Однажды утром, прошлой зимой, я был сражен известием, прочитанным в «Таймс», что мой друг Том Брагдон внезапно скончался от гриппа. Новость меня ошеломила, как удар грома среди ясного неба: я ведь не знал даже, что Том заболел. Не далее как четыре дня назад мы встречались за обедом, и если кто-то из нас нуждался в сочувствии, то это я, поскольку жестокая простуда отравляла мне все удовольствие от анчоусов, филея, сигары, а главное — речей Брагдона, а он в тот вечер был в ударе и говорил еще вдохновенней, чем обычно. Последним его напутствием мне были слова: «Береги себя, Фил! Просто не знаю, что со мной будет, если ты помрешь: мне уже не избавиться от привычки обедать только с тобой и заказывать по две порции каждого блюда, но одному мне с таким количеством не справиться — это ж будет сплошное расточительство!» А теперь он сам ступил в долину смертной тени, я же остался скорбеть в одиночестве.

Я был знаком с Брагдоном лет десять-пятнадцать; все это время он занимался оптовой торговлей и вполне процветал. Мы дружили, но особенно тесно сблизились в последние пять лет его жизни; меня привлекали его честность и искренность, его изумительная фантазия и совершенно оригинальная, как мне представляется, натура — не знаю, кого с ним и сравнить. Он же, вероятно, видел во мне одного из тех немногих, кто был способен его понять, благожелательно отнестись к его странностям, которых имелось немало, в полной мере разделить его причуды и настроения. Это была идеальная дружба.

У нас вошло в обычай совершать каждое лето, как выражался Брагдон, мысленные путешествия: обыкновенно в начале весны мы с ним выбирали для исследования какой-нибудь отдаленный уголок земли. Мы оба прочитывали всю, какую могли достать, литературу об этом месте, проникались его духом, атмосферой, историей, а в августе садились на принадлежавшее Брагдону суденышко с косым парусным вооружением и на неделю пускались в плавание по проливу Лонг-Айленд или по Гудзону, в пути же не говорили ни о чем, кроме местности, выбранной для воображаемого посещения, делились всеми сведениями, какие удалось добыть. Таким способом мы неплохо изучили некоторые интересные места, где ни один из нас не бывал, а вероятно, никогда и не побывал бы, поскольку мне не хватало денег, а Брагдону — времени. Помнится, впервые такой план был предложен Брагдоном, и я сначала ответил скептической усмешкой; однако со временем я оценил причудливость идеи, и первая мысленная поездка (в Белуджистан) так мне понравилась, что я не мог дождаться второй, а впредь с превеликой охотой готовился к нашим ежегодным вылазкам, деля с Брагдоном труды и расходы. Подобным манером мы изъездили весь земной шар, а также одну или две другие планеты: сколь ни увлекательно было посещать в мыслях незнакомые страны, нас ничто не удерживало в общепринятых границах, и там, где не хватало книжных сведений, мы пускали в ход воображение. Билет во Вселенную стоил нам недорого: понадобилось только заплатить капитану нашей яхты, закупить жестянки с провизией на неделю и немного напрячь серое вещество, чтобы вызвать в воображении картины, ни нам, ни кому другому не знакомые. Наши поездки всегда бывали упоительны; однажды мы объездили в мыслях Италию, которой прежде не видели, а впоследствии мне выпала удача осмотреть ее красоты наяву — так вот, воображение далеко опередило реальность.

— Мы начнем с Сен-Готарда, — сказал Брагдон, когда предложил путешествие по Италии, — подробное описание я подготовлю сам. Ты можешь взять на себя озера, до Комо. На мне путь от Комо до Милана и сам Милан. Верона и Падуя — за тобой, Венеция — за мной. Римом и Неаполем займемся вместе, но там, для экономии времени, я возьму Помпеи, а ты — Капри. Оттуда — в Рим, из Рима — в Пизу, Геную и Турин, день посвятим Сиене и старинным этрусским городкам и покинем Италию по дороге Турин — Женева, через перевал Мон-Сени. Если хочешь, можешь проехаться по Ривьере и посетить Монте-Карло. Хотя я предпочел бы этого не делать: это придаст поездке сходство с сенсационным романом, что мне лично не по вкусу. Тебе придется играть, и, если не обуздывать фантазию, непременно последуют проигрыш, разорение, мысли о самоубийстве и прочее подобное. Едва ли результаты оправдают затраченные умственные усилия, и мне твой рассказ уж точно не доставит удовольствия. А так нам с лихвой хватит пяти дней на завершение поездки, и оставшиеся два дня, если ты не против, мы могли бы посвятить рыбалке. Говорят, голубая рыба нынче клюет как бешеная.

