#img_3.jpg
#img_4.jpg
24 февраля, понедельник
Мне всегда почему-то казалось, что дневники пишут лишь девчонки, и то из тех, у которых ветер в голове, да всякие великие люди — ну, разные там писатели, ученые, художники. Им — ничего не поделаешь! — многие странности прощаются, на то они и великие!
А вот чтобы кто-нибудь из мальчишек нашего класса стал пачкать зря бумагу, увековечивая для потомков свою драгоценную жизнь, этого я даже представить себе не мог.
А теперь — нежданно-негаданно — сам...
Но с чего все началось? С записки. Да, с записки. Сегодня Борька Липкович (в школе его зовут Извинилкиным) наконец-то принес мне «Лунный камень». Целых полгода ждал я от Борьки эту книжищу.
— Прячь в парту! — зачастил шепотком Борька. — И ни-ни. Чтоб никому не показывать! Да смотри не запачкай. За нее отец, знаешь, сколько — полсотни отвалил!
Из школы домой чуть не бегом примчался. Достал из полевой сумки «Лунный камень» — и к столу.
«Уроки успеют, — сказал себе. — А пока мамы нет, почитаю».
Но сначала решил посмотреть картинки. Может, и стыдно шестнадцатилетнему верзиле увлекаться картинками, — как-никак не маленький, — а все-таки до сих пор люблю рассматривать в книгах рисунки.
Листаю книгу и вдруг вижу какую-то бумажку. Из тетради в клеточку. Развертываю и... и глаза на лоб! Оказывается, это записка. И не кому-нибудь, а мне. Вот она:
«Андрюша, добрая минутка!
Сколько раз я начинала сочинять в уме письмо к тебе и сколько раз твердила себе, как ты мне нравишься. Ты не можешь представить себе те душевные переживания и волнения, которыми я (тут старательно зачеркнуто какое-то слово) мучаюсь при каждой встрече с тобой. Я очень извиняюсь, что первая написала. Сверхъестественная сила принудила меня сделать это.
Прошу тебя: тайна должна остаться между нами! Буду ждать тебя завтра в восемь вечера на углу Тургеневской и Садовой, около «Гастронома»... Ждать ли мне счастья или с поникшей головой прервать свои мечты и покрыть все мраком?»
В конце стояло число, а подписи никакой. Протер кулаком глаза — и снова читать всю записку сначала. Раз тридцать, наверно, читал, не меньше. А голова кругом, будто на карусели полдня катался. Еще бы! Закружится, пожалуй: я ведь никогда в жизни не получал никаких писем от девчонок. Это первое. И вон какое:
«Ждать ли мне счастья или с поникшей головой прервать свои мечты и покрыть все мраком?»
Но кто, кто все это написал?
Бросился на тахту (ночью она служит мне постелью) и, закинув за голову руки, стал вспоминать девчонок из своего класса.
Еще мальчишкой, в четвертом, я влюбился в первый раз в соседку по парте — быстроглазую, озорную Нельку Емельянову. Но мне — ноль внимания. Тогда я решил Нельку отдубасить. Подкараулил как-то в темном переулке и давай молотить кулаками по спине. Но эта самая Нелька сильная была, егоза. Увернулась от кулаков да как треснет меня по башке портфелем с учебниками! Так треснула, что у меня из глаз искры посыпались. И бежать во все лопатки, только смешные косички да розовый помпончик на вязаной шапке запрыгали!
После этого у меня всякая любовь к Нельке пропала. И вообще я больше в девчонок из нашего класса не влюблялся. А Нельку после того случая даже видеть не мог. И очень обрадовался, когда она в прошлом году, после восьмого, ушла из школы и поступила работать в ресторан.
В седьмом я снова, несчастный, влюбился! В девочку из другой школы — с Восточных Песков. Была она такая тоненькая, бледненькая, вся какая-то прозрачная, как весенний подснежник. За городом, на Дубовой Горе, я ее впервые увидел. Пришел с ребятами на лыжах покататься, и она там с крохотными салазочками. Уставился на нее, синеглазую, и взгляда оторвать не могу. Она даже смутилась. Посмотрела на меня так сердито-сердито — у меня от ее взгляда мороз по спине пробежал. А через миг смутилась и чуть не заплакала. Схватила свои салазочки, шлепнулась на них как попало и понеслась с головокружительной крутизны вниз, словно ветер, только снежная пыль столбом поднялась. В первую минуту я даже о лыжах не вспомнил. А когда закрепил ремешки на ногах да скатился вниз, ее и след простыл!
На другой день в классе написал этой девочке письмо в стихах, хотя все еще по-прежнему не знал ни ее фамилии, ни имени, ни адреса. Забыл только, как оно начиналось... Кажется, так:
Письмо это я целый месяц таскал с собой в кармане, а потом изорвал. Духу не хватило отдать его той девочке, которая чем-то была похожа на подснежник...
Только к чему я все это сейчас вспоминаю?.. Снова стал перебирать в уме девчонок из своего класса. Всех перебрал, решительно всех. И почему-то ни про одну не подумал: это она — Маша или там Римка — написала записку! А может, я зря ломаю голову? Может, написала-то девчонка из другого класса? Но вот вопрос: когда она положила записку в Борькину книгу?
За этими дурацкими гаданиями меня и застала мама. Она забежала на минуточку — положить какой-то кулек (ходила, видно, в банк, а по пути зашла в лавку). Увидела меня и сразу же расстроилась:
— Андрей, ты заболел?
Как будто одни только больные валяются на тахте!
— Нет, — говорю, — и не думал. Просто так... отдыхаю.
Но мама смотрит на меня по-прежнему как-то недоверчиво.
— Сейчас же поставь градусник! У тебя все лицо горит... Если температура — прими стрептоцид. И ни шагу из дому.
И уже от порога:
— Обедай один — приду поздно... срочная работа.
Мама смахнула со лба прядку волос, — они у нее на удивление мягкие, пушистые. Чуть пригибая голову, вышла в коридор.
Наверно, я в нее такой высокий.
Как только за мамой захлопнулась в сенях дверь, я вскочил — и к зеркалу.
Ну-ну, морда: вся багровая — точь-в-точь как после бани, а носище совсем огненный, будто у деда-мороза! (Почему у меня всякий раз краснеет нос, когда я волнуюсь? Не носом же я думаю?) И вообще непонятно, что я за урод: волосы вечно дыбом, уши в стороны, ручищи до колен — прямо-таки грабли. Неужто в такого можно влюбиться?
Тут я вспомнил про записку и бросился к столу. Хорошо еще, мама не заметила. А то бы провалился со стыда!
Долго думал, куда спрятать. До этого у меня никаких тайн не было, а теперь вот... Так и не придумал, куда спрятать записку. Сложил вчетверо и сунул в нагрудный кармашек лыжной куртки. В этом кармашке я всегда комсомольский билет ношу.
Потом на скорую руку перекусил и за уроки принялся (отделаюсь от них — и за книгу). Просидел битый час над двумя задачками по алгебре и как назло ни одной не решил. А все потому, что записка из головы не шла.
Разозлился на алгебру, отложил учебник и за химию взялся. Но и с химией не повезло... Плюнул я тогда на уроки и завалился на тахту с «Лунным камнем».
25 февраля, вторник.
Ох и скучища была нынче на уроках! По химии, как и ожидал, Юрочка влепил мне двойку. Но я нисколечко не огорчился. В следующий раз подготовлюсь и на четверку сдам, успокою Юрочку, а то он чуть не плакал, когда двойку в журнал записывал.
Вторая половина дня тянулась так же нудно и скучно, как и в школе.
На свидание я пошел в начале восьмого, хотя от нашего дома до «Гастронома» на углу Тургеневской и Садовой можно преспокойно дойти минут за десять. Выхожу из ворот, а навстречу Глеб — наш квартирант. В руках у него какой-то длинный предмет, завернутый в брезент.
— Андрюха, швартуйся ко мне!
— Некогда, — отвечаю и хочу пройти.
А он цап за руку и как крутанет к себе — такой медведище!
— Зайдем домой на секунду, дело есть.
Лицо у Глеба — блин масленый, все в улыбке.
Пока я включал свет, Глеб уже на столе брезент принялся разворачивать.
— Видишь, елова голова? — спрашивает, а сам зубы скалит — белые и все как на подбор.
— Вижу, — бурчу, а сам губы кусаю: того и гляди опоздаю на свидание.
— Что же ты видишь? — не унимается Глеб.
— Охотничье ружье. Есть еще вопросы?
А на столе действительно лежала централка — моя давнишняя мечта. Правда, ружье было не новое, но, по всему видно, хорошо сохранившееся.
Глеб тянет меня к столу и опять улыбается:
— Бери — тебе! И никаких возражений. Точка!
Я знал — возражения бесполезны. Такая уж у Глеба натура: он любит дарить — и всегда неожиданно, и всегда от души.
Подарок этот был настолько щедрым и настолько дорогим для меня, что в первую минуту, ошалев от радости, я лишился дара речи.
Глеб, видимо, это понял и, повернувшись ко мне спиной, чтобы не смущать, принялся не спеша стягивать со своих — в косую сажень — плеч затасканный и прожженный в нескольких местах ватник.
Он был во всем медлительный, этот удивительный человечище: в разговоре, в работе, за обедом. Но зато все, за что бы ни взялся, делал крепко, прочно, будто на века.
Придя кое-как в себя, я подбежал к Глебу, все еще стоявшему ко мне спиной, стиснул руками его шею — короткую, бычью — и боднул лбом в шишковатый затылок. А потом бросился опрометью к двери.
На свежем вечернем морозце я окончательно очухался. И, чтобы не опоздать на свидание, припустился по улице бегом.
Но у «Гастронома» что-то заробел. Вдруг, думаю, кого-нибудь из знакомых повстречаю? Иду и озираюсь. На углу Тургеневской и Садовой — ни души. Это меня немного ободрило. Принимаю беспечный вид и давай ходить взад-вперед: полквартала по Садовой, полквартала по Тургеневской. Из магазина нет-нет да кто-нибудь выйдет, но все ненашенские.
Так я, пожалуй, с четверть часа промаршировал. И вдруг из-за угла Зойка, наш комсорг, выплывает. Только этого не хватало! Я сразу — кругом и воротник поднял. Думал, Зойка не заметит меня. Да не тут-то было.
— Андрей, погоди!
Что тут делать? И хотя меня разбирает на Зойку страшная злость, я все же оборачиваюсь. И даже стараюсь улыбнуться.
— Добрый вечер, Андрюша, — лепечет Зойка и в глаза мне заглядывает.
Уж не помню сейчас, что пробурчал в ответ. А сам думаю: как быть, если вот сию минуту появится та, которая записку прислала? Как тогда отшить Зойку?
Покосился на нее украдкой, а она какая-то сама не своя. Лицо смущенное, бледное и прямо-таки на удивление нежное. Раньше Зойку никогда такой не видел!
— Что с тобой? — говорю. — Ты влюбилась?
А она вся как вспыхнет и сразу неинтересной стала. Лишь глаза остались прежними: робкими, тревожными и в то же время горящими. Я даже смутился, когда посмотрел в Зойкины глаза.
А она еще гуще, до самых ушей, заалела и рукой машет:
— Вот дурной, тоже сказанул!
Теперь, думаю, она непременно отцепится от меня. Да нет, шалишь!
Я иду, и она тоже рядом вышагивает. Минут пять, должно быть, играли в молчанку, надоело даже.
— Ты что тут, — спрашиваю, — ждешь кого-то?
— Нет, — говорит, — то есть да... девочку одну. А ты?
— Тоже, — говорю, — нет. — И тотчас добавляю: — Ага, парнишку одного. А его, видно, леший оседлал...
И чтобы скрыть смущение, смеюсь. Смех получился совсем ненастоящий, как у Борьки, когда он играл в школьном спектакле балагура-тракториста, героя целины.
Зойка тоже засмеялась и тоже как-то не по-настоящему.
Тут уж я совсем разозлился на Зойку. Ну в самом деле, чего она ко мне прицепилась? На часах в «Гастрономе» — пятнадцать девятого. Вдруг придет сейчас т а, а я все еще от Зойки не отделаюсь. Засунул руки в карманы шубняка и срочно стал думать, как вежливо отвязаться от Зойки.
