Вот уже вторую ночь Тине сидела у постели отца.

Он говорил без умолку, он молился и заставлял ее читать вслух из Писания, петь псалмы. Тине читала без отдыха.

К рассвету он немного успокоился. Но даже и во сне голова его моталась по подушке, словно у больного зверя.

Тине дремала, прислонившись головой к холодной стене. Мадам Бэллинг расстелила перину прямо на полу в кухне, чтобы хоть немного отдохнуть.

— Какой грохот, — пробормотала она, — какой грохот.

— Да, мама, а теперь спи.

Свирепый ветер обрушивал на вздрагивающий домик гром орудийных залпов. Он барабанил косым непрерывным дождем по стеклам и стенам, и звук этот походил на треск выстрелов. А с дороги из темноты доносились другие звуки, то беженцы из Сеннерборга нескончаемой чередой шли мимо школы.

— Слышишь, опять громче палят, — жаловалась мадам Бэллинг из кухни.

— Да, мама, да, только усни. Скоро утро, а ты еще глаз не сомкнула.

Мадам Бэллинг задремала и чуть постанывала во сне. Начал заниматься пасмурный день. Даже Тине и та забылась сном, прислонясь к дрожащей стене.

В доме все спали — офицеры, солдаты, раненые, спали одинаковым сном, 8 который врывался глухой гром пушек.

Новый день наступил. Отец еще спал, и Тине покинула свой пост.

— Схожу посмотрю, — сказала она. Более полутора суток под грохот пушек и сигналы тревоги она почти не покидала спальни.

— Иди, детка, иди, — сказала мадам Бэллинг. Она уже вернулась к своим дневным занятиям, но чувства у ней притупились, как у замученного работой коня, который только и знает, что тащит свой воз.

— А ведь сильней становится… а ведь сильней становится.

Даже ступеньки крыльца, на котором стояла Тине, дрожали от сотрясения земли. Нескончаемая череда беженцев тянулась мимо трактира. Женщины и дети сидели на шатких повозках, мотаясь под дождем из стороны в сторону, словно узлы с тряпьем, и пытались заснуть под гром пушек. Старухи, едва передвигавшие ноги, шагали как заведенные обочь телег, спотыкаясь об узлы с мокрыми перинами, которые они тащили с собой. Дети, ослепленные хлесткими струями дождя, натыкались на подводы, на деревья, громко плакали и плелись дальше.

Никто не знал своего соседа, голосов не было слышно в реве пушек.

Тине миновала эту процессию и перелезла через забор лесничества. Там все было перевернуто вверх дном. Двери не закрывались всю ночь: барон разрешил беженцам невозбранно располагаться в доме, так что ни о сне, ни о покое нечего было и думать. Во всех комнатах только и были слышны шаги да проклятия.

Во дворе мокли под дождем бесхозяйные телеги. В коридоре Тине прошла мимо трех мужчин. Они лежали, укрывшись пальто, а несколько неприкаянных детей уснули прямо на чердачной лестнице, закутавшись в шаль.

Все двери стояли настежь, и грязь, разнесенная по дому сотнями ног, покрыла порог засохшей коркой. В гостиной два незнакомых человека растапливали печку.

Кругом сидели беженцы, женщины и дети, не сознававшие толком, где они находятся; они пытались хоть немного отдохнуть, прислонясь усталой головой к дрожащей стене. Мало кто разговаривал. Из комнаты Берга доносился пронзительный женский голос, который твердил одно и то же:

— Все, что у нас было… ах, господи, все, что у нас было… — и женщина в горестном оцепенении хлопала себя руками по коленям.

Тине вошла. Горничные как сквозь землю провалились. В плите, за которой никто не следил, погас огонь, ветер трепал распахнутые двери прачечной, словно хотел под орудийный гул отодрать их от дрожащих косяков.