Сейчас я сожалею, что, совершая наши мысленные путешествия, мы не прибегли к услугам стенографистки: помнится, странствие по Италии вполне заслуживало увековечивания в виде книги, в особенности часть, сочиненная Брагдоном, — это была блестящая игра воображения, и я даже готов радоваться тому, что ему не привелось в реальности посетить те места, о которых он так красноречиво мне повествовал. Боюсь, действительность его бы разочаровала, особенно Венеция, представлявшаяся ему неким подобием плавучего земного рая.

— Ах, Филип, — сказал он однажды вечером, когда мы встали на якорь в небольшой бухточке у Милфорда в штате Коннектикут. — Венецию мне никогда не забыть. Вот это, — он указал на посеребренную луной водную гладь, — вот это напоминает мне о ней. Покой, очарование, красота. Когда я приехал, уже настала ночь, и мне показалось, будто я вступаю в обитель мертвых. Ни суеты большого города, ни шума, ни грохота; ничего, кроме массивных строений, встающих из спокойных вод наподобие гигантских гробниц. Когда же мой гондольер взялся за весло и черная, как погребальный покров, лодка, которой я доверил себя и свой саквояж, заскользила по неосвещенным протокам, на меня мощной волной нахлынула меланхолия; но вот из узких улочек мы вырвались на ослепительный простор Большого канала, и меланхолия рассеялась без следа: отовсюду потоками лился свет, огни множились, отраженные в тихих водах, по которым стремительно летела моя гондола. Передо мной словно бы приоткрылись райские кущи, и на пороге своего дворца я помедлил, желая, чтобы плавание продлилось в бесконечность.

— Выходит, ты остановился во дворце? — Меня позабавил размах его воображаемой поездки.

— Конечно. Почему бы нет? Венеция, Фил, не то место, где я соглашусь остановиться в отеле. Венеция принадлежит прошлому, когда отелей не существовало, и я, чтобы быть en rapport с окружением, поселился, как уже было сказано, во дворце. Он расположен, разумеется, не на центральных улицах, но все же это дворец, красивый дворец. А улица! Это живописный ручей, где резвятся мириады золотистых рыбок; при появлении гондолы они прыскают врассыпную, чтобы переждать в укрытии, пока нарушитель спокойствия не выйдет в Большой канал; после этого неспешно выплывают, чтобы вновь позолотить своей чешуей серебряную водную гладь.

— А не ударился ли ты в расточительность, Том? — спросил я. — Дворцы — недешевое удовольствие, так ведь?

— Нет-нет, — возразил он серьезно, словно в самом деле совершил поездку и теперь делился добытыми сведениями, — никакая это не расточительность. Учти, что в Венеции любой пригодный для обитания дом именуют дворцом, а также что не нужно платить чаевые слугам, поскольку их попросту нет; к твоим расходам на освещение, то есть на свечи, не добавляются прибыль хозяина, плата консьержке, горничной и прочие, по отдельности мелкие суммы; это из-за них гостиничный счет воспринимается как грабеж на большой дороге. Нет, в целом во дворце жить дешевле, чем в отеле, побочные расходы меньше и случаются не так часто; а кроме того, ты ни от кого не зависишь. Мне достался дворец из самых красивых.

У меня вроде бы есть картинка.

Порывшись в сумке, Брагдон вынул небольшую фотографию без рамки с венецианской уличной сценкой, указал на нарядное здание слева и уверил, что это его дворец, хотя название он забыл.