— Знаешь, Андрюша, — ни о чем не подозревая, сказала Зойка, — а ведь скоро уже таять начнет. Посмотри, какие сосулищи с крыш свисают! Ведь уже весна на пороге!
«Здрасте, — думаю, — будто я и без тебя не знаю, что весна на носу!»
— А ты любишь ее? — опять говорит Зойка.
— Кого это? — спрашиваю с досадой.
— Весну! — Голос у Зойки почему-то дрожит. — Ты нисколечко меня не слушаешь!
— Ну вот еще, сочиняй! — отвечаю сердито.
— Нет и нет! Ты совершенно о другом думаешь!
Я смешался и не знал что соврать.
Так мы еще — уж не знаю даже, сколько там минут, — проходили: полквартала по Тургеневской, полквартала по Садовой.
Вдруг Зойка резко так повернулась ко мне и поспешно проговорила:
— Ухожу! Не придет, наверно, девочка.
А сама чуть не плачет.
— Что с тобой? — спрашиваю.
— Озябла.
— Зайди в магазин, отогрейся.
— Нет, — мотает головой, — я домой!
И побежала.
А я еще как дурак с полчаса прокрутился возле этого «Гастронома» — провалиться бы ему! И тоже здорово прозяб. Ушел домой ни с чем.
Ох и не самостоятельный же народ эти девчонки! Никогда теперь ни одна пигалица не поймает меня на удочку. Пусть пишут записочки и сами ходят на свои свидания.
27 февраля, четверг.
А не блажь ли все это — разные там дневники? Кажется, вот теперь, после неудавшейся прогулки на свидание, мне и записывать нечего!
Да, чуть не забыл: под вечер ходил со своей централочкой на Волгу, к песчаной горе. Надел на ветку краснотала клочок газеты, отмерил двадцать пять шагов и бабахнул. Ни газеты, ни ветки. Классно стреляет!
Надо уговорить Борьку махнуть как-нибудь на Телячий остров. Глядишь, и зайчишек выследим. Удивляюсь, почему Борька так редко ходит на охоту — у него же преотличное ружье!
И еще: Елена Михайловна попросила остаться после уроков. Давно замечаю: меня всегда охватывает какое-то странное, ну совсем-совсем странное волнение, стоит лишь увидеть Елену Михайловну. И не потому, что я ее боюсь: чего ее бояться, она такая маленькая и такая молоденькая — преподает всего первый год. Окружат Елену Михайловну наши тараторки, и не поймешь сразу, кто тут учительница географии (и классный руководитель в придачу), а кто ученицы девятого «Б»!
Сел боком за парту, жду (и что за парты в нашей школе: ноги некуда деть, просто весь изломаешься, пока уроки идут). В классе, кроме Елены Михайловны и меня, ни души. А она неторопливо складывает в новенький портфель книги и вздыхает. И эти ее вздохи прямо-таки на части сердце мое разрывают.
— Андрюша, — вдруг говорит Елена Михайловна. Я даже вздрагиваю: еще никогда ни одного ученика не называла по имени Елена Михайловна. — Ты меня, Андрюша, огорчил: за два дня две двойки...
(К этому времени у меня еще двойка появилась, по алгебре.)
Нервы мои не выдерживают, и я вскакиваю, больно ударившись коленкой о парту.
— Елена Михайловна! Вот погодите... на той неделе у меня ни одной не будет! Ну ни одной!
Не знаю почему, но она смеется. А когда Елена Михайловна смеется, ее синие, с веселинкой глаза совсем пропадают в узких щелочках, опушенных черными ресницами.
— Верю, верю, — кивает она. — Можешь идти, Андрюша.
А я стою точно столб — и ни с места. И все не могу оторвать от нее взгляда. Елена Михайловна даже смущается...
Не помню уж, как выскочил из класса. Вниз по лестнице летел, перепрыгивая через три ступеньки. Чуть не сшиб с ног учительницу биологии.
На улице по аллее прогуливался Юрочка. (Вокруг нашей школы расчудесная тополиная аллея. Такие есть высоченные богатыри!) Будто бы так прогуливается, а сам нет-нет да на парадную дверь поглядит. Это уж я знаю к чему: Елену Михайловну поджидает.
Совсем неплохой парень наш химик Юрочка (он тоже из молодых педагогов, всего третий год преподает), простецкий такой, справедливый — напрасно никогда не занизит оценку. А какой вратарь — лучший в городе! Но вот только почему, когда вижу Юрочку с Еленой Михайловной, я его начинаю ненавидеть? Почему?
Грохнула в сенях щеколда: мама, похоже, идет. Сейчас срочно буду прятать дневник. (Эх ты, думал, нечего писать, а сам вон сколько накатал.) А про Елену Михайловну в другой раз как-нибудь еще расскажу. А сейчас за уроки. Должен же я сдержать свое слово!
28 февраля, пятница.
Сегодня у нас легкий денек: всего-навсего четыре урока. А два часа производственного обучения в счет не идут! Потому что многие ребята и девчата просто-напросто филонят. А ходит к мебельщикам исправно лишь наша троица да еще кое-кто из мальчишек, ну из тех, которые и вправду любят что-нибудь мастерить.
Алексей Алексеич нынче сказал, придирчиво осмотрев дощечки, из которых мы собираемся делать футляр для приемника (а он куда какой скупой на похвалу):
— По всей видимости, что-то получится... Грешным делом, я спервоначалу и рукой махнул — плакал, думал, матерьялец!
И он, поглаживая сивые, обвисшие усы, принялся «резонить» (поучать) нас. Оказывается, чтобы из этих, пока еще просто-напросто ничем не приметных досок получилось художественное произведение — надо ой-ой сколько попотеть!
Слушали Алексея Алексеича молча, с благоговением. Колька Мышечкин даже рот открыл от усердия, а Данька Авилов сопел носом, будто паровоз.
Пробыли мы сегодня в «Красном мебельщике» не два часа, как того требует расписание, а целых три с половиной. И еще бы поработали, да Алексей Алексеич прогнал уроки учить.
Шли дорогой и рассуждали, какой бы получился толк из производственного обучения, если бы со всеми ребятами вот так возились мастера, как с нами Алексей Алексеич. А помнится, многие из нашего класса вначале с охотой ходили на Пензенскую улицу... Но расскажу-ка лучше все по порядку, как было дело.
Еще в начале зимы у нас в расписании появился новый предмет — производственное обучение. Раз в две недели мы должны были отправляться в артель «Красный мебельщик» «для приобретения навыков столярного дела» — так сказал наш Голубчик (директор школы Осип Яковлевич).
В этой артели мастерят диваны, матрацы, ремонтируют старую мебель. Диваны, между прочим, почему-то все обивают одной и той же материей голубого цвета с лиловыми и брусничными маками огромных, с тарелку, размеров.
В первый день нас вела Елена Михайловна. Я смотрел на нее и удивлялся: так ей все шло! И эта белая вязаная шапочка, и эта короткая меховая шубка, и эти резиновые черные ботики... Вот она оглянулась, взмахнула рукой и задорно, точно девчонка, закричала:
— А ну, Липкович, запевай!
И Борис, будто он только и ждал команды, тотчас запел:
Ребята дружно подхватили песню. И ряды сразу выровнялись, все зашагали в ногу, в такт песне размахивая руками. Потом затянули вторую, за ней — третью. Пели ладно, стройно, прохожие оглядывались и улыбались.
Подошли к приземистому кирпичному зданьицу артели. Елена Михайловна, приказав нам не расходиться и не шалить, юркнула в низкую, облупившуюся дверь.
Но как тут устоять на одном месте, когда высоко-высоко над головой светит не жаркое, но такое улыбчивое солнце, под ногами весело поскрипывает крупитчатый снежок, а в морозном воздухе пахнет — как бы вы думали, чем? — дынями! Да, дынями! Словно по Пензенской улице только что провезли воз спелых желтобоких костянок. Нет, ни за что не устоишь на месте в такой расчудесный денек — последний зимний денек!
Наш строй нарушил лобастый Колька Мышечкин. Он сбегал к синеющему у забора сугробу, зачерпнул в пригоршни пушистых снежных звездочек. А потом, щурясь, как кот на колбасу, подкрался к Зойкиной подружке Римке, остроносой недотроге-зазнайке, и высыпал снег ей за шиворот.
Римка взорвалась, точно атомная бомба! Она завизжала на всю улицу, запрыгала, замахала руками, И тут такое началось! Трусихи девчонки бросились врассыпную, мальчишки — за ними. То здесь, то там росла куча-мала. Визг, смех, крики.
Когда на крылечке показалась Елена Михайловна, она от изумления всплеснула руками. Но ругать никого не стала. Только шутливо сказала:
— Ну-ну, хватит, рабочий класс! Стройтесь по два. Быстро!
И вот мы ходим по цехам — низким, захламленным помещениям, пропахшим столярным клеем, скипидаром и поджаренными сухарями. Заведующий производством, какой-то нечесаный человек с одутловатым, заспанным лицом, скучным голосом объясняет:
— Здесь, значить, раскраивают материю... И здесь, значить, это самое, обивают диванные спинки.
Смотрю, а у иных наших молодцов на лицах недоумение... Все два часа прошли в какой-то бестолковой толкотне.
Не лучше было и в следующие дни «занятий», когда мы заявлялись в «Красный мебельщик» уже без Елены Михайловны. Тот же нечесаный и непроспавшийся человек скучным голосом говорил: «А вы глядите, вникайте». Но нельзя же все время лишь ходить да глядеть! Мы ведь не туристы. Да и глядеть-то, собственно, не на что.
Иной раз, случается, ребята помогают рабочим принести со склада кули со стружкой или связки гремящих пружин, другой раз — прибить планки к диванам, после того как их обтянут материалом. А чтобы как-то пристроить всех к определенному делу, до этого никто не додумался.
Скоро многие мальчишки и девчонки стали хитрить; потолкаются в цеху минут пять для отвода глаз и удирают. Некоторые же и совсем бросили ходить.
А Борька Извинилкин во время второго нашего посещения артели чуть без пальца не остался. Оказывается, он, миляга, в жизни топора в руках не держал. А тут вдруг расхрабрился перед девчонками, захотел пофасонить, ну и оконфузился.
— Девочки, извините, прошу внимания, — разыгрывая из себя бывалого мастера, петухом кукарекал Борис перед увивавшимися вокруг него сестрицами Полякиными — тощими и длинными, как жерди, девицами. — Вот всего-навсего топор... примитивное орудие производства наших волосатых предков. И вот еще... деревянный чурбан. Сейчас из этого чурбана мы сделаем вещь. Извините, прошу внимания. Берем в правую руку топор, левой придерживаем чурбан. Делаем взмах — и р-раз!..
Тут-то несчастный Боренька и тяпнул себя по руке.
К счастью, отделался он лишь испугом и небольшой царапиной. Пока перепуганные до смерти сестрицы бегали куда-то за йодом и бинтами, побледневший Борька, зажимая платком кровоточащую рану, сказал, обращаясь ко мне:
— Андрей, проводишь меня до дому, а?
— А сам-то ты что... дорогу забыл?
— Не хочу, понимаешь, чтобы мать... Она какая у меня? Психопатка! Раскричится, расплачется. — Борис поморщился. — Пойдем, как друга прошу.
И хотя мне не очень-то хотелось топать в Забегаловку и встречаться с Борькиной маменькой, все же пришлось — надо выручать товарища!
Жил Борис со своими родителями не в центре Старого посада, а на окраине, но зато в каком домище! Комнат семь, наверно. А при доме сад, баня, водопровод. Как говорит мама, не дом, а полная чаша. Борькиному отцу этот домище достался после бабушки — бывшей учительницы музыки, преподававшей когда-то еще в гимназии.
Парадную дверь Борис открыл собственным ключом. В длинном застекленном коридоре мы долго вытирали ноги. А когда вошли в прихожую, Борис прошептал:
— Постой пока тут, я сейчас тебе шлепанцы принесу.
— Не утруждайся, — буркнул я, — мне домой надо.
Он собирался сказать что-то еще, но тут из столовой выплыла маменька — пышноволосая красивая женщина в длинном, до пола, халате.
— Боренька, с кем это ты шепчешься? — спросила она, что-то поправляя на груди. И внезапно остолбенела, увидев забинтованную руку сына.