Тине громко звала девушек, но шум поглощал ее голос. Наконец она отыскала Софи — та сидела, забившись в угол позади кровати, обмотав голову пуховой шалью.

— Неужто настал страшный суд? — завопила Софи и ничком упала на кровать. — Ах ты, господи, пресвятая троица, ах ты, господи, пресвятая троица…

Тине вышла и снова начала звать:

— Марен! Марен!

Никто не ответил.

Вдруг из прачечной раненым зверем выскочила Марен и, словно спасаясь от пожара, помчалась через весь двор к амбару, туда, где были Ларс-батрак и Андерс-хусмен. Но Ларе и Андерс тоже выбежали из амбара и стояли теперь на вершине холма, с ужасом глядя, как горит земля.

Неистовый ветер закручивал дым в смерчи; догорали дворы, и ветер задувал пламя, как жалкую свечу. Разрывы снарядов подсвечивали воздух, земля вздрагивала и стонала под ногами, словно зверь.

А кругом, сколько хватал глаз, под проливным дождем стояли на холмах недвижными изваяниями мужчины и женщины, и поток беженцев, словно прибывающая в половодье река, растекался по дорогам и тропинкам олицетворением горя.

Софи твердила свое:

— Охти, господи, страшный суд настал, охти, господи, страшный суд настал, — и по пятам таскалась за Тине, покуда Тине растапливала печь, кипятила молоко и нарезала хлеб (другой еды в доме не осталось, за ночь подчистили все), чтобы накормить хотя бы детей.

— Боже, помилуй лесничего, боже, — шептала Софи, не отставая ни на шаг от Тине. — Он заходил к нам в комнату, чтобы попрощаться с портретом фру. — Тут Софи заплакала навзрыд. — Это самый лучший из всех портретов фру, — рыдала Софи, — она на нем так похожа, так похожа… он заходил попрощаться, перед тем как уйти с полком.

— Возьми-ка, — сказала. Тине и разлила молоко по тарелкам, чтобы Софи оделила голодных.

— Боже ты мой, боже ты мой, — хныкала Софи, хоть и на полтона ниже. Со всяким, кого бы Софи ни обносила, она пускалась в длинные разговоры, чтобы еще раз послушать про «эти страсти».

— И ведь все сильней бухает, — Софи качала головой.

Бухало и впрямь все сильней. Гром пушек, словно рев низвергающегося водопада, сотрясал крышу дома.

Новая толпа беженцев забарабанила в двери, и барон велел впустить их. Сам он стоял в дверях гостиной с озабоченным видом, будто распорядитель на похоронах, и от каждого требовал предъявить вместо входного билета описание ужасов бомбардировки.

В комнатах решительно не оставалось места людям, измученным дорогой, некуда было даже присесть.

— Зато хоть согреетесь, — говорил барон, обливаясь потом в нечистом воздухе, пропитанном испарениями от мокрой одежды беженцев.

Корреспондент, который бежал из-под огня с вышитым портпледом, теперь метался по комнатам, словно кошка, которая ищет, где бы окотиться: и, тревожась о судьбе заказанной ему корреспонденции, умолял ссудить его хотя бы доской, дабы, положив ее на колени, использовать вместо письменного стола. Его препроводили в комнату Тине, где уже прикорнули на постели двое детишек; корреспондент извлек дюжину отточенных карандашей, заботливо обернутых ватой, и рядком выложил их на подоконник.

Люди все прибывали: промокшие, облепленные грязью, они на мгновение заглядывали из коридора в переполненные комнаты и безропотно, молча уходили под дождь. Некоторые просили разрешения присесть хотя бы ненадолго, хотя бы на полчасика, пристраивались, не спуская детей с рук, на ступеньки лестницы, в коридоре прачечной, просто на полу и, не успев сесть, тотчас засыпали.

Теперь в доме не осталось ни единого клочка свободного места, ни единого уголка. На постель служанок уложили какого-то больного.