— Кстати, — сказал он, — замечу в скобках: по-моему, ради большего vraisemblance наших заграничных путешествий стоило бы время от времени иллюстрировать их фотографиями. Как ты думаешь? На Двадцать третьей улице, у Бланка, их продают по четвертаку за штуку.

— Отличная мысль. — Меня позабавил основательный подход Брагдона к Венеции. — Так нам будет гораздо проще вспоминать то, чего мы не видели.

— Да, — кивнул Брагдон, — а кроме того, это удержит нас от преувеличений.

Он стал рассказывать дальше о месяце, проведенном в Венеции, как нанял на весь срок гондолу у красивого венецианского юноши, чье имя значилось на карточке (Том напечатал ее специально для этого случая):

ДЖУЗЕППЕ ДЗОККО

ГОНДОЛЫ КРУГЛОСУТОЧНО

На углу Большого канала и улицы Гарибальди

— Джузеппе — человек яркий, — продолжал Брагдон. — Наследник минувшей эпохи. Распевал как птичка, по вечерам привозил к моему дворцу своих друзей, причаливал лодку у столба перед дверью, и целый час они хором исполняли для меня нежные итальянские мелодии. Лучше, чем опера, а стоило мне всего лишь десять долларов за весь сезон.

— А что, Том, этот Джузеппе говорит по-английски? — осведомился я. — Или ты владеешь итальянским? Хотелось бы знать, как вы общались между собой.

— Думал, думал я над этой неувязкой, дорогой мой Фил, — отозвался Брагдон, — но ни к чему не пришел. Я спрашивал себя, что правдоподобней: чтобы Джузеппе говорил по-английски или я — по-итальянски? Последний вариант казался мне предпочтительней: легче представить себе американского торгового посредника, владеющего итальянским, чем итальянского гондольера, владеющего английским. С другой стороны, мы желаем, чтобы наши отчеты о путешествиях были правдоподобными, а тебе не хуже меня известно, что я не знаю ни слова по-итальянски, а насчет предполагаемого Дзокко — кому ведомо, может, он болтает на английском как на своем родном? Честно говоря, Фил, я надеялся, что ты не задашь этот вопрос.

— Хорошо, беру его обратно. Речь идет о мысленном путешествии, так что мы вольны принять любое решение.

— Думаю, ты прав.

Продолжая рассказ, Брагдон поведал о великолепной росписи стен дворца; рассказал, как сам попробовал управлять гондолой и в результате искупался в «восхитительно теплых водах канала». Он приводил такие подробности, что хотелось ему верить.

Однако самой вершины реализма Брагдон достиг, когда, рассказывая о своем прибытии в Венецию, порылся в глубинах жилетного кармана, извлек на свет божий серебряную филигранную гондолу и подарил мне.

— Я приобрел ее на площади Святого Марка. Зашел в собор, осмотрел мозаичные полы, взобрался на Кампанилу, покормил голубей и собирался вернуться к себе, но вспомнил о тебе, Фил, и о том, что ты готовишься к Риму, который у нас обоих впереди. «Дружище Фил! — подумал я. — Ему будет приятно узнать, что я о нем вспоминал», а потому я остановился у одной из колоритных лавочек на площади, где весь товар выставлен в витринах, и приобрел этот сувенир. Это пустяк, дружище, но держи на память.

Я взял фигурку и с чувством пожал Тому руку. Мимо прошел на якорную стоянку небольшой паровой буксир, наше суденышко закачалось на волнах, и на мгновение я почти поверил, что Том на самом деле побывал в Венеции. Я по-прежнему храню, как сокровище, эту филигранную фигурку, а посетив спустя несколько лет Венецию, я не нашел там ничего такого, на что согласился бы променять милый моему сердцу сувенир.

Как уже догадался читатель, Брагдон был прежде всего шутник, но слушая его шутки, искренние, зажигательные, не сочиненные заранее, хотелось временами сравнить их с истинной поэзией. Да, он был сама доброта, и, когда я осознал, что он меня опередил, что не будет больше путешествий, которым мы год за годом заранее радовались, как дети, из глаз у меня потекли слезы. Я был безутешен, и все же прошла неделя, и я от души посмеялся над Брагдоном.