Я думал, вот сейчас бросится к Борису, вот сейчас закричит... Но вышло все наоборот: Борька сам бросился к матери, прижался к ее груди и, чуть не плача, залепетал:
— Ничего страшного, не волнуйся. Так, царапина. Спроси хоть Андрея — он все видел... Только не волнуйся, тебе вредно.
С минуту она молчала, гладя сына по голове белой, в кольцах, рукой. А потом зашипела — ну гусыня да и только:
— Я кому говорила — не ходи? Тебе, да? К директору пойду... Мой сын не собирается в плотники, он в университет пойдет. Я ему скажу, этому болвану, он у меня будет знать, как издеваться...
Борька пытался остановить мать, но она ничего не хотела слушать и все шипела и шипела.
Мне надоело смотреть на эту расходившуюся гусыню, и я ушел, хлопнув дверью.
Шел и вздыхал — так было жалко Бориса. Испортят парня, честное слово, испортят! И откуда у нас, скажите, пожалуйста, такие маменьки берутся?
Было еще не поздно, и я решил снова вернуться в «Красный мебельщик».
Должен признаться: мне всегда было по душе возиться с разными там рубанками, стамесками. Как-то сломалась у нас табуретка, и я сам ее починил. А показал мне, как и что делать, Алексей Алексеич — мастер-краснодеревщик, сосед по двору. С тех пор я и чиню дома мебель. А прошлой осенью даже крышу над сенями перекрыл. И все один, без чьей-нибудь помощи.
До войны Алексей Алексеич в Москве работал. Работа была тонкая, художественная — реставрировал музейную мебель. А когда народ поднялся против фашистов, Алексей Алексеич ушел на фронт добровольцем. Всю войну пробыл в саперных частях. Вернулся домой без ноги, но на пенсии и дня не сидел. В сорок шестом году у него умерла жена. Вот тогда-то Алексей Алексеич и приехал в наш город к сестре.
Сейчас Алексей Алексеич работает в той самой артели, где мы проходим производственное обучение. Он ремонтирует всякую мебель — столы, стулья, гардеробы. Изредка поступают и специальные заказы: кому-то надо сделать шахматный столик, книжную этажерку, буфет. И тут уж Алексей Алексеич весь преображается. Строгое лицо его начинает улыбаться, глаза то и дело подмаргивают. Поглаживая сивые усы, мастер негромко посвистывает, пристально разглядывает доски, из которых предстоит мастерить вещь.
Вот к Алексею Алексеичу я и «приклеился», когда нас привели в артель «Красный мебельщик». Бывалый мастер работал на отшибе — в конце цеха, в небольшом чулане с одним окном.
Он хмуро оглядел из-под очков ребят, гурьбой столпившихся в дверях чулана, и скрипуче проговорил:
— Баловаться пожаловали, шалопаи? И к чему вас только сюда пригнали? Ну разве к делу какому эдак приучаются... когда руки в брюки?
Заметив меня, уже мягче добавил:
— И ты, сосед, тут? Ну, заходи, заходи, побалакаем!
Но как-то особенно расположил я к себе старого ворчуна после происшествия с Борькой, когда я, проводив Извинилкина домой, вернулся в цех.
Наших уже никого не было. Я прошел к Алексеичу в чуланчик и принялся помешивать в банке, стоявшей на плитке, столярный клей. Какое это удовольствие — не всякий поймет. Тягучий, коричневато-золотистый, с бьющим а нос острым запахом — лишь вначале неприятным, — клей постепенно замасливался, как бы таял, и мешалка все свободнее и свободнее ходила вдоль стенок банки.
Бывалый мастер стоял у верстака и задумчиво смотрел на лежавшую перед ним дубовую доску. Он не сразу повернулся ко мне, не сразу заговорил.
— Вот, стало быть, доска, — все еще глядя на верстак, произнес наконец Алексей Алексеич. — В сучках, трещинках. Для всех прочих она и останется доской. Ну вот, скажем, для того шалопая, как этот ваш... «деревянный чурбан». Ну, который руку себе чуть не оттяпал. А вот мастер, тот эту дощечку насквозь видит... Посмотрит, посмотрит и представление составит, что из нее можно сотворить...
В этот день мы с Алексеичем ушли из цеха в сумерках. По дороге я толковал с мастером о том, как бы всех наших ребят пристроить к какому-то делу. А то придут и бродят по цехам без толку.
— Всех разве пристроишь? — вороша усы, сказал мастер, припадая на левую ногу. — Да и желание не у каждого есть... это прямо видно. А вот любителей, ежели найдутся, можно бы испробовать.
На другой день в школе я говорил с некоторыми ребятами. По-серьезному на выучку к Алексеичу, кроме меня, захотели двое: конопатый Данька Авилов и Колька Мышечкин (боюсь только, что его азарта ненадолго хватит — куда какой несамостоятельный парень).
К Алексею Алексеичу мы и стали наведываться каждую неделю — по своему, не школьному, расписанию.
В тот же день.
Прикончил «Лунный камень». Ничего, читать можно. Но я ожидал большего. И вообще какое-то странное я существо: в школе все зачитываются разными книжками про шпионов, а меня они ничуть не волнуют. Проглотил штук восемь — и сыт по горло! Во всех одно и то же: какие-то недотепы диверсанты и на удивление ловкие, как две капли воды похожие друг на друга, лейтенанты и майоры госбезопасности.
Хотел запихать в полевую сумку Борькину книжку, да случайно обратил внимание на обертку. Крупными буквами на газетном листе было написано: «Когда налетел ураган».
«Может, интересная?» — подумал я и, освободив книгу от обертки, стал читать статью... Она меня потрясла.
Статья рассказывала о том, как шестеро студентов-альпинистов в зимние каникулы отправились в туристический поход по Закарпатью. В горах парней застиг снежный ураган. Когда же альпинисты, сбившись с маршрута, спустились в какую-то лощину, на троих из них вдруг обрушилась снежная лавина. Трое же других ничего не сделали, чтобы спасти погребенных под толщей снега товарищей. Они даже не сообщили своевременно о случившемся несчастье на туристскую базу. И те трое погибли...
1 марта, суббота.
Пишу на уроке истории. Вчера долго-долго не мог уснуть. Все думал о случае, прочитанном в газете. Ведь они все были товарищами. Оставшиеся в живых, кроме всего прочего, спортсмены. Значит, люди сильные. И как же они могли так постыдно бросить на верную гибель засыпанных снегом своих сверстников? Как же теперь они будут смотреть в глаза людям, на весь белый свет? У меня просто в голове это не укладывается.
Ворочался и все думал, думал. Неужели и я мог бы так же вот подло смалодушничать, как эти в Карпатах? Смалодушничать и бросить на произвол судьбы... ну, скажем, Борьку Липковича, или Максима Брусянцева, или еще кого-то из ребят? А Борис и Максим? Случись со мной какое-то несчастье, неужели они бросили бы меня в беде?
Я рисовал в своем воображении страшной силы ураган... в наших вот, Жигулевских, горах. Они, Жигули, ничем, пожалуй, не уступят Карпатам. Есть такие вершины — смотришь, и голова кругом! А ущелья, а бездонные пропасти! Удивительное дело, почему мы у себя тут туризмом не занимаемся?.. Вот все трое мы карабкаемся по узкой горной тропинке. Слева — отвесная скала, справа — пропасть. А вокруг завывает ветер, в лицо хлещет колючий снег. Вдруг Максим — нет, пусть Борис... Да, срывается Борис и, не успев даже вскрикнуть, летит стремглав в пропасть, увлекая за собой снежную лавину.
Случись такое на самом деле с Борисом, что бы мы тогда стали делать? Ведь Максим такой щуплый, худущий... Вспоминаю, как осенью, когда я получал двойку за двойкой (у меня их накопилось в ту пору прямо-таки воз — целых шесть!), этот вот самый болезненного вида тихоня Максим и вцепился в меня мертвой хваткой. Каждый день после школы он шел за мной по пятам как тень. Я к себе во двор — и он за мной, я в сени — и он в сени. Я раздеваюсь в прихожей — и Максим молча раздевается.
Порой мне хотелось схватить в свои лапы упрямца и вышвырнуть его за дверь! Но Максимка не боялся ни свирепых моих взглядов, ни стиснутых до синевы кулаков.
Приглаживая на голове мягкие, вьющиеся, как у девчонок, волосы, он раскладывал на столе учебники и негромко так говорил:
— Начнем с геометрии...
И не отстал от меня до тех пор, пока я все свои двойки не ликвидировал!
И вот когда вчера ночью я думал о Максиме, я знал: он и в пургу не струсил бы, не оставил бы в беде товарища. Так же, по-моему, поступил бы и Борис. Уж сколько раз он выручал, когда у меня копейки не было за душой. И билет купит в кино, и мороженое. Правда, я всегда возвращал долг, как только появлялись гроши. А книги? У Бориса дома ух какая большущая библиотека! Но Борькина мать — этакая жадюга — запрещает ему давать книги ребятам, а он все-таки дает. Нет, Борис тоже надежный товарищ! Ну, а я? Совестно бахвалиться, но... нет, я серьезно думаю, и я бы поступил так же... Лучше уж самому погибнуть, чем остаться на всю жизнь презренным трусом.
В тот же день.
Вхожу в сени, а за дверью, в прихожей, разговор.
М а м а. Нет, Глеб, так нельзя! Зачем вы мне балуете сына? Вы же знаете, сама я не могу ему делать такие подарки...
Г л е б (перебивая). Любовь Сергеевна, да разве я...
М а м а. Подождите! Поладим так: с марта вы не платите за квартиру до тех пор, пока...
Снова взволнованный, сердитый голос Глеба:
— Любовь Сергеевна, да вы что...
М а м а. Нет, Глеб, только так!
С минуту за дверью молчали. Эта минута мне показалась годом. И вот опять голос мамы — теперь уже совсем мягкий, задушевный:
— Ну, Глеб, ну что вы? Вы же знаете, как мы вас оба (тут мама запнулась) ...как мы вас оба уважаем!
Вдруг дверь с треском распахнулась, и мимо меня пробежал Глеб, на ходу надевая свой ватник. Меня он не заметил. А я долго еще стоял в углу, прижавшись плечом к поленнице мелко наколотых дров. (Пилить, колоть дрова — моя страсть!)
2 марта, воскресенье.
Выходной, а у меня будничное настроение. С утра помогал маме по хозяйству: натаскал в кадушку воды, сходил на рынок за картошкой (своя уже вся кончилась). А потом, чуть поразмявшись на турнике — мы его с Глебом осенью соорудили, — сел за уроки. Занимался усердно, до обеда. Мама даже удивилась моей усидчивости.
За обедом чуть развеселился, когда увидел на столе свои любимые пирожки с картошкой. Они были такие аппетитные: румяные, поджаристые, с золотистыми потеками на сгибах. Думал, штук десять уничтожу. Да не дотянул — только семь. Жаль, Глеба нет (он теперь работает без выходных), Глеб тоже любит мамины пирожки. Говорит, даже в Москве, в разных там «Метрополях» да «Асториях», и понятия не имеют о таких пирожках! Мама смущается и сердится, когда Глеб расхваливает ее кулинарные способности.
Вечером ходил в баню. На базарной площади повстречал Зойку и Римку. Шли и смеялись. Увидела меня Зойка, схватила за руку Римку и тащит ее на другую сторону улицы. А та, как послушная телка, за ней.
Никак не пойму: и чего это последние дни Зойка все время сторонится меня? Подошел к ней вчера, как к комсоргу, посоветоваться насчет предстоящей встречи с главным инженером Гидростроя, а она и не смотрит на меня. Говорит нехотя, сквозь зубы.
Странно, очень даже странно! Такая была компанейская, прямо как мальчишка, а теперь, нате вам, — нос задирает! Неужели правду говорят, будто разные там ответственные посты портят иных людей?
Пока вышагивал до бани? все думал про девчат. Уж сколько раз за зиму пытался дружить с ними, да ничего путного из этого не получилось. То какие-то несамостоятельные: нынче с тобой идет из школы, а завтра с другим мальчишкой; то какие-то надоедливо-липучие, вроде вот этой Римки: каждый день пиши ей записочки, води в кино по крайней мере три раза в неделю и ни на кого не заглядывайся...