В комнатах начали оживать и приходить в себя беженцы. Они причитали, окидывали мысленным взором свои утраты, оплакивали сгоревшие дома, не внимая один другому, ибо каждый был поглощен своей бедой. Люди перечисляли свое добро, деньги, утварь, изливали душу перед кем попало, а тот их не слушал, и говорил сам, будучи постигнут такой же судьбой, говорил запальчиво и горько, — так еврей, которого обманули на ярмарке, подсчитывает уцелевшие деньги. Потом они замолкали на полуслове, не в силах собраться с мыслями, и опять каменели, осознав глубину своего горя: дома уже нет — он рухнул, деревни тоже нет — она стерта с лица земли, родного крова нет — он навсегда утерян. Матери с детьми на коленях лили тихие слезы. Они сбивались поближе и говорили в один голос, они заполнили все углы, проникли всюду, словно пришли на аукцион, где идет с торгов целый дом со всем скарбом, а барон носился по комнатам, красный как рак, выспрашивая про новые подробности, развивая свои взгляды, тогда как чернявый корреспондент из Копенгагена, бледный и взволнованный, уже в который раз делился своими впечатлениями, хотя никто его не слушал.

— Это было не слишком приятно, — твердил он, — поверьте, это было не слишком приятно.

Оказывается, день назад, едва он вышел из комнаты, туда угодил снаряд и разорвался как раз на том месте, где спал обычно его английский коллега.

— Над его кроватью! Как раз над его кроватью! — И, заглушая жалобы людей, лишившихся дома и крова, он продолжал развивать свою мысль: — Да, это было не слишком приятно, ей-же-ей, не слишком.

Какие-то коммерсанты толковали о страховке; тому считай повезло, кто догадался застраховать свои старые развалюхи: ведь пострадавшим от войны наверняка выплатят страховую премию, нечего и сомневаться. Но, перекрывая все разговоры, заглушая все жалобы, доносился из Бергова кабинета пронзительный голос, твердящий с маниакальным упорством одни и те же слова, как рефрен горестной песни.

Тине решила уйти. Она не могла больше здесь оставаться: этот дом стал для нее чужим, здесь она только слонялась из комнаты в комнату, будто глухая среди чужого горя.

Тине прошла мимо барона, который теперь стоял в дверях, и услышала, как он кричит:

— Чего они хотят? Они хотят взорвать мосты! Да, да, все дело в мостах… Я с самого начала говорил… с самого начала!.. Надо обеспечить отступление! — говорил я. Главное — мосты, говорил я! А мосты теперь все время под ураганным огнем.

Во дворе перед фурами с убогим скарбом беженцев стояли загнанные лошади, понурив головы, но навострив уши, — слушали грохот пушек. Тине прошла мимо, заглянула в хлев: думала отыскать Ларса или Марен; коровы ревели от страха, вытягивали шеи и глядели на нее большими, испуганными глазами, а цепи тихонько позвякивали.

Одна из коров лизнула языком руку Тине. Это была Фанни, старая корова Херлуфа, с белой лысинкой на лбу.

И тут, среди признавших ее коров, напуганных не меньше, чем она, Тине дала волю безудержным слезам, а Фанни все лизала ее руку.

Тине вышла, коровы глядели ей вслед. Возле амбара она услышала тихое повизгивание Гектора и Аякса. Она отперла дверь, и они, дрожа всем телом, прижались к ней, охваченные непонятной тревогой; так иногда на ночной охоте псы в непонятном страхе жмутся к охотнику.

В аллее ей навстречу попались новые беженцы — кто на подводах, кто пешком.

— Места нет, — сказала Тине, отмахиваясь, — проезжайте, проезжайте. — Без спора, без звука люди повернули вспять, словно Тине гнала их перед собой, как стадо, лишенное собственной воли.