Когда было зачитано завещание Тома, выяснилось, что он назначил меня распорядителем своего литературного наследия. Я просто покатился со смеху при мысли, что Брагдону требуется распорядитель литературного наследия; при всем его юморе и воображении он прочно ассоциировался у меня с бизнесом, но никак не с литературным творчеством. Мне даже казалось, что он чужд литературе. Едва совершив с ним две-три мысленные поездки, я обнаружил, что он более полагается на собственную фантазию, чем на сведения, почерпнутые из книг. Точно так же он был настроен и позднее, при уже описанном довольно подробно посещении Италии, когда мы вместе занимались Римом; позднее я смог оценить, до какой степени эти путешествия действительно были плодом его мыслей. Это был полный произвол: чего ему хотелось, то он и выдумывал, не считаясь ни с историей, ни с топографией. В противном случае разве стал бы он убеждать меня, что ему довелось побывать на том самом месте в Колизее, откуда Цезарь обращался к римской толпе, пламенно призывая ее воспротивиться Папе, посягающему на свободы граждан!

Сначала мне пришло в голову, что мой покойный друг позволил себе замогильную шутку, и я понял ее и оценил по достоинству. Однако через несколько дней мне поступила записка от его душеприказчиков, в которой было сказано, что в доме Брагдона, в кладовой, нашли большую коробку, полную книг и бумаг, а на крышке была приклеена карточка с моим адресом, и тут я заподозрил: что если у моего покойного друга совсем уж разыгралось воображение и он возомнил, будто обладает литературным талантом?

Я тут же ответил душеприказчикам, что прошу срочно отослать мне эту коробку через транспортную контору, и стал ждать ее не без интереса, а также, признаюсь, тревоги: меня немало удручают опусы иных моих приятелей, обделенных литературным даром, но маниакально приверженных сочинительству, что же до Брагдона, то наше длительное с ним общение никогда не приносило мне ничего, кроме радости, и я очень боялся после его смерти в нем разочароваться. Я считал Тома поэтом в душе, но едва ли мог вообразить себе написанное им стихотворение; что я смогу переварить вышедшие из-под его пера рассказ или краткий очерк — сомнения не вызывало, но слабых стихов я боялся как огня.

Короче говоря, я ждал бы от поэзии Брагдона богатства поэтической фантазии, преподнесенной, однако, в неуклюжей манере коммерсанта. В нем привлекали непосредственность живой речи, обезоруживающая увлеченность, что же до отделанных стихов — о них я не решался задумываться. Именно из-за моих опасений коробка несколько дней простояла закрытой: громоздкая, чуждая окружающей остановке, как дубовая обшивка гроба, она пугала своим объемом и рождала печальные мысли о перешедшем в мир иной грузоотправителе; но в конце концов чувство долга взяло верх и коробка была открыта.

Она была наполнена до краев: печатные книги в красивых переплетах, тетради с записями рассказов, в которых я узнал почерк Брагдона, бесчисленные рукописи, а также — чего я больше всего опасался — три переплетенные в юфть записные книжки с заглавием на титульной странице: «Стихи Томаса Брагдона» и посвящением «дражайшему другу», то есть мне. В тот вечер мне не хватило духу полистать дальше, я занялся тем, что перенес содержимое коробки в библиотеку; закончив, я ощутил неодолимую потребность надеть пальто и, несмотря на плохую погоду, выйти на улицу. Даже если бы литературное наследие Томаса Брагдона было сложено в открытом поле, мне все равно не хватало бы воздуха с ним рядом.

Вернувшись домой, я не ощутил ни малейшего желания читать «Стихи Томаса Брагдона», а отправился прямиком в постель. Спал я плохо, всю ночь вертелся с боку на бок, наутро встал разбитым и усадил себя за бумаги и книги, которые мой покойный друг доверил моему попечению. И что же я там нашел! Взялся я за дело в унылом настроении, а под конец не знал, что и думать: подборка не только озадачивала — она ошеломляла.