Бьюсь и не могу догадаться, кто же все-таки написал мне письмо? Вчера в большую перемену занимался психологическим анализом. Подходил по очереди к каждой девчонке из нашего класса и смотрел ей в глаза. Расчет такой: которая покраснеет, та и написала! Покраснело девчонок пять. (Угадай, которая из них писала! Или, может, они коллективно сочиняли?) Другие фыркали, убегали, показывали язык. А вот одна из сестриц Полякиных, Валька, — такая нахальная девка, — с ухмылочкой сказала:
— Андрейка, ты что смотришь на всех, как удав?
То-то было смеху. Я смутился и удрал на второй этаж, к малышам.
Теперь остается применить еще один эксперимент — сличить почерки. Ими я займусь в пятницу. В пятницу я дежурный. В большую перемену выставлю всех из класса, в дверные скобы просуну ножку от сломанного стула и посмотрю все девчачьи тетради...
3 марта, понедельник.
Сразу же после занятий двинулся на Пензенскую. Домой что-то не тянуло.
Алексеич на мое приветствие и не подумал откликнуться. А его быстрый косой взгляд как бы сказал: «Не приставай, видишь — занят!»
Мастеру действительно было не до меня. Он... как бы это точнее сказать... священнодействовал. Да, Алексеич священнодействовал, склонившись над туалетным столиком на тонюсеньких ножках.
Скромненько прижавшись к дверному косяку, я замер, замер, как солдат на часах.
Обмакнув тампон в стеклянное блюдце с прозрачной золотисто-оранжевой политурой, Алексей Алексеич проворно, почти незримо провел им по гладкой крышке стола. И только влажный след, оставшийся на доске, как бы подтверждал, что тампон и в самом деле секунду назад коснулся стола. Но вот новое легкое порхание руки, новое касание тампоном дерева, теперь еле-еле начавшего поблескивать...
На моих глазах происходило чудо: тусклая поверхность столика постепенно приобретала какую-то сверкающую глубину. В ней, в этой прозрачной глубине, отражалась и мелькающая рука мастера, и переплет тусклого, прокопченного окна, и грушевидная лампочка на потолке... И уж начинало казаться, что перед тобой не крышка какого-то там столика для красавицы, а творило волшебного колодца, наполненного живой, чудодейственной водой.
Возвращался домой, а перед глазами он — волшебник Алексеич со своим чудом.
«Эх, если бы и нам так... так отполировать футляр для радиоприемника, — вздыхал я, то и дело облизывая пересохшие губы. — Он сказал: можно. Только старание да терпение нужно. Да руки чтоб золотые... А где их взять, руки-то золотые? Алексеичу что, ему и ветер в спину — за его плечами тридцать лет работы!»
Шел, шел и не заметил, как на человека чуть не налетел. Хотел извиниться, смотрю, а это Зойка. Думал, отвернется, а она цап за руку и спрашивает:
— Андрейка, ты откуда? И куда идешь?
У меня сразу портится настроение. Отчего? Сам не знаю.
— «Откуда, откуда»... Из артели, — бурчу себе под нос.
Зойка удивляется:
— А что ты там делал? Сегодня же нет производственного обучения!
Тут уж во мне зло закипело, и так-захотелось в клеточку разделать нашего комсорга!
— Что же ты, — говорю, еле сдерживаясь, — неужели всерьез считаешь, будто есть какая-то путная польза от этих наших шатаний-болтаний раз в две недели? Да это ж просто... просто воронам на смех! Потому-то многие ребята и халтурят!
Думал, Зойка зафырчит, надуется. А она — нисколечко. Пожимает мою руку и горячо так говорит:
— Верно, Андрейка, и я такого же мнения. Я и с Еленой Михайловной говорила, и на комитете. Во всех классах такая же история. Все видят, все говорят, один Голубчик ничего не хочет видеть. Слышала, скоро он в райкоме комсомола будет докладывать... Вот там-то и поговорим.
— Поздно уж говорить-то, — ворчу я, не глядя на Зойку. — Зима кончается, не за горами каникулы, а там — последняя четверть.
Зойка кивает головой. А потом заглядывает мне в глаза и улыбается:
— Ну, не хмурься, погляди солнышком! Пойдем в кино... Мы с Римкой на «Стрекозу» собрались. Понимаешь, комедия, посмеемся вдоволь!
В кино, конечно, сходить не мешало бы, эту самую «Стрекозу» я еще не видел, но где взять гроши? У меня и копейки ни в одном кармане не сыщешь!
— Пойдешь, Андрюша, да? — Зойка смотрит на меня таким просящим взглядом, что я краснею и отворачиваюсь.
— Неохота что-то, — тяну я, — да и дома уйма дел: уроки надо выучить, матери воды натаскать... стирать собирается вечером.
Из ворот вприпрыжку выбегает Римка. Увидев меня, сбавляет прыть и к нам подходит солидной походкой, прижимая к груди зеленую сумочку с блестящим ободком. Тоже мне «барышня»!
— Римма, вот нам и компаньон, — обрадовавшись приходу подружки, защебетала Зойка. — Только он что-то ломается. Давай обе уговаривать!
Римка меня терпеть не может. Это я уж давно знаю. Она поджимает губы и дарит таким взглядом, про который говорят: «сентябрем смотрит».
Зойка идет на хитрость.
— Андрейка, — заявляет она, — ты никакого римского права не имеешь отказываться! У нас три билета... Одна девочка собиралась, а потом отказалась. Не пропадать же билету! Правда, Римочка?
Римочка молчит, будто деревянный истукан. А Зойка хватает меня и Римму за руки и тащит, весело посмеиваясь, в сторону кинотеатра. Наверно, со стороны было забавно смотреть, как Зойка волочит двух сбычившихся упрямцев. И я тоже начинаю смеяться. Назло Римке. Уж теперь я и в кино пойду — пусть себе на здоровье дуется!
4 марта, вторник.
В школе никаких происшествий, дома тоже. Эх, скорее бы каникулы, что ли! С Глебом и мамой веду себя так, будто я ничегошеньки не знаю про их разговор о ружье. В руки его не возьму до тех пор, пока мама не рассчитается с Глебом. И дернула же меня нелегкая принять от Глеба в подарок ружье! Сколько теперь месяцев придется маме обходиться без тех денег, которые обычно каждый месяц платил Глеб? А они были нам таким подспорьем.
Стоял у окна и, прижавшись горячим лбом к стеклу, смотрел на пустынный, весь заснеженный огород. Нынче морозно, светит солнце. Снег сверкает, искрится, но совсем уже не так, как зимой. А через весь огород протянулась засиненная тень от шеста со скворечником.
Над самым окном с крыши свисает здоровущая сосулька. Сегодня она не пускала слезу! К ее острому, словно пика, концу примерзло сизое голубиное перышко. Ветер треплет его, пытается оторвать, да не тут-то было!
Эти забористые мартовские морозцы на руку строителям. Особенно электросварщикам. До ледохода им надо сварить два трубопровода. Длина каждого километр. По этим огромным трубам с Телячьего острова на правый берег Волги будут перекачивать песок на перемычку. Об этом мне сам Глеб рассказывал. Когда трубы будут сварены, их прямо со льда опустят на дно Волги. Счастливый человечище наш Глеб! Он теперь часто пропадает на Волге с раннего утра и до позднего вечера. Хорошо бы, если бы эти самые дюкеры (то есть трубы) стали опускать в волжскую пучину во время школьных каникул. Вот уж интересно-то будет!.. А руки так и чешутся, так и чешутся... так охота самому взяться за какое-то стоящее дело. У нас тут на Волге заваривается такое дело. Уже сейчас весь мир начинает трубить о нашей стройке. На работу сюда едут люди со всех концов страны. А я вот все сижу и сижу, как маленький, за партой. И ничего-то совсем не умею делать. Когда же этому придет конец?
5 марта, среда.
Проспал. Было уже восемь, когда я вскочил как угорелый. По-быстрому оделся, на плечо — полевую сумку, в карман — краюшку, и в школу одиннадцатым без пересадки! Хлеб сжевал по дороге — даже не заметил когда.
Пришел в школу к концу первого урока. Такая досада! Ведь нынче с утра география. Я как-то особенно полюбил ее в эту зиму.
На школьном дворе, у гаража, вдруг увидел Максима. Оказывается, он тоже опоздал. Это меня чуть обрадовало — не один, значит, я разнесчастный.
Максим стоял, засунув руки в карманы осеннего пальто (он и зимой форсил в этом порыжевшем от времени «ветродуе»), и от нечего делать смотрел на шустрых, нахохлившихся воробьев, прыгавших, как мячики, по выпавшему за ночь снежку — такому белому и такому пушистому. Мохнатые снежинки были до того невесомы, что поднимались над землей даже от слабого дуновения, возникавшего от взмаха крыльев какого-нибудь особенно бойкого воробышка, налетавшего на разбросанные Максимом хлебные крошки.
Максим был хмур и неразговорчив. Когда я поздоровался и спросил: «Загораешь?», — он кивнул как-то нехотя.
Немного погодя мы поплелись в школу, потому что вот-вот должен был прогреметь звонок. И тут-то я заметил под глазом у Максима синяк:
— Эге, дуля! Кто посадил?
Максим покраснел и отвернулся. Он всегда, даже по пустякам, розовеет, будто красная девица.
— Нет, правда, за что разукрасили?
— Да ну тебя, — отмахнулся Максим. — Колол вчера дровишки... ну, и сучок... — Он вздохнул и добавил: — С мамой ночью было плохо. Думал... думал...
Смотрю, а у него плечи дрожат. Сначала я даже растерялся. Остановился у парадного и молчу. Максим тоже остановился. Вытер кулаком глаза, прокашлялся и сказал:
— Ты... и теперь смеяться надо мной будешь? Да?
— Что ты... Максим! — Я сграбастал Максима, прижал его к себе. — А что с ней, с мамой-то?
— Сердечный приступ.
— Так, может, тебе лучше домой вернуться?
Он замотал головой.
— Там хозяйка за ней присмотрит. А врач уже был. Пойдем.
Мы молча разделись и молча поднялись к себе на третий этаж. В коридорах стояла тишина, но тишина какая-то особенная — гудящая, такая только в школьных коридорах бывает, когда за дверями, в классах, сидят десятки и сотни шумливых мальчишек и девчонок.
Тут-то, перед самым звонком, мы и напоролись на Голубчика — Осипа Яковлевича.
Он был, как и всегда, в своей неизменной «форме» — в суконном офицерском кителе с аккуратно заштопанными дырочками от орденов, в пузатых галифе, заправленных в начищенные до блеска сапоги.
Осип Яковлевич появился у нас в школе два года назад. Тогда-то про нового директора и стали говорить, будто он всю войну провел на фронте и дослужился чуть ли не до полковника. А некоторые утверждали, будто они доподлинно знают, что наш Осип Яковлевич долго партизанил где-то на Смоленщине и награжден тремя орденами Красного Знамени. «Видели, сколько дырочек на кителе? — восторженно говорили ребята. — То-то! Такого директора у нас еще никогда не было!»
Может, все это и так, не знаю, только я что-то ни разу, даже на праздники, не видел на груди директора ни одного ордена. Или он из скромности их не носит?
Когда мы напоролись на Голубчика, проходившего по коридору на цыпочках, бежать было уже поздно: он нас тоже заметил.
Подойдя к нам и не отвечая на наши «здрасте», директор взмахом руки приказал пройти к нему в кабинет.
Здесь, уже ступая грузно и скрипя во всю ивановскую сапогами, он прошел к столу и прочно утвердился на стуле. А потом долго смотрел на нас своими выпученными глазами.
— Молчите, голубчики? — заговорил, наконец, директор. — Молчите? Распустили вас, понимаешь, на мою голову!
Мы с Максимом непонимающе переглянулись.
— Не притворяйтесь! Ишь, мне порядочки завели: опоздания, синяки под глазами... И чего только смотрит ваш классный руководитель?
Я не выдержал и сказал:
— А при чем здесь Елена Михайловна? Она, что ли, учит нас опаздывать?
Максим схватил меня за кисть руки и крепко так сжал ее.
У Голубчика даже нос посинел от злости. Не знаю, что было бы дальше, но в кабинет вдруг влетел запыхавшийся завхоз.
— Осип Яковлевич, там во дворе грузовик... шофер ругается и вас требует.