По дороге теперь было ни пройти, ни проехать. Пробираясь между телегами, возвращались с шанцев солдаты, полуоглохшие, бледные, почерневшие от порохового дыма. Штабные офицеры направляли своих лошадей в обход, полем, чтобы хоть как-то продвинуться вперед.

На крыльце школы стояли лекарь и штабной офицер.

— Где сейчас третий полк? — спросила у них Тине.

— Третий? — переспросил офицер. — У моста.

Тине так и застыла — давно ушли лекарь с офицером, отзвонили колокола, проехала карета пастора, Тине не уходила.

«Его полк стоит у моста».

Она услышала за спиной голос матери, хотя не сразу признала его.

— Тине, Тине, — испуганно звала мать. Только тут Тине обернулась.

Дело в том, что отец совсем лишился разума, не желал лежать в постели, а заслышав колокольный звон, вообще порывался встать.

Тине вбежала в дом и силой обеими руками заставила отца лечь; он не давался и выкрикивал:

— Молитесь, молитесь, восстанем и помолимся.

— Хорошо, хорошо. — Она не позволяла ему подняться.

— Пусть неверные вознесут молитвы…

— Да, да. — Тине заставила его лечь. Отец, мать, пастор, облачавшийся по другую сторону постели, все они виделись ей словно сквозь туман, и голосов она не воспринимала. «Его полк стоит у моста».

— Читай, читай! — вскричал безумный, приподнявшись на постели, его остекленевшие глаза налились кровью. — Читай, читай! — И он судорожно вцепился в лежащую рядом Библию.

Колокольный звон пересилил гром орудий. На кухне в голос заплакала мадам Бэллинг.

— Вот здесь! — кричал сумасшедший, распаляясь от звона. — Читай, слышишь, читай же, а мы все помолимся.

Тине преклонила колени. Буквы разрастались перед ее глазами во всю страницу, а она читала, читала, сама не понимая о чем.

— «Господи, помилуй нас, на тебя уповаем; будь нашею мышцею с раннего утра и спасением нашим во время тесное».

— Да, да, — кричал больной, выкатив глаза, — молитесь, мы все помолимся, ибо бог всемогущ.

— «И истлеет все небесное воинство… и все воинство их надет, как спадает лист с виноградной лозы и как увядший лист со смоковницы. Ибо упился меч мой на небесах, — вот для суда нисходит он на Едом и на народ, преданный мною заклятию».

— Бог всемогущ, бог всемогущ!

Тине читала не отрываясь, а больной все кричал. Сама она не воспринимала слов пророка, лишенными смысла звуками отдавались в ее ушах слова Библии.

«Его полк стоит у моста».

Отец начал вторить дочери. Теперь читали оба, он даже громче, чем она, будто в экстазе, выкрикивал он одно за другим грозные пророчества Исайи:

— «Меч господа наполнится кровью, утучнеет от тука, от крови агнцев и козлов, от тука с почек овнов; ибо жертва у господа в Восоре и большое заклание в земле Едома…»

Из церкви донеслось пение. Больной как будто начал вслушиваться — он даже понизил голос.

— «Не будет гаснуть ни днем, ни ночью, вечно будет восходить дым ее; будет от рода в род оставаться опустелого, во веки веков никто не пройдет по ней».

Бэллинг мало-помалу погрузился в сон, беспокойные руки перестали двигаться.

Тине склонилась над книгой. Из церкви доносилось пение солдат:

Нам с нашей силой малой Не выиграть войны. Но есть у нас заступник, И с ним мы спасены. Господь наш всемогущий — Вот кто вобьет врагов, Господь наш вездесущий — И нет иных богов. Победа будет наша.

Больной что-то забормотал во сне, но Тине его не слушала; как они громко поют в церкви — те, кому суждено умереть:

Пускай, беснуясь, сатана Грозит нас проглотить. Его угроза не страшна, Ему не победить. И пусть князь тьмы ночами Убийства сети ткет, Ему не сладить с нами. Спаситель наш грядет. И словом единым его сокрушит. Те, кому суждено умереть, умереть и обрести покой.