Прежде всего, открыв том первый «Стихов Томаса Брагдона», я наткнулся на следующие строки:

ПОСТОЯНСТВО [14]

Слышал часто я о ней: Не найти, мол, губ алей. Что мне до всякой болтовни! Алей я видел, чем они. Улыбки слала ты мужчинам Губами, что под стать рубинам. [15] Помертвел их яркий цвет — И они со мной в раздоре, Но любви сияет свет Мне в твоем прекрасном взоре. Он милей мне — даже хмурый — Губ любой смешливой дуры. [16]

Мне показалось, что где-то я уже встречал эти строки, но где, я пока не мог определить. Безусловно, они были хороши, хороши настолько, что я усомнился, точно ли их сочинил Брагдон. Перевернув еще несколько страниц, я обнаружил вот что:

РАЗУВЕРЕНИЕ [17]

Ко мне — я жду вас, дети! За шумною игрой Все тяжкие вопросы Враз прогоню долой. [18] Поэма Мирозданья — Без рифм, без мерных строк. Гимн дивный за строфой строфу Слагает смертным Бог. [19] Мне дела нет, что завтра ждет: В ночи все тьмой заволокло. Стремлю фантазию в полет К тому, что быть могло. [20]

Здесь тоже, как и в «Постоянстве», мне попались знакомые вроде бы строфы: первая и последняя. Скоро я опознал в первой начальные строки из «Детей» Лонгфелло, а затем, порывшись в книгах, обнаружил и заключительную — дословное заимствование из прелестной миниатюры Пикока «Воздушные замки».

Отчаявшись разрешить загадку, чего ради Брагдон составлял мозаику из чужих строф, я закрыл стихи и осмотрел часть переплетенных томов из той же коробки.

Первый попавший мне в руки, в переплете из телячьей кожи, содержал в себе «Гамлета»; тисненая надпись на корешке (других не было) гласила:

ГАМЛЕТ

БРАГДОН

Нью-Йорк

Я счел это за безобидное проявление тщеславия, едва ли рассчитанное на то, чтобы сбить кого-либо с толку: немалое число коллекционеров помещают собственное имя на корешки своих литературных сокровищ; вообразите же, однако, мой ужас, когда я открыл томик и обнаружил, что с титульного листа стерто имя Уильяма Шекспира, а вместо него вписан Томас Брагдон, причем настолько искусно, что неопытный взгляд не заметил бы ничего подозрительного. Признаюсь, титульный лист меня позабавил:

ГАМЛЕТ, ПРИНЦ ДАТСКИЙ

Трагедия

ТОМАСА БРАГДОНА, ЭСКВАЙРА

Да, у моего покойного друга, когда он бывал настроен чудить, вполне мог зародиться такой замысел. В остальных томах была проделана та же подмена; несведущий в литературе человек решил бы, что «Томас Брагдон, эсквайр» сочинил не только «Гамлета», но и «Ярмарку тщеславия», «Дэвида Копперфилда», «Риенци» и множество других прославленных произведений; помнится, даже загадка авторства «Писем Юниуса» была счастливо решена в пользу Брагдона, хотя большой радости для себя я в этом не усмотрел. Как правило, фамилию настоящего автора замещала фамилия моего друга, но были два исключения; так, в Ветхом Завете, на форзаце было выведено: «Моему дорогому другу Брагдону» и подписано: «От автора».

Наверное, я еще долго смеялся бы, восхищаясь необузданной фантазией моего друга, но тут мне в руки попало второе исключение — томик Мильтона, в котором я сразу узнал свой подарок, посланный Тому к Рождеству за два года до его смерти; на форзаце я написал: «Томасу Брагдону с любовью от неизменно преданного Филипа Марсдена». Надпись вполне банальная, но она вдруг обрела иной смысл, когда я перевернул страницу и уставился на заглавие: верный своей любви к подменам, Брагдон вместо Мильтона сделал автором меня!