Директор встал, одернул китель и, отпуская нас, пообещал:
— Я, голубчики, понимаешь, доберусь еще до вас!
День был окончательно испорчен.
Не понимаю, ну чего этот Голубчик все время придирается к нашей Елене Михайловне? Прошлый раз на общем собрании ругал наш «Б» за плохую успеваемость, хотя у нас неуспевающих не больше, чем в других классах. На днях — в стенгазете за дисциплину. Что мы ему — поперек дороги, что ли, встали?
А я вот думаю совсем наоборот, наш класс куда лучше других. И особенно после того, как у нас стала работать классным руководителем Елена Михайловна.
За зиму мы не раз ходили всем классом в кино. Потом — в Отрадное на нефтепромыслы. Было еще несколько лыжных походов в подшефное село Березовку. Даже с концертом в колхозном клубе выступали, и про нас в областной комсомольской газете писали. Ну что, мало этого? Пожалуйста, еще: вместе с ребятами из девятого «А» наши мальчишки (Максим, Борис, Колька Мышечкин) оборудовали в декабре школьный радиоузел. А наши вечера «Далеких путешествий и странствий»? Кто их придумал? Елена Михайловна! К нам на эти вечера ребята из других классов ходят.
А тот, осенний мой случай? Если бы не Елена Михайловна, может, я тогда... школу даже бросил бы.
Это в то время, когда я нахватал, как репьев, шесть двоек, к нам домой пришла нежданно-негаданно Елена Михайловна. А мама как раз в то время болела воспалением легких.
Увидел Елену Михайловну, и ноги от страха подкосились — не за себя, за маму. Ну, думаю, узнает она сейчас от учительницы о моей «преотличной» успеваемости и еще пуще расхворается.
А Елена Михайловна, видимо, сразу все заметила: и мою растерянность, и мамин настороженный взгляд.
И когда мама после взаимных приветствий дрогнувшим голосом спросила: «Мой-то... натворил чего-то?» — Елена Михайловна широко так заулыбалась и сказала с неподдельной искренностью (я прямо-таки оторопел):
— Что вы, Любовь Сергеевна! Наоборот! Все преподаватели говорят, что сын ваш лучше стал учиться. Представьте себе: ни одной двойки. Думаю, если поднатужится, и троек не будет. — Елена Михайловна помолчала. — А зашла я вас проведать... Андрей как-то говорил: мама прихворнула. Вот маленький гостинец вам...
Взяв с полу сумку, учительница вынула из нее небольшой пакет.
Мама вся порозовела, как яблоко, выглядывающее из пакета, и замахала рукой:
— Нет, нет! Для меня ваши слова дороже всяких гостинцев!..
Елена Михайловна собралась уходить, и мама настояла, чтобы я ее проводил.
Мы вышли на улицу оба смущенные. Молчала Елена Михайловна, молчал и я. Мне было так стыдно: лучше бы уж сквозь землю провалиться!
Заговорила первой учительница:
— Ты меня извини... Я никогда и никому неправду не говорила...
— Не подведу я вас, Елена Михайловна! — вырвалось у меня. — Ни за что!
И, забыв даже попрощаться, помчался сломя голову домой.
Вот она какая, наша Елена Михайловна!
6 марта, четверг.
Почти всю большую перемену Елена Михайловна проговорила с девчонками. Наши тараторки о чем-то с ней секретничали, а она, стоя у двери в класс, то чему-то улыбалась, кивая головой, то что-то негромко говорила, все время держась рукой за дверную скобу.
Я прохаживался по коридору из стороны в сторону, будто ничего не замечая, а сам все украдкой смотрел и смотрел на Елену Михайловну... Кто бы только знал, как мне хотелось постоять в это время рядом с ней! Ходил и завидовал Маше Гороховой — самой тихой девочке из нашего класса, которую Елена Михайловна обняла за плечо.
А когда минут за пять до звонка Елена Михайловна ушла в учительскую, а девчонки разбежались кто куда, я подошел к двери и с замиранием сердца провел ладонью по железной скобе. Скоба была еще совсем-совсем теплой, согретая маленькой, нежной рукой... ее рукой.
В тот же день.
Теперь расскажу, что было вчера вечером. Из школы я вернулся злой и голодный. И только присел за стол поесть, как в сенях — стук-стук!
Открываю дверь, а на пороге парень, длиннущий — вроде меня.
— Тебе кого?
А он мнется, переступает с ноги на ногу и молчит.
Смотрю, а парень чуть ли не босиком: на голых ногах рваные брезентовые ботинки. Это в марте-то!
— Есть хочешь? — спрашиваю без всяких церемоний.
Мотнул головой, а сам опять молчит. Хватаю его за рукав и волоку в прихожую.
— Раздевайся, — говорю, — и мой руки.
Стащил он с плеч мохристенький пиджачишко, а под ним — ну и ну! — дырявая майка без рукавов.
— И умыться можно? — спрашивает. — А то я... уж не помню, когда умывался.
— Валяй, — отвечаю и бросаюсь в комнату за полотенцем.
А когда вернулся в прихожую, смотрю, а мой парень руки о волосы вытирает — длинные и жесткие, как солома.
— Это ты что делаешь?
— А они у меня... вроде полотенца! — улыбается.
Прошли в комнату.
— Давай теперь знакомиться, — говорю. — Меня Андреем, а тебя как?
— Ванькой! — А сам на стол украдкой озирается. Догадался: голоден, видать, Иван, как самый последний бездомный кутенок.
— Садись, — киваю, — и безо всякого Якова ешь до завязочки!
Улыбается, а глаза синие такие — прямо по плошке.
Пока обедали, ни о чем не расспрашивал его. Пусть уминает за обе щеки. Ведь вон какой — кожа да кости: шея длинная, тонкая, лицо прямо-таки прозрачное, а на висках, будто паутина, голубые жилки.
Насытился, и улыбка на лице еще светлее, еще шире.
— Спасибочко! — говорит. — Как у мамки, на праздник повечерял! Право слово!
— А мамка-то есть? — спрашиваю.
— Была когда-то...
— Умерла?
— А бис ее знает! — Иван помолчал, на лбу собрались гармошкой морщины, совсем как у взрослого. — Все ничего жили — она на работе в конторе, бабка в хате возится... С Украины я, из-под Запорожья... А пришло извещение: убит под Берлином отец, ну, и мамка того... сорвалась с катушек. Через год двойняшек принесла от святого духа. Ребятишек в детдом отволокла, а сама опять пить да гулять. А потом и совсем укатила... в неизвестном направлении... с типом одним — директором какой-то базы.
Иван наклонил голову и осторожно колупнул ногтем большого пальца крышку стола — будто слегка прикоснулся к только что затянувшейся ране.
Я сказал первое, что пришло на ум:
— А не сходить ли тебе, Иван, в баню?
Он поднял на меня глаза и мгновение-другое смотрел, ничего как будто не понимая. А потом, краснея, проговорил, разводя руками:
— Я бы с радостью... да у меня ни копейки за душой и бельишка тоже... Как из колонии отпустили, я сразу сюда — к вам на стройку. Да в дороге беда случилась: обокрал меня урка — он вместе со мной из колонии вышел. Тоже хотел на стройку, да обманул, сука! Ну и пришлось мне свою новую робу загонять... не помирать же с голоду!
Я проворно вскочил и бросился к старому пузатому комоду (мама даже любит этого смешного уродца — он был куплен когда-то давным-давно бабушке в приданое!). Выдвигаю скрипучий ящик. Нет, не тот. Выдвигаю другой — кряхтит, как неподмазанная телега. Здесь мое белье. Выхватываю из ящика рубашку, трусы, носки... Попались на глаза лыжные штаны в заплатах — их тоже в кучу. Наскреб по карманам и рубль сорок мелочью.
— Валенки надевай пока мои, — говорю Ивану. — А там придумаем что-нибудь. И вот этот шубняк тоже. А свое барахло выброси... во дворе бани ящик для мусора стоит. Ясно?
Иван смеется.
— Ясно. Ты только заверни мне все это... в газету, что ли. Я уж после бани надену — и валенки и полушубок... А как ты думаешь, на работу я тут устроюсь?
— Устроишься. У нас тут люди нарасхват.
Иван опять смеется.
— А примут меня... такого?
— Вот чудак, конечно, примут!
Запихал я все «снаряжение» для Ивана в рюкзак, рассказал, как дойти до бани.
— А теперь дуй давай! — и шлепнул Ивана по плечу.
Иван вышел уже в сени, когда я кинулся вслед за ним:
— Стоп! — кричу. — А мыло и мочалку? Забыли!
Проводил, наконец, парня, перемыл посуду — и за уроки. А на душе как-то тревожно. А вдруг, думаю, мой Иван не вернется? В чем я тогда завтра в школу пойду? Гоню от себя эти противные мысли — ну, можно ли не верить в человека? — и еще ниже склоняюсь над учебником истории.
И не услышал, как мама после работы вернулась.
— Андрюша, — спрашивает, — что с тобой?
Я даже вздрогнул. Ну надо же! И в лицо-то еще не посмотрела, а сама догадывается о чем-то.
— Разве не видишь? — говорю. — Уроки учу.
— Вижу, — мама улыбается и больше ни о чем не спрашивает.
А мне уж и самому невтерпеж, так и тянет рассказать ей про Ивана. Не прошло, наверно, и пяти минут, как я решительно так поворачиваюсь вместе со стулом к маме и заявляю:
— Пожалуйста, только не перебивай!
Она выслушала меня и ничего не сказала. Лишь вздохнула.
Прошел час, а Иван все не возвращается. Решаю задачи, а сам нет-нет да на будильник посмотрю. Проходит еще полчаса. Тут уж окончательно не выдерживают мои нервы, и я вскакиваю и направляюсь к вешалке. Хватаю старенькую телогрейку, в которой вожусь по хозяйству, и вдруг слышу из кухни мамин голос:
— Андрей, ты куда?
— Да вот, понимаешь... хочу сходить Ивана встретить... может ведь и заплутаться.
— Ну, что ты! У нас дом приметный, найдет.
Я захожу нерешительно на кухню и, остановившись возле мамы, заглядываю ей в глаза — в добрые, карие глаза, всегда почему-то немного грустные.
— Ты на меня сердишься?
Мама качает головой:
— Нет.
И только я снова сел к своему столу, как он и заявился — пропадущий Иван. У меня сразу от сердца отлегло.
«Эх, болван, — обругал я себя, — и надо ж было нехорошо о человеке подумать!»
А Иван уже снимает шубняк. Гляжу на него... ну и ну, будто подменили парня! Весь чистый, сияющий: волосы приглажены, рубашка в самую пору, штаны тоже. Щеки чуть порозовели, а глаза — глаза Иван тоже, казалось, промыл: они совсем поголубели и смотрели сейчас мягко и доверчиво так. Только вот залихватский чубик, свисавший на лоб, был совсем-совсем ни к месту. Тут мама из кухни вышла и говорит:
— С легким паром, молодой человек!
— Спасибо, — кивает Иван смущенно.
Знакомлю их и приглашаю Ивана к своему столу — он у меня у окна, рядом с тахтой притулился. Раньше, когда мы жили одни, у меня в той, другой, комнате и тахта и стол этот стояли. И полочка с книгами. Теперь у Глеба вместо полочки книжный шкаф. Он в каждую получку столько книг покупает! И не одну лишь беллетристику, но и разные научные, да с такими иногда названиями, что, пока прочтешь, раза три споткнешься!
— Садись, — говорю Ивану. — Будь как дома.
Иван присаживается на краешек тахты и молчит. Наверно, стесняется мамы. А мама ходит по комнате туда-сюда и, чтобы не смущать Ивана, старается не смотреть в нашу сторону.
Все молчим. А будильник отстукивает минуты. Ну что бы такое придумать, о чем заговорить? Выручает Глеб. Он, как медведь, вваливается с шумом, широко распахивая дверь, и еще от порога приветствует:
— Добрый вечер! Только у меня он не очень добрый — в полынью чуть не угодил.
Выходит на середину комнаты, приглаживая копну густых черных волос, и добавляет, скаля сверкающие зубы:
— Никак в нашем полку прибыло?
И по-приятельски подмигивает Ивану.
Первой заулыбалась мама, за нею Иван. А я подлетел к Глебу и напал на него сбоку.
— Андрюша, как не совестно, — говорит мама. — Глеб устал, а ты... Перестань сейчас же!