…Тине встала. Отец еще спал, а вернувшийся из церкви пастор разоблачался по ту сторону кровати.

Мадам Бэллинг внесла кофе и крендельки.

— Ах, мадам, — ласково сказал пастор, — стоило ли вам утруждать себя в такой день?

После этого он отдал должное и кофе и печенью, сидя в ногах постели и бросая порой умильные взгляды на спящего.

— Поистине благостно возвещать слово божье перед такими слушателями, — сказал он, кивая в сторону церкви.

— Да, господин пастор, — отвечала Тине, даже не слушая, что он говорит.

Тине вынесла вслед за пастором его облачение в дожидавшийся у крыльца возок, но сдвинуться с места пастор все равно не мог — проезд между школой и трактиром сделался невозможен. Экипажи застревали в непролазной грязи, лошади останавливались, дрожа всем телом и ничего не видя из-за дождя. Люди целыми семьями одолевали непогоду — дети, женщины, мужчины, согнувшись, встречали дождь и ветер, от ударов которого немели лица, — и шли вперед, только вперед…

Они шли мимо пушек и загнанных лошадей, мимо раненых, которые стонали, лежа на подводах без соломенной подстилки, мимо потерявшихся детей, которые рыдали по обочинам, — но они не видели детей, ибо то были не их дети.

Даже их собственные стенания отдавали мертвечиной. И отнюдь не самое дорогое свое достояние тащили они с собой, а то, что неведомо для них сунул им в руки страх. Дети волокли пустячную кухонную утварь, старухи судорожно прижимали к груди, будто бог весть какое сокровище, потрескавшиеся зеркала, на поверхности которых проливной дождь размывал отражение искаженных лиц.

Женщины молили дать приют — хотя бы детям — у Иессенов, у кузнеца, в трактире, у каждой двери, но нигде не было места. И, заглушая все звуки, заглушая бурю и канонаду, сотрясавшую площадь, остриями ножей резали слух крики раненых, когда возки застревали в толпе, а санитары, изнемогшие и отупевшие под бременем горя, перекладывали несчастных без всякого сострадания.

Кузница была забита до отказа, какие-то девочки сидели на кладбище, прямо на мокрых камнях. У ворот, загородив дорогу остальным, расположилась на подводе маркитантка и распродавала свой товар, выкрикивая немыслимые цены, а голодные дети жадно ели что-то тут же, под дождем и ветром. Между подвод, лошадей, беженцев сновал калека, предлагая свое пиво, и тяжелый кожаный кошель со звоном бился о его костыли.

Пораженный ужасом, пастор по-прежнему стоял на крыльце подле Тине, но вдруг из-за трактира прямо в водоворот телег и людей въехала еще одна коляска. Дети с криком попадали, и телеги наехали одна на другую.

Все сразу узнали мадам Эсбенсен, восседавшую на пружинном сиденье. Мадам Эсбенсен, как всегда, спешила по своим делам. И вдруг измученные, обезумевшие от горя люди начали смеяться, шутить, окликать мадам, а она сидела, могучая и довольная, возвышаясь над всеми головами. И ей уступали дорогу, и перед ней теснились в сторону, и смех не умолкал. Пастор торопливо сбежал с крыльца и сел в свою коляску, чтобы следовать в кильватере у мадам Эсбенсен, которая спокойно катила между подводами беженцев.

Толпа снова сомкнулась. Солдаты налегли на колеса пушек, чтобы выволочь их из грязи, не замучив лошадей до смерти, из-за трактира взмыленные лошади санитарной службы вывезли еще один возок с ранеными.

В этом возке были сплошь тяжелораненые. Для них требовалось отыскать место. Их нельзя было везти дальше. Те, кто стоял поближе, окаменели от стонов, которые раздались, когда раненых начали поднимать на крыльцо школы.