После такого открытия мне было трудно владеть собой. Я разволновался, чуть ли не разозлился; впервые в жизни мне пришло в голову, что среди причуд Брагдона были такие, которые я не вполне одобряю; но надобно отдать себе справедливость: то был всего лишь первый порыв. Безусловно, если бы Брагдон затеял эту подмену, чтобы причинить мне, своему другу, вред или обиду, он пустил бы этот томик наудачу гулять по свету, но он передал книгу в мои руки, чтобы я сам решил ее судьбу, а следовательно, какие-либо неприятности для меня полностью исключались. Поразмыслив здраво, я убедился, что мое временное предательство по отношению к памяти покойного друга было вызвано страхом, что подумают посторонние люди; вспомнив затем, как мы с ним дружно презирали этих самых посторонних, я устыдился своего отступничества и тут же повторил клятву верности покойному королю Тому — повторил так пылко, что эмоции меня захлестнули и я решил, дабы отвлечься, выйти на улицу.

Я надел шляпу и отправился на длительную прогулку по Риверсайд-драйв, свежее дыхание зимнего вечера меня взбодрило. Я вернулся к себе после полуночи, в относительно неплохом настроении, и все же на пороге кабинета мной овладела смутная тревога. Чего я боялся, сказать затрудняюсь, но боялся не зря: едва я закрыл за собой дверь и зажег лампу над столом, как почувствовал на себе чей-то взгляд. Не вставая с кресла, я нервно обернулся к камину и застыл, пораженный ужасом: прислонясь к каминной полке и печально глядя в огонь, передо мной стоял собственной персоной Том Брагдон — тот самый Брагдон, которого совсем недавно, у меня на глазах, предали земле.

— Том, — крикнул я, вскочив на ноги и рванувшись к нему, — Том, что это значит? Зачем ты явился ко мне из мира духов — явился привидением?

Том медленно поднял голову, глянул мне прямо в лицо и исчез, остались только глаза, отвечавшие тем ласковым, благорасположенным взглядом, каким он так часто смотрел на меня при жизни.

— Том! — Я умоляюще протянул руку. — Том, вернись. Объясни, что это за страшная загадка, а не то я лишусь чувств.

Глаза потускнели и исчезли, я снова остался один. До смерти напуганный, я бегом бросился в спальню и со стоном рухнул на кровать. Справиться с волнением было нелегко; когда нервная буря немного улеглась, ее вновь подстегнул голос Тома; ошибка исключалась, это был его голос, звавший меня обратно в кабинет.

Не зная, что из этого выйдет, я тем не менее не мог не подчиниться, встал с кровати, на дрожащих ногах добрел до письменного стола и увидел Брагдона, сидевшего там, где он привык сидеть во плоти, — то есть напротив моего обычного места.

— Фил, — начал он тут же, — не пугайся. Я не могу повредить тебе, даже если бы хотел, а ты ведь знаешь — или, во всяком случае, должен знать, — что я ничего в жизни так не желал, как твоего благополучия. Я возвратился к тебе сегодня, чтобы объяснить подмены в книгах и странности в стихах. Сколько лет, дружище, мы с тобой знакомы?

— Пятнадцать, Том, — отозвался я хриплым от волнения голосом.

— Да, пятнадцать — пятнадцать счастливых лет, Фил. Это были для меня счастливые годы, ибо ничто я так не ценил в жизни, как дружбу с человеком, который тебя понимает. Как только мы встретились, мне стало ясно, что я наконец обрел друга, которому можно открыть сокровенные глубины своей души и он никогда ни при каких обстоятельствах не обманет доверия. Мне казалось, Фил, что наши души — близнецы; годы шли, а мы все больше сближались, шероховатости моей натуры прилаживались к изгибам твоей, я готов был поверить, что мы только на материальном уровне — два разных человека, на уровне же духовном — едины. Я никогда тебе об этом не говорил — думал про себя, но не считал нужным говорить; я был уверен, что ты и сам знаешь. И только две недели назад, когда я нежданно-негаданно очутился у входа в долину смертной тени, мне стало ясно, что я ошибался. Мне тебя не хватало, я хотел за тобой послать, но смерть подступила так внезапно, вестники ее были так стремительны, что я не успел; и вот, когда я лежал на одре бесчувственный (для посторонних глаз), меня словно брызгами ледяной воды ошеломила мысль, что нас на самом деле двое; если бы мы были единым целым, ты знал бы, какая опасность грозит твоему второму «я», и был бы рядом. От этого, Фил, мою душу сковало стужей, я понял, что самые дорогие мне иллюзии не имели под собой основы, и не восставал уже больше против перехода в иные миры, ведь если бы ко мне вернулась жизнь, то совсем не такая, как прежде.

