное время все смешалось.

Вот она и приседала, пока ее повозка не свернула па другую дорогу.

Епископ опять скрылся в глубине своей кареты, так и не узнав ее.

Прямо перед ним ехала фру Аппель. Она ехала одна, в каком-то странно высоком экипаже, и ветер поднимал и раздувал над дорогой ее длинную черную вуаль.

А мадам Эсбенсен, подпрыгивая на мягком сиденье, все вертела головой, все искала глазами его преосвященство, покуда повозка мчала ее проселочной дорогой — по делам ремесла.

«…Дай нам постичь знамения твои».

1889