Но мы ее не слушаемся. Немного погодя я зову на помощь Ивана. И такая начинается веселая возня!.. Воспользовавшись оплошностью Глеба, мы, наконец, валим его на пол.
— Сильны мужички, нечего сказать! — отшучивается Глеб. — Подождите малость, подзаправлюсь, я вам покажу! Узнаете, почем фунт лиха! — И, обращаясь к Ивану, добавляет: — Только знай, парень, мы эдаких силачей, как ты, на стройку не берем. Беды от вас не оберешься — все покалечите!
— А ты откуда знаешь, что он на стройку к нам приехал? — спрашиваю я с удивлением.
Глеб отрезает от буханки добрый ломоть, солит его круто и смеется.
— По глазам вижу. Вон они у него какие — озера!
И снова смеется.
— Нет, правда, Глеб, ты поможешь Ивану куда-нибудь устроиться на работу? — пристаю я к нашему квартиранту.
Иван смотрит на Глеба с надеждой и тревогой. А тот с минуту молчит, а потом спрашивает, уже совсем серьезно:
— Паспорт имеешь?
— Имею, — кивает Иван. — И справку еще и грамоту...
— Ого, и грамоту даже! Тогда, парень, твое дело в шляпе. Только знай: стройка наша особая, передовая. На нее весь мир смотрит. Не подведешь?
Иван опускает глаза и негромко говорит:
— Нет.
И щеки его опять загораются, как час назад, когда он вернулся из бани.
Спать мы легли с Иваном на моей тахте. Уснул он сразу, лишь только опустил на подушку голову.
Интересно, куда Глеб его пристроит? Если бы шел разговор обо мне, я попросился бы к самому Глебу в ученики. Очень уж по душе мне его работа!
7 марта, пятница
Неудача! Собирался в большую перемену проделать эксперимент насчет сличения девчачьих почерков, да помешали Борька Извинилкин, Колька Мышечкин и кто-то еще из ребят — уж не помню сейчас кто.
Сидели на подоконнике и всю перемену гадали: красится Римка или не красится?
Борька говорил — да, другие — нет. Решили заманить Римку в класс и проверить. А она не пошла. Вырвалась и убежала.
В тот же день.
После уроков высыпали на улицу целой оравой: наших сорванцов десятка полтора да чуть ли не столько же из девятого «А». Едва отошли от школы, как началось «Бородинское сражение»: задиры «ашники» (так мы зовем ребят из девятого «А») двинулись стенкой на нашу братву. Бой был принят. Скоро в ход пошли портфели, шапки, фуражки. Мы, конечно, не дрались, а так, ради забавы, тузили друг друга — чтобы поразмяться. Смех, крик, гогот на всю улицу!
Вдруг Данька Авилов как заорет:
— Полундра! Голубчик на горизонте!
Смотрю, и верно: от часовой мастерской прямо на главные борющиеся силы величественно шествует Голубчик в своих скрипучих, до блеска начищенных сапогах.
Кто-то из ребят бросился подбирать рассыпавшиеся по снегу тетради, кто-то, схватив шапку, метнулся в первую попавшуюся калитку. Но самые горячие головы, войдя в азарт, даже и не подумали разбегаться, а продолжали баталию с прежней силой.
До поля боя оставалось шагов с полсотни, когда Голубчик, подняв воротник, перешел на противоположную сторону. И так же величественно прошествовал до самой школы.
Когда смельчаки из нашего класса, победив «ашников», отряхивались от снега, в дверях часовой мастерской показался улыбающийся Борька Извинилкин.
Ребята встретили его криками «приветствия»:
— Ура нашему Кутузову!
— Да здравствует победитель!
— Отставить! Вольно, храбрые воины! — попытался отшутиться Борис, но его подхватили на руки и начали качать.
Вид у Бореньки после усердствования его «храбрых воинов» был отнюдь не блестящий.
— Ну вас к черту, пошутить не умеете, — ругался растрепанный Борька, приводя себя в порядок.
Но через минуту смягчился и всех щедро одарил сигаретами.
— А ты, Андрюшка? — Борис размахивал перед моим носом оранжевой, с золотым ободком коробкой. — За компанию!
— Выдумал! — заржал Колька Мышечкин. — Наш Андрюха Каланча праведник! Он и не курит и за девчонками...
— Заткнись! — сказал я и, чтобы унять зубоскала, кивнул Борьке: — Давай!
Прикурил и, ни на кого не глядя, принялся дымить, как лесопилка. Не скажу, чтобы мне было приятно: в горле першило, на глаза навертывались слезы, но я не обращал внимания на эти пустяки. Пусть все знают: я тоже умею курить!
И все бы, кажется, кончилось благополучно, если бы на углу, после того как распрощался с мальчишками, мне вдруг не стало плохо... Закружилась голова, закружилась так, что едва не упал. Хорошо хоть один был. А то бы на всю школу завтра просмеяли!..
Вечером опять ходил в школу — на занятия спорткружка. А когда, собравшись домой, вышел из раздевалки, в полутемном коридоре наткнулся на Машу Горохову.
— Ты чего тут скучаешь? — спрашиваю.
— Так... подружку поджидаю, — приветливо заулыбалась Маша: видно, ей надоело одной стоять.
Неожиданно в голове мелькает мысль: а не поцеловать ли Машу? Я ведь еще ни разу, ну, совсем ни разу, ни одной девчонки в жизни не целовал.
Пришвартовываюсь к Маше и осторожно так начинаю обнимать ее за плечи.
— Не балуйся, ну тебя! — поводит плечом Маша. — А то еще увидят.
— Так уж и увидят? — говорю, а сам думаю, что у меня все как-то неуклюже получается — наверно, от неопытности.
Нагнулся, чтобы поцеловать, а Маша вся как-то сжалась, зажмурилась и прямо-таки не дышит. Тут я и целоваться передумал. Еще расплачется! И, ничего не сказав, пошел к двери.
Всю дорогу до дому ругал себя на все корки. Правда, ну разве я нормальный человек! Все ребята как ребята, а я? Ростом вымахал с пожарную каланчу, а сам ни курить не научился, ни с девчонками обходиться... Эх, горе да и только!
8 марта, суббота.
Пропал Максим. Вот уже два дня нет его в школе. Перед началом последнего урока Елена Михайловна спросила:
— Кто знает, что случилось с Брусянцевым?
Римка, только что собиравшаяся вручить учительнице горшок с чахлой геранью, вручить торжественно, с прочувственными словами, сразу как-то скисла.
— Ну, кто же знает, что стряслось с Брусянцевым? — снова повторила Елена Михайловна.
Все переглядывались, но молчали. Вдруг поднялась чья-то рука.
— Разрешите, Елена Михайловна?
— Говори, Иванова.
Встала Зойка. Тряхнула кудряшками и сказала:
— Мне кажется, Елена Михайловна, к Максиму может сходить... — Зойка лизнула кончиком языка губы и добавила: — Снежков. Они как-никак друзья.
И Зойка, краснея, уколола меня пронизывающим взглядом.
Вертя в руках карандаш, Елена Михайловна посмотрела внимательно вначале на Зойку, уже севшую на свое место, а потом на меня.
Чувствуя, как загораются щеки, я опустил глаза и пробурчал:
— Ну да, если какое поручение... так всегда Снежкова вспоминают.
Но в душе я был рад, что именно меня вспомнила Зойка.
Борька Извинилкин с задней парты крикнул:
— Прошу извинить, но кандидатура вполне подходящая!
Кто-то засмеялся. Елена Михайловна постучала карандашом по столу:
— Тише, продолжаем урок.
Прямо из школы я пошел к Максиму. Шел и думал: Максим, конечно, мне друг, но странный он все же какой-то человек. Скрытный, молчаливый... Бывало, зимой, только кончим готовить уроки, Максим сразу же начинает собираться домой. Мама оставляет чай пить, а он одно: «Спасибо, мне домой пора». Скажу: «Я провожу тебя», — а он опять: «Спасибо, один дойду». А если, случалось, я и увязывался с Максимом, то всегда прогулка кончалась так: дойдем до его квартиры, постоим у ворот и разойдемся. Правда, почему он такой... такой не совсем понятный?
Ну, вот и шатровый домик с покосившимся парадным крыльцом. Тут-то и живет Максим. Брусянцевы занимают вторую половину, и вход к ним со двора.
На мой негромкий стук в дверь никто не ответил... Первым, кого я увидел, войдя в дом, был Максим. Он стоял у стола и... гладил белье. Да, проворно и ловко водил по белоснежной мужской сорочке тяжелый утюг, водил так, будто всю жизнь только этим и занимался!
В школе все думают: заболел Максимка, а он — нате вам, чертом пляшет вокруг стола, размахивая утюгом, и, по всему видно, готовится пойти на какой-то бал!
У меня, наверно, была идиотски смешная рожа, когда Максим, подняв от стола всклокоченную голову, глянул на дверь. Короче, он растерялся еще больше, чем я.
Тонкая рука Максима, водившая утюг по рукаву сорочки, вдруг приросла к одному месту, а глаза, не мигая, уставились на меня.
— Максимушка, утюг... убери скорее, спалишь сорочку.
Я невольно повернул голову и... вздрогнул. На простой железной койке лежала женщина, прикрытая до подбородка байковым одеяльцем. Продолговатое лицо ее с ввалившимися щеками казалось неживым. Живыми были на этом гипсовом лице только глаза — светлые, тихие — вылитые Максимкины глаза.
«Мать! — подумал я. — Но почему же Максим ни разу не обмолвился, что она у него такая больная?»
Максим поставил утюг на конфорку от самовара и покосился на дверь в соседнюю комнату. А там, за дверью, кто-то весело напевал:
— Не прожег? — снова шепотом спросила женщина. Максим яростно затряс вихрами.
Внезапно дверь из комнаты распахнулась, и в Максима полетела стоптанная сандалия.
— Эй, ковыряло-шевыряло, подавай сорочку! — Грубый этот выкрик, раздавшийся вслед за шлепнувшейся у Максимкиных ног сандалией, совсем не был похож на приятный, бархатистый тенорок, только что заливавшийся соловьем.
Я ничего не понимал. А Максим, осторожно взяв сорочку — двумя пальчиками правой и двумя пальчиками левой руки, — понес ее в комнату.
Женщина проводила Максима жалостливым и любящим взглядом и негромко сказала, обращаясь ко мне:
— А вы проходите, присаживайтесь.
Я не знал, что делать: бежать ли мне или пройти к столу и сесть на табуретку? Тут из комнаты вышел Максим. Притворил дверь и сказал:
— Садись, садись, Андрюша, он сейчас уйдет.
Помолчал и обратился к матери:
— Ты, мам, пожалуйста, ничего ему не говори.
Я присел. Максим принялся убирать со стола утюг, конфорку, простыню...
Немного погодя в дверях комнаты показался стройный, очень моложавый мужчина лет сорока, распространяя вокруг себя крепкий запах духов. На нем было синее дорогое пальто с серым каракулевым воротником. Ноги, обутые в белые бурки, ступали мягко, бесшумно, словно лапы кота.
Заметив меня, он тотчас растроганно заулыбался и — как пишут в книгах — галантно раскланялся. Ну совсем-совсем молодой человек этот изысканный с виду... отец Максима или кто-то другой. Только волосы чуть подкачали: на самой макушке вылезли, и там стыдливо розовела большая, с чайное блюдце, лысина.
Проходя мимо Максима, улыбающийся франт ласково потрепал его по голове. Максим весь вспыхнул, отвернулся.
Оба — мать и сын — облегченно вздохнули, когда синее пальто окончательно скрылось за дверью.
Я как-то не решился спросить Максима, почему он не был в школе, а молча достал из полевой сумки книги и тетради и стал их раскладывать по столу.
Когда сделали все уроки, я сказал Максиму:
— Ну, а теперь давай помогу тебе... Какие на очереди хозяйственные дела? Говори!
— Не-ет, я сам, — Максим замахал руками. — Спасибо, что пришел вот...
— О тебе сегодня Елена Михайловна спрашивала. А Зойка сказала: пусть Снежков сходит.
Максим как-то смутился и потупил блеснувшие радостью глаза.
— Ты уж... извини, — немного погодя сказал он, все еще не поднимая глаз. — У отца работа нервная, он все время на людях... ну и, случается, выходит из себя.