За ними следовал полковой лекарь. Суетливо забегали измученные санитары — то за водой, то за порожней посудой. Они сдвинули поближе одна к другой кровати, а вновь привезенные стонали на полу. Не было полотна, не было корпии.

Тине помчалась в трактир за тем и за другим, пробиваясь сквозь толчею. В трактире на разбросанной по полу соломе вперемежку лежали женщины и дети. Дети зябли на каменном полу, плакали, жались к печке.

Мадам Хенриксен принесла полотно и мягкие тряпки, она долго отбирала все нужное в уже опустошенной кладовке, а Тине нетерпеливо ждала, ибо в ушах ее все еще звучали стоны раненых.

Мадам без всякой охоты расставалась со своим добром, она рассматривала и обнюхивала каждый лоскут да еще приговаривала при этом:

— В доме не осталось ни крошки съестного, ничего, ровным счетом, откуда прикажете брать? И какой прок от всех служанок?

На дойку их и силком не загонишь, хоть веревкой привязывай…

Не переставая рыться в тряпье, мадам бросала своим служанкам все новые и новые обвинения: от тайного страха за Тинку она с каждым днем становилась все злей.

— Может, думаете, они спят одни? Какое там, хоть крыша над ними рухни, они все равно будут валяться с мужиками, где ни попади, была бы охапка сена… Потаскухи, все до единой потаскухи, — бранилась мадам Хенриксен, отодвигая в сторону штуку полотна.

Тине взяла все, что ей дали. Медленно, словно позабыв о цели своего прихода, вышла она из дому, и снова шум с площади ударил ей в уши. Как слепая, пробиралась она между людьми и телегами, и вдруг сквозь свинцовое оцепенение усталости ей почудилось, на мгновение почудилось в толпе солдат лицо Берга, бледное, искаженное; тогда, словно обретя дар ясновидения, она сказала:

— Значит, он убит.

Она поднялась на крыльцо. Передала лекарю корпию и полотно. Лекарь был очень занят: он что-то делал с одним из раненых, и тот жалобно стонал.

— Ох, не трогайте, умоляю, не трогайте, умоляю, умоляю…

Руки лекаря были по локоть в крови. Тине спокойно стояла рядом и помогала.

— А вы, оказывается, переносите вид крови, — сказал лекарь и перешел к очередному пациенту.

— Да, — просто ответила Тине и последовала за ним. Очередным оказался раненый сержант с землисто-бледным лицом, он хрипел.

— Накройте его, — сказал лекарь и пошел дальше.

Санитар накрыл умирающего шинелью.

…Наконец лекарь завершил свое дело. Безмолвно и робко следили за ним больные со своих постелей. Новые так и лежали на носилках, под них только подвели козлы. Пришла мадам Бэллинг звать лекаря: Бэллинг проснулся и опять очень беспокоен.

— Уж коли есть доктор в доме, — говорила она. Ни раненых, ни контуженных она не замечала, она думала только о своем Бэллинге, у которого неладно с головой.

Доктор ушел, оставив Тине одну.

Начало смеркаться. Все чаще и чаще отворялись двери, несчастные беженцы просили приютить их на ночь, — напрасно просили.

— Это вы? — шепнул Аппель со своей кровати.

— Да.

Тине присела возле его постели, и он взял ее руку. У него снова подскочила температура. В бреду он был дома, только дома, в Виборге, у озера, где гуляют девушки.

Гром пушек не смолкал ни на минуту, и буря не унималась; за дрожащими стеклами тянулся нескончаемой чередой поток беженцев, словно вода поднималась.

— Анни, Анни, — шепотом звал Аппель. — Вот спасибо, что пришла. Скоро похолодает. — Голос его зазвучал с неподдельной нежностью. — Солнце зайдет… а здесь так красиво, когда заходит солнце… и мы вдвоем с тобой…

Он улыбнулся и пожал руку Тине, которую так и не выпускал из своей.