Тут Брагдон, вернее, его дух, ненадолго смолк, и я попытался заговорить, но не сумел.

— Я догадываюсь, что ты чувствуешь, Фил, — проговорил он, заметив мое смущение. — Ты не настолько со мной сблизился, чтобы полностью меня понимать, но я-то сблизился с тобой так, что читаю твои самые сокровенные мысли как свои собственные. Но позволь, я закончу. Когда я лежал при смерти, я понял, что, увлеченный своей теорией счастья, перестал воспринимать реальность в истинном свете. Как тебе известно, вся моя жизнь была отдана фантазии — вся, исключая ту часть моего существования (жизнью я это назвать отказываюсь), когда мне волей-неволей приходилось возвращаться к действительности. Занимаясь коммерцией, я не жил, а существовал. Я бывал счастлив, лишь когда, покончив с делами, отправлялся в выдуманное путешествие куда только пожелаю, и в такие минуты, Фил, меня неудержимо тянуло к свершениям, в силу моей природы мне недоступным. Бывало, сознавая свою неспособность, я терял душевный покой. Мне хотелось быть великим писателем, поэтом, выдающимся драматургом, романистом — всем понемногу в литературном мире. Хотелось быть знакомцем Шекспира, приятелем Мильтона, а когда я вспоминал, что это всего лишь мечты, мне становилось грустно. Но однажды меня осенило: наше счастье целиком держится на игре в «понарошку», которой мы учимся в детстве, и от нее не бывает никому никакого вреда. Если я в воображении могу отправиться с моим другом Филипом Марсденом на озера Англии и Шотландии, в африканские джунгли, на Луну, да куда угодно, и так проникнуться духом игры, что перестану отличать ее от реальности, то почему не вообразить себя тем, кем мне хотелось? Почему бы не сделать пьесы Шекспира пьесами Томаса Брагдона? Почему бы не сделать моего лучшего, дорогого друга Филипа Марсдена автором поэм Мильтона? Что помешает мне при помощи фантазии взойти на вершины в литературе, искусстве, политике, науке — в любой области? Я стал действовать, как задумал, и все шло замечательно — до определенной точки. Я без труда воображал себя автором «Гамлета», но стоило взять в руки книгу и увидеть фамилию на титульном листе, и я вновь низвергался с небес на землю. Вскоре я придумал, как справиться с этим досадным затруднением. Никто не пострадает, рассудил я, если, следуя своей задумке, я подставлю на место Шекспира собственное имя; так и было сделано. Иллюзия была полная; то есть это даже не была иллюзия, ведь глаза меня не обманывали. Я видел то, что существовало в действительности: титульный лист «Гамлета» Томаса Брагдона. Так и пошло: когда мне в руки попадало литературное произведение, которым я восхищался, я ставил на титульном листе свое имя; в случае же с замечательным изданием Мильтона, твоим подарком, Фил, мне так захотелось, чтобы это был подарок автора, что пришлось возложить на тебя бремя — или честь — авторства. Я славно жил в своем воображаемом раю, пока мне не пришло в голову, что для такого великого сочинителя я слишком мало пишу, и я придумал план, тем более приятный на фоне удручающей реальности. Обладая некоторой начитанностью, я понимал, что современный автор не может быть оригинален. Все великие мысли уже посещали чьи-то головы; великие истины были постигнуты и разъяснены; великие стихи — написаны. Нынешняя литература, как я убедился, является либо эхом былого, либо комбинацией идей множества различных авторов, и это я и взял за отправную точку. Мои стихи — это комбинация. Я брал строфу у одного поэта, добавлял строфу другого и присваивал себе результат, но, поскольку не получал от этого выгоды, совесть моя была чиста. Я не обманывал никого, кроме самого себя; правда, мне было печально наблюдать твое недоумение в тот вечер, когда ты читал мои вирши. Я думал, ты достаточно со мной знаком, чтобы оценить их правильно.