У меня чуть не сорвалось с губ: «Да неужели... это был твой отец?» Но сдержался. И только спросил:
— А где он работает?
— В ресторане... заведующим.
Ушел я от Максима часа через два. За это время мы с ним и голландку истопили, и воды натаскали, и раскололи десятка два сучкастых сосновых чурбаков.
Максим совсем оттаял и, провожая меня до ворот, шепнул на ухо:
— А ты... ты теперь приходи! Ладно?
Я уже, дошел до своего дома, когда вдруг подумал: «А тот синяк у Максимки под глазом... может, отец ему тогда поставил? В припадке «нервного расстройства»?
Не знаю, как помочь Максимке, а как-то надо бы. Ох, видать, и нелегко, ох нелегко живется Максимке с матерью! А болеет она, оказывается, уже несколько лет. Несколько лет не встает с постели, и все хлопоты по дому лежат на худых костлявых Максимкиных плечах. А он никогда, ни разу за всю зиму не пожаловался на свою невеселую жизнь...
Дома был один Иван. Едва я переступил порог, как он бросился мне навстречу — возбужденный, сияющий.
— Андрюха, с понедельника работать начинаю!
— Да ну? — закричал я, подбрасывая к потолку малахай.
— Право слово, бис рогатый! Мы с Глебом Петровичем все кадры обошли... На земснаряд матросом меня зачислили. И земснаряд этот самый видел. У-у, скажу тебе: махина! Прямо как крейсер... право слово!
На Иване была широченная спортивная куртка, висевшая мешком. А на ногах — тяжелые солдатские ботинки, и тоже богатырских размеров. Препотешно выглядел Иван в этом наряде из «гардероба» Глеба.
Так и хотелось от души рассмеяться.
А Иван, ничего не замечая, поймал мою руку и крепко сжал ее в своих жарких руках.
— Век не забуду, Андрюха... Поверь моему слову! И в первую же получку и с тобой, и с Глебом Петровичем...
— Перестань! — не на шутку рассердился я. — И как тебе не совестно?
Не успел я еще повесить на вешалку шубняк, как заявился Глеб, нагруженный разными свертками. Я сразу догадался: у квартиранта получка.
— Держите, ерши, еловы ваши головы! Чуть донес! — сказал Глеб, топчась у порога.
Мы с Иваном перетащили на стол кулечки, пакеты и свертки. И чего тут, оказывается, только не было! И банки с рыбными консервами и сгущенным молоком, и сахар, и пакеты с крупами, и большущая тяжелая книжища «Русское искусство первой половины XIX века», и даже... шоколад. Красивую коробку с шоколадом Глеб бережно протер носовым платком и положил в буфет, в самый угол, за чашки.
— Теперь, — сказал он, — давайте чай пить. Кипяток у нас есть?
— Сейчас будет, — сказал я и побежал на кухню. Признаюсь, я и сам здорово проголодался.
Когда пили чай — густой, крепкий, настоящий китайский чай (Глеб никому не доверял заваривать чай, даже маме), пришел Борька.
— Извините, — проговорил он от порога, снимая котиковую шапку. — Я не помешал?
— Никак нет, милости просим, товарищ изобретатель! — с притворной изысканностью заговорил Глеб, почему-то не любивший Извинилкина. — Может, с нами чайку откушаете?
— Спасибо, благодарю, — вежливо ответил Борис, распахивая, но не снимая кожаную куртку. — Вы, Глеб Петрович, каждый раз все по-новому меня величаете. Я уж и профессором у вас был, и художником...
— Уважаю, — хохотнул Глеб, хитро щуря глаза. — Не уважал бы — не величал!
Борис прошел вперед и сел на тахту.
— Держи, Андрей, тебе.
Я взял из рук Бориса книгу. Она была, как и все книги, которые приносил Борька, в газетной обертке. Посмотрел на первую страницу и чуть не подпрыгнул: «Русский лес» Леонида Леонова, — вот здорово! Этот роман Леонова у нас в Старом посаде невозможно было нигде достать. В библиотеках — длинные-предлинные очереди. Через полгода и то не дождешься!
— Ой, Борис, какой же ты молодец! — сказал я, присаживаясь рядом с товарищем. — Где это ты раздобыл?
Борис чуть снисходительно улыбнулся и тронул ладонью заботливо расчесанные на косой пробор волосы — редкие, какие-то пепельные.
— Книги не по моей части. Отец с матерью за ними охотятся. Между прочим, им этот фолиант что-то не по душе пришелся... Хочешь, возьми насовсем. А гроши как-нибудь потом отдашь.
Борис опять улыбнулся.
— А вот взгляни-ка, что я раздобыл нынче.
И он вынул из кармана миниатюрный, поблескивающий никелем и лаком фотоаппарат.
— Немецкий. На толкучке по случаю купил. Оборванец носил. Спрашиваю: «Сколько просишь?» А он: «Сколько дашь?» Я возьми да и скажи для смеху: «Две бумажки». А этому аппарату самая меньшая цена шесть сотен. Бродяга даже глазом не моргнул: «По рукам!» Денег со мной не было, и я пошел дальше. Но бродяга не отстает. Догнал и цап за руку: «Давай, парень, полтораста, и дело с концом!» Пришлось, знаешь ли, домой его вести... Уж очень мне понравилась вещица.
Иван, со вниманием слушавший рассказ Бориса о его коммерческой сделке, убежденно заметил:
— Вещица, может, и хороша, но ясно как день — ворованная!
Борис сощурился и посмотрел куда-то в угол, мимо Ивана:
— Я не милиционер и в тонкостях такого рода не разбираюсь.
Глеб захохотал, взявшись руками за бока.
— Пригож гусь, нечего сказать! Напрасно я тебя изобретателем назвал, ты, оказывается, просто комбинатор! Ну и ну!
Я осерчал на Глеба. Ну что он, в самом деле, пристает к парню? Действительно, откуда мог знать Борька — краденый аппарат или не краденый? Уже совсем собрался сказать об этом Глебу, как вдруг Борис встал и тронул меня за плечо:
— Проводишь, Андрюша?
Удивляюсь ледяному Борькиному хладнокровию и выдержке. Я бы на его месте сейчас так вспылил! На улице, пожимая плечами, Борис сказал:
— Не понимаю, ну что он всегда ко мне привязывается... А этот... другой, что за тип? Неужели еще квартиранта пустили?
Не знаю почему, но мне что-то не захотелось ничего говорить Борису про Ивана. Ответил уклончиво:
— Один знакомый парень... Приехал поступать на стройку.
Борис взял меня под руку, и мы прошлись до угла.
— А не сходить ли нам завтра на зайчишек? А? — сказал Борис, останавливаясь. — Ведь выходной. Пойдем на Телячий?
Мне уж давно хотелось побродить по острову. Но я не знал, говорить ли Борьке о появившемся у меня ружье или нет? Да и к ружью мне не хотелось пока прикасаться.
— Ну как? — опять спросил Борис.
— Только, знаешь... давай и Максима позовем с собой. Втроем еще веселее!
Борис с минуту молчал, негромко посвистывая.
А я уже загорелся желанием во что бы то ни стало вытащить Максимку на прогулку. Он всю зиму никуда с нами не ходил — ни на экскурсии, ни просто так на Волгу или в бор, на лыжах.
— Пожалуйста, я разве против? — сказал наконец Борис. — А он не болен? Ты у него нынче был?
— Мать у него болеет... Я еще раз схожу к нему. Идет?
— Идет!
Мы условились, где утром встретимся, и я побежал к Максиму. Максим вначале и слушать не хотел об охоте, но на мою сторону встала его мать, и он сдался.
Ура! Уж завтра погуляем вволю!
9 марта, воскресенье.
Последний раз на Телячьем острове я был месяц назад (с Колькой Мышечкиным ходили на лыжах за тальниковыми прутьями, из которых потом мастерили птичьи клетки для живого уголка). Месяц — срок будто пустяшный, а какие перемены за это время здесь произошли!
Тогда всего лишь одна буровая вышка маячила на песчаной косе восточной оконечности острова. А теперь таких вышек мы насчитали по всему острову целых девять штук! Геологи изучают структуру почв острова. Ведь через пять лет, когда построят гидростанцию, тут, между Старым посадом и Телячьим островом, будут красоваться судоходные шлюзы «Большая волжская лестница» — так сказал про эти шлюзы геолог, совсем еще молодой парень в брезентовом плаще, надетом на ватник, когда мы подошли к одной из буровых.
По этой лестнице волжские суда станут подниматься на двадцатишестиметровую высоту. Распахнутся гигантские ворота, и перед пассажирами откроются необозримые просторы нового моря. Даже представить сейчас все это невозможно!.. И везет же нам! Скоро наш город будет стоять на берегу моря, настоящего моря!
По желанию Бориса мы свернули вправо и пошли на запад. Здесь вышек не было. Вошли в рощу. Огромные, в три обхвата, осокори встречались на каждом шагу. Но и здесь, хотя и было всюду безлюдно, ни один зайчишка не попался на глаза. Даже следов свежих не заметили.
Борька шел и все ворчал: «Распугали, черти, всех зверей. А какая была тут охота!»
Мы же с Максимом не горевали. Шли и любовались прямоствольными осокорями, тонкими березками, синими, узорчатыми тенями на слепившем глаза снегу.
В одном месте, в овражке, Максим заметил следы лосихи и лосенка. Они прошли здесь недавно, вероятно на рассвете. Присев на корточки, мы долго смотрели на отпечатки копыт сильного и гордого зверя. Наверно, лосиха приводила сюда лосенка с той, Жигулевской, стороны полакомиться рябинником.
Потом мы пошли дальше. (Борис ушел вперед, он лишь мельком глянул на лосиные следы.) Немного погодя вышли на светлую солнечную полянку, и в глазах сразу зарябило от пламенеющих костром кустов шиповника.
— На штурм! — закричал Максим и первым побежал вперед.
Придерживая ружье, я бросился за ним. Все ветки шиповника были прямо-таки унизаны крупными, как цыганские серьги, пурпурными ягодами. Просто чудо, какие они были вкусные: сладковато-кислые, приятно холодные.
Посмеиваясь и толкая друг друга, принялись наперегонки обирать ягоды. В рот отправляли целыми горстями. Наелись до отвала. Хотели еще в карманы набрать, да подошел хмурый Борис и начал над нами подтрунивать.
— Вы, двуногие, оставьте немного ягод четвероногим! — говорил он. — Где ваша комсомольская сознательность?
— А ты, Борька, только попробуй, — простодушно сказал Максим. — Эх и сила! Лучше всякого там винограда!
— Я все же предпочитаю виноград! — Борис шагнул к Максиму, все еще сидевшему у куста шиповника, и, схватив его за плечи, повалил навзничь. — Хватит! Давайте-ка соревнование по стрельбе устроим, раз охота не удалась.
Его предложение мне понравилось. Решили стрелять влет. Я дал Максиму свою варежку и попросил бросать ее вверх.
Первым стрелял Борька. Шесть выстрелов — и ни одного попадания!
— Я сегодня не в норме! — сказал он, опуская к земле дымившееся ружье. — Вечером гости были... пришлось изрядно заложить за воротник... Стреляй теперь ты, Андрюшка.
Я попал в варежку только после третьего выстрела. В ней оказалось пять дырочек.
— Да, кстати, — сказал Борис, взяв из моих рук централку, — где это ты раздобыл ружьецо?
— У. знакомых взял, — ответил я. — Максим, давай варежку, теперь тебе стрелять.
— Ну еще, — Максим замотал головой. — Я разве попаду... Я в жизни в руках ружья не держал!
Но я настоял на своем. Показал ему, как надо целиться, спускать курок. Потом отбежал с варежкой в сторону.
— Максим, не робь! — крикнул я и подкинул вверх варежку.
Первый раз Максим промазал, зато второй его выстрел в клочья разнес мою варежку!
Я ликовал. Максим смущенно молчал. А Борька, покровительственно похлопав Максима по плечу, утешительно заявил:
— Чистая случайность, старик, не горюй!
Было уже три часа. Тронулись в обратный путь. Когда вышли из рощи, Максим сказал:
— Ребята, а ведь мы осенью тут работали... Помните, свеклу совхозу копали?