— Какая ты добрая, что пришла, — продолжал он, поглаживая ее по руке, — ты такая добрая… такая добрая…

Санитар повернул голову:

— Ох уж эти женщины, вот и эта не выдержала — валяется, как куль, на полу.

Вошел доктор, и Тине встала с пола.

— С отцом вашим очень нехорошо, — сказал доктор. — Лежать он совершенно не желает. Ну и пусть ходит. Повредить ему теперь ничего не может. Ступайте к нему.

Бэллинг встал с постели. Он не хотел больше лежать. Без умолку болтая, сидел он на краю постели, а мадам Бэллинг никак не могла натянуть на него носки.

— Боже мой! Боже мой! — Дрожащие руки плохо слушались ее.

— Дай лучше я, мама, дай лучше я, — сказала Тине и обняла больного.

— Хочу встать, хочу выйти, все должны выйти, мы все, — безостановочно лепетал он.

— Да, папочка, да.

Сейчас он обладал силой десятка здоровых мужчин, он срывал с себя все, хотя Тине не жалела сил.

— Хочу встать, идемте, час пробил!

Как Тине ни билась, он перепутал всю одежду.

— Поднимемся на колокольню! — упорно твердил больной. — Все на колокольню, все на колокольню! Земля горит! — И он задрожал мелкой дрожью. — Неужто вы не понимаете: земля горит?

— Да, папочка, да.

— Они подожгли землю, — задыхаясь, шептал он, — земля в огне! Вы слышите, вы слышите: земля горит!

И вдруг, объятый ужасом, он вырвался под крик мадам из рук дочери, расшвырял все вокруг — одежду, одеяла, пронзительным голосом потребовал свечу:

— Дайте мне свечу! Свечу дайте! Поглядим, как горит земля. — Он захохотал.

— Идем, лапочка, идем.

— Боже мой, боже милостивый! — всхлипывала мадам Бэллинг.

— Приведи Тинку, — задыхаясь, сказала Тине и поспешила за отцом; тот метался по всему дому.

— Да, сейчас, сию минуту. — Мадам Бэллинг без памяти бросилась бежать.

— Свечу! Свечу дайте! — надрывался больной.

— Даю, папочка, даю. — Тине достала свечу и зажгла ее.

Прибежала Тинка.

— Он хочет па колокольню, — поспешно шепнула Тине. — Иди следом, иди следом и не отставай.

Сумасшедший смеялся так громко, что даже канонада не могла заглушить его смех.

— Мы должны увидеть, как горит земля… Бог наслал огонь на землю, — пояснил он, поднося свечу к дрожащей от ужаса Тинке.

Он вышел из дому. Он не желал, чтоб его поддерживали. Стоя на крыльце, он высоко поднял свечу, и пламя ее озарило лица беженцев.

— Идем, отец, идем, — говорила Тине, пытаясь увести его.

Люди, телеги, лошади проплывали у их ног вереницей смятенных теней, но их голоса, вопли, выкрики казались тихим лепетом в громе пушек.

Бэллинг не двигался с места. Он застыл на верхней ступеньке, высоко подняв свечу и что-то бормоча. Шапку он снял, словно она давила его голову.

— Идем, отец.

Они пошли, пробираясь, как могли, среди беженцев. Бэллинг шел первым: буря чуть не задула свечу. Спотыкаясь о камни, они брели к кладбищенской изгороди.

— Вы слышите! Вы слышите! — восклицал больной. — Похоже на землетрясение.

Аякс и Гектор, жалобно скуля, путались у них под ногами.

Ветер обрушился на дверь колокольни и с силой захлопнул ее. Но Бэллинг распахнул дверь одним рывком. В нос им ударил затхлый могильный запах.

Дверь захлопнулась перед воющими собаками.