Тут мой призрачный посетитель ненадолго умолк и вздохнул. Я почувствовал, что надо объясниться, и сказал:

— Я должен был тебя понять, Том, и теперь я тебя понимаю, но учти, что мое воображение слабее твоего.

— В этом ты ошибаешься, Фил. Твоя фантазия ничуть не уступает моей, только ты ее не упражняешь. Как развить мускулы? Постоянным упражнением. Воображение, как и мускулы, нужно держать в форме, а то оно, как нетренированные мышцы, сделается вялым. Сила твоей фантазии доказана тем, что я сегодня тебе явился. На самом деле, Фил, я лежу, мертвее мертвого, в могиле на Гринвудском кладбище. Меня поместило сюда твое воображение, а что касается моих книг, пьесы «Гамлет» Томаса Брагдона и стихов — если ты покажешь их завтра, скажем, швейцару, то еще раз убедишься в силе своей фантазии. Попробуй, Фил, и увидишь; но это еще не все, что я собирался тебе сказать. Прежде всего, я намерен убедить тебя, что во все времена нам доступно счастье, нужно только пускать в ход фантазию. Тебе ведь нравится мое общество? Вообрази, что я здесь, Фил, и я появлюсь. Ни смерть, ни разлука не помешает нам во все грядущие года, если ты, пока жив, не забудешь о фантазии, а когда выйдет твой земной срок, мы воссоединимся по законам природы. Доброй ночи, Фил. Уже поздно; я мог бы сидеть и разговаривать без устали целую вечность, но тебе, не освободившемуся пока от оков плоти, это будет утомительно.

Мы обменялись сердечным рукопожатием, и Брагдон исчез так же запросто, как появился. После его ухода я еще час размышлял о странных событиях этого вечера, но наконец меня, уставшего телом и душой, сморил сон. Проснулся я ближе к полудню, вспомнил, что произошло, и, как ни странно, обрадовался. Я хорошо выспался, заботы, так тяготившие меня в прошлом, представились пустыми и незначительными. Квартира выглядела как никогда красивой и уютной, а на столе я с удивлением и восторгом заметил несколько предметов искусства, прежде всего бронзовые фигурки работы Бари, обладать которыми было моей заветной мечтой. Откуда они взялись, мне, как ни странно, не захотелось доискиваться; достаточно сказать, что вещицы там и остались и я не поинтересовался, как зовут моего неведомого благодетеля; правда, этим днем, когда я последовал совету Брагдона и показал его книгу стихов и томик с «Гамлетом» швейцару, кое-что для меня прояснилось. Швейцар скользнул взглядом по кожаному переплету стихотворного сборника, и я спросил, что он об этом думает.

— Да так, ничего, — отозвался тот. — Вы решили дневник завести?

— Почему вы спрашиваете?

— Как же, оно само собой приходит на ум, когда видишь человека с красивой книжкой, где все страницы пустые.

Пустая книжка — вот так так! И все же допускаю, что он не ошибался. Я не стал больше задавать вопросов, а протянул швейцару брагдоновского «Гамлета».

— Прочитайте вслух, что написано на этом листке. — Я указал на титульный лист и отвернулся, почти страшась того, что мне предстояло услышать.

— Пожалуйста, ежели желаете, но, мистер Марсден… вы хорошо себя чувствуете?

— Отлично, — отрезал я. — Читайте.

— Гамлет, принц Датский, — прочел он с запинкой.

— Да-да, а дальше? — нетерпеливо спросил я.

— Трагедия Уильяма Шекс…

Этого было довольно. Я понял Тома, наконец понял и себя. Выхватив книгу из рук швейцара (боюсь, довольно бесцеремонно), я его отпустил.

С тех пор в моей жизни наступил счастливейший период. Вполне сознаю, что кое-кто из моих друзей считает меня чудаком, но мне нет до этого дела. Я доволен.

В моем распоряжении, можно сказать, целый мир, и мы с Брагдоном всегда вместе.