— Мама, возьми фонарь и ступай вперед, — сказала Тине.

Мадам Бэллинг схватила фонарь. Она была бледна, тело ее, казалось, сводит судорога, но фонарь она взяла. Во тьме перед ними высилась лестница. Ступени ее были непомерно высоки, в промежутках меж ними залегла ночь, словно желая поглотить пришельцев.

— А ты иди сзади, — сказала Тине подруге.

Они обе держались позади, чтобы подхватить Бэллинга, если тот упадет. Но Бэллинг поднимался, хватаясь за ступеньки, и не умолкал ни на минуту, а колокола глухо гудели над их головами, перекрывая канонаду и бурю. В слуховые оконца хлестал дождь.

— Следи, Тинка, следи за ним в оба.

Бэллинг чуть пошатнулся в темноте. Они хотели было подхватить старика, но он уже вскарабкался наверх, а вслед за ним и они очутились на ровном полу.

— Откройте окна! Окна настежь! — кричал Бэллинг, дергая затворы. Тине помогла ему. С коротким криком разлетелись вспугнутые совы, языки колоколов, растревоженные порывом ветра, ударили как на пожар.

Больной смолк. Все четверо с ужасом глядели в раскрытые окна. Сквозь дождь и мрак виднелась лишь одна красная полоска, как граница моря, но за ней, на вершинах холмов, темным пламенем пылали дома, и огонь грозил перелиться и стечь вниз по склонам. Воздух, чадный воздух над горящей землей во всех направлениях бороздили огненные шары орудийных ядер. Но звуки отступления — обозы, солдаты, тысячи беженцев — доносились сюда, наверх, лишь едва слышным потрескиванием гигантского костра.

С тихим рыданием, молитвенно сложив руки, мадам Бэллинг поникла подле мужа перед распахнутым окном.

— Это горит остров, — прошептала она.

Ставни колотились о стены колокольни, казалось, будто небо, собрав воедино все свои воды, обрушило их на землю, а в красной кайме огня злыми карликами шастали облака дыма.

Тут дверь дернули, раз и еще раз и — с ликующим визгом к ним ворвались собаки.

Тине повернула голову, схватила фонарь — ей казалось, что сердце у нее вот-вот остановится.

— Прекрасный остров, наш прекрасный остров, — снова и снова шептала мадам Бэллинг.

Тине высоко подняла фонарь и вынесла его в проем лестницы — она осветила путь поднимавшемуся Бергу.

«Это он, это он».

Она ничего не говорила, не шевелилась даже, она стояла на одном месте и дрожала всем телом, а он сжимал ее руки.

Остальные даже не глядели в их сторону.

Он стоял так близко, и не помня себя она с глубоким вздохом упала ему на грудь. За спиной у родителей, в багровом свете, бьющем из распахнутых окон, он обнял ее и осыпал поцелуями.

Бэллинг выпрямился; все спустились вниз. Собаки радостно бежали следом.

Доктор был в школе. Он решил дать Бэллингу снотворное.

— Вам тоже необходимо поспать, — сказал он Тине, чьи блестящие глаза были распахнуты так широко, будто она видела призрак.

— Она пойдет со мной, — отвечал Берг.

И они ушли.

Ночь смешала воедино людей, подводы, лошадей. Берг и Тине пробирались между ними навстречу злому дождю. Собаки с лаем следовали за ними.

И под крышей своего разоренного дома, под портретом своей жены Берг утолил наконец свою мучительную, свою неотвязную, свою угрюмую страсть.

Промокши насквозь, Марен бежала через двор из амбара. Софи уже спала, она лишь наполовину проснулась, когда Марен упала рядом с ней на разворошенную постель. Приподнявшись, Софи пробормотала спросонок:

— Поношение божье, и больше ничего.

Но Марен сразу заснула как убитая и не слышала ее слов.

Дождь утих. Пожары Сеннерборга заливали землю своим светом.