Оглядевшись, Борис направился к запорошенному снегом холмику. Раз ткнул ногой, другой, и — что вы думаете? — из-под снега показались те самые «крысиные хвостики», которые мы выкапывали в один из воскресных дней октября.
— Видите? — сказал нарочито строго и назидательно Борис. — Ваши, понимаешь, труды, товарищи учащиеся!
Глянув по сторонам, я увидел еще множество таких же запорошенных снегом кучек.
Правда, свекла не удалась, но в совхозе тогда сказали, что собираются скормить ее скотине. Почему же она осталась зимовать здесь?
А Борька все острил:
— Не вешайте носа, понимаешь! Это чудо агротехники — неприкосновенный фонд!
Он преотлично передразнил нашего Голубчика, и при других обстоятельствах я бы рассмеялся. Но сейчас при взгляде на эти грустные холмики мне стало обидно. Оказывается, мы напрасно трудились...
— Учтите, понимаешь, это один из видов производственного обучения! А наша артель «Красный мебельщик», понимаешь?.. — начал было снова острить Борис, но его оборвал Максим:
— Перестань! Сами виноваты. Надо было потом проверить и взбучку закатить совхозному начальству.
Уже спускались по крутояру к воложке, когда Борька, шедший все это время молча, стал хвастаться своими успехами у девчонок.
— Знаете, ребята, то одна — пригласи в кино, то другая — возьми на танцульки, — как-то легко и небрежно говорил Борис. — Умора да и только. Или еще записки... столько разных получаю! И во всех объяснения в любви!
— Н-неужели? — чуть заикаясь, спросил Максим. Он всегда заикался, когда сердился. — Так уж н-непременно все в любви объясняются?
— Телок ты, Максим! — снисходительно усмехнулся Борька. — Если хочешь знать... извините, но одна особа прямо-таки на шею вешается. Из нашего класса. Такая, с кудряшками. Совсем неинтересная. Догадываетесь? Только у меня к ней никаких чувств!
— 3-зойка? — бледнея, выкрикнул Максим. — Ты... ты врешь!
И он замахнулся, собираясь наотмашь ударить Бориса кулаком по лицу. Я вовремя схватил его руку.
— Пусти! — вырывался Максим. — Пусти меня, я морду набью этому хвастунишке! Как он смеет... как он смеет такое говорить!?
Борис тоже побледнел. У него дрожали губы. Поправив за спиной ружье и не проронив ни слова, он с опаской обошел Максима и чуть ли не трусцой засеменил по белому от снега льду воложки.
На той стороне, в окружении сизо-синего бора, стоял на высоком песчаном берегу наш древний Старый посад с многочисленными куполами церквей.
Весь путь через воложку мы прошли с Максимом молча. Я шел и думал: «Неужели Борька не врал? Прямо-таки не верится... чтобы Зойка да вешалась на шею!..»
Как только поднялись в гору, Максим тут же, на набережной, попрощался. Ему идти налево, а мне прямо.
Когда я проходил по Советской, меня окликнула Маша Горохова. Она сидела на лавочке у калитки и щелкала семечки.
— Андрей, ты с охоты? — спрашивает Маша, смешно как-то щурясь.
— Ага, — киваю. — Двух зайчишек убил.
— Ой, правда? — визжит она. — Покажи!
И надо ж — поверила дуреха! Приосаниваюсь для солидности и машу рукой:
— Максимка Брусянцев забрал. У него свежевать будем.
— Ой, какой же ты! — опять восторженно визжит Маша. — А шкурки покажешь?
— Отчего не показать? Покажу! — отвечаю, не моргнув глазом: врать так уж врать!
И шагаю дальше, совсем развеселившись.
Около кинотеатра «Буревестник» стоит наш химик Юрочка. Я еле-еле его узнал: он в шляпе и модном пальто. Ну прямо жених да и только! Стоит и во все стороны вертит головой. Ясно — ждет кого-то. Неужели Елену Михайловну?
И мое веселое настроение как рукой сняло...
А дома ждала еще одна неприятность. Вхожу во двор, а из-за угла дровяного сарайчика кто-то несмело и робко зовет:
— Андрюха, подь сюда!
Приближаюсь к сараю и... глазам не верю: «Чи это Иван, чи не Иван?» Морда будто Ванькина, а одежда... горьковские босяки и то богаче одевались.
— Не дивись, Андрюха, это подлинный я... собственной персоной! — стуча зубами, заговорил Иван. — С кем грех да беда не случается, не дивись!
— Да что с тобой стряслось? — спрашиваю. — Раньше так, говорят, только на святки наряжались.
— Э, какие там святки, бис их подрал бы, — Иван вздыхает. — Если б это было понарошку, а то... Поди посмотри, есть ли кто дома? Пуще всего Глеба Петровича боюсь. Я ведь, Андрюха, тут часа два торчу... скоренько сосулькой от холода стану. Право слово!
Я побежал домой. К счастью Ивана, мама с Глебом ушли в клуб. Об этом извещала мамина записка:
«Обедайте, не ждите, мы с Глебом ушли в клуб строителей на концерт».
Возвращаюсь к Ивану, говорю:
— Драпай, да живее! А то люди увидят, стыда не оберешься!
По моему настоянию, шикарные свои лохмотья Иван сбросил в сенях. А пока я собирал на стол, он отогревался на печке. Потом мы сели обедать.
Иван молчал как рыба. И только когда я, рассерчав, пригрозил обо всем рассказать Глебу, он сдался. Водя ложкой по дну пустой тарелки, подавленно проговорил:
— Всю свою робу, Андрюха, в картишки просадил... Так не хотел, так не хотел, а вот на тебе, бис попутал!
— А в чем же ты, герой, на работу завтра отправишься? — спрашиваю.
Иван еще ниже клонит голову. Молчит. Я тоже молчу. Встаю и начинаю шагать по комнате. Соображаю, как помочь парню, хотя и злюсь на него страшно. Наконец предлагаю такой план:
— Завтра Глебу во вторую. Значит, тебе раньше всех вставать. Надевай мои штаны, лыжную куртку, шубняк... одним словом, всю амуницию. И подобру-поздорову, пока люди спят, улепетывай на земснаряд!
— А ты как же? — все еще не поднимая на меня глаз, спрашивает Иван.
— А я... ну, я больным притворюсь. И буду валяться в постели. А за день что-нибудь да придумаем.
Иван бросается мне ни шею.
— Андрюха, ты меня спас! Право слово, спас! Мне только бы до работы добраться. Завтра спецовку обещали... полное обмундирование. Даже сапоги получу. Стараюсь сохранить на лице прежнюю серьезность.
— Заруби на носу... чтобы твой бис тебя больше не путал. Ясно?
— Есть зарубить на носу, товарищ багермейстер! — сияет Иван.
И валится на тахту. Ему завтра вставать чуть свет. Ну и человечек!..
Просидел до часу ночи, пока не записал в дневник события этого длинного дня.
10 марта, понедельник.
Все разыграно как по нотам. Обманул и мать, и Глеба. Иван удрал на земснаряд, когда все еще спали... Лежу и читаю одну Глебову книжку по электросварке. Здорово занятная книженция!
11 марта, вторник.
Нынче было два события.
Событие № 1. Вызывал Юрочка и поставил по химии четверку (по алгебре двойку я ликвидировал еще на той неделе).
Событие № 2. В большую перемену Елена Михайловна заметила, как Колька Мышечкин обнимал Римку в темном углу коридора. Римка хихикала и только так, для отвода глаз, пыталась вырваться.
После уроков Елена Михайловна оставила весь класс и стыдила нас, мальчишек, за то, что мы будто бы не умеем вести себя с девчонками. А потом нас отпустила, а девчонок оставила. Интересно, о чем она с ними говорила?
12 марта, среда.
Настроение — дрянь. Делать ничего не хочется. И все-таки, придя из школы домой, заставил себя скрепя сердце сесть за уроки.
Начал с трудного — с геометрии. Вызубрил все заданные параграфы. Потом принялся решать задачи. Их было три. Одну раскусил сразу. Над другой пришлось попыхтеть. А третья, сорок шестая, ни в какую не давалась.
Заявился откуда-то Иван. Ему скоро на вахту. Оказывается, в понедельник он все перепутал: надо было во вторую смену идти на работу, а он отправился в первую.
Сели обедать. Разговор почему-то не клеился. Вдруг Ванюшка сказал, грустно как-то глядя на свои новые сапоги (спецовку он, баловень судьбы, и на самом деле позавчера получил):
— По всему видно, Андрюха, в конце месяца я от вас того... с якоря снимусь.
— Как это так? — спрашиваю. — Что-то не пойму.
— Койку в общежитии обещают.
Ловлю себя на мысли, что все мы, пожалуй, — и мама, и Глеб, и я — как-то уже привыкли к Ивану и нам будет жалко с ним расставаться.
Веселый и общительный парень этот Иван. И за что ни возьмется, все сделает. Испортился динамик — починит в два счета. Перегорела электроплитка — пожалуйста, получайте через пять минут в полном порядочке. А какие свистульки из бузины мастерит! Или возьмет два куска хлеба, белого и черного, и такие фигурки из мякишей слепит — прямо загляденье! Тут тебе и собака с длинными ушами, и хитрющий кот с хвостом трубой, и горластый петух-хвастун.
Когда Иван, надев новый ватник, нахлобучивает до бровей шапку, я внезапно решаю идти с ним. Провентилирую мозги, глядишь, и задачку решу быстрее.
— Со мной? — обрадованно говорит Иван, и глаза его вдруг голубеют: точь-в-точь так же, как в тот первый день нашего знакомства, когда он пришел из бани. — Пойдем, Андрюха, пойдем, бис рогатый! Каяться не будешь.
Землесосный снаряд стоял в широкой майне Еремкинской заводи — между восточной оконечностью Телячьего острова и левым высоким берегом, заросшим сосняком. С трех сторон земснаряд окружал лед — у самых бортов мелкий, дробленый, искрившийся в лучах солнца несметными богатствами алмазных россыпей, прозрачных как слеза. А дальше, за этой сверкающей мешаниной, лениво колыхались большие, со стол, глыбы молочновато-синего мрамора и нежного, в прожилках, малахита. И лишь метрах в тридцати от земснаряда тянулось пока еще плотное, бугристое поле льда. Бугры эти казались лишаями на здоровой коже — с пупырчатой, уже кое-где изъеденной солнцем поверхностью.
На минуту задержавшись у деревянного помоста, перекинутого со льда на борт земснаряда, Иван говорит:
— Помнишь, Андрюха, я тебе как-то сказывал... ну, про земснаряд, будто он вроде крейсера? Чепухенцию я тогда смолол. Но машина эта... тоже своего рода сила! Право слово! Крейсер по суше не ходит, а земснаряд ее не боится. Прет, да и на тебе. Сам сейчас убедишься.
Мы поднялись на борт земснаряда. Отсюда — на служебный мостик.
— Направь очи вниз,- сказал опять Иван. — Видишь, насколько земснаряд в остров врезался?
Это верно, земснаряд уже вырыл в острове широкую траншею. Половина корпуса судна помещалась в ней свободно. Пройдет еще несколько деньков, и весь земснаряд очутится в канале, вырытом им же самим.
— Там под водой хобот с рыхлителями-ножами, — просвещает меня Иван, показывая на узорчатую стрелу, нависшую над берегом. — Ножи-то и ввинчиваются в грунт.
Смотрю вниз на спокойную поверхность майны, отливающую холодной сталью, и мне сначала кажется, что там, под водой, ничего особенного не происходит. Возможно, рыхлитель поломался?.. Прошла минута, вторая, третья, и вдруг у самого берега с нависшими над обрывом тонюсенькими кустиками ивняка по воде пробежала мелкая-мелкая рябь. И тотчас от берега откатилась высокая бутылочного цвета волна и с шумом ударилась в тупой нос земснаряда. Можно было подумать, что там, на дне, начинается землетрясение. А уж в следующий миг в воду ухнула песчаная глыба, увлекая за собой кустарник. И вверх, чуть ли не до нашего мостика, ударил ослепительный фонтан.
— Ну как, разве не сила? — Иван тряхнул головой. — Бисова сила, право слово!
— Ты как тут... обживаешься? — немного погодя спросил я Ивана.
Ответил Иван не сразу. Он все еще смотрел на бурлящую, клокочущую майну, будто закипевшую со дна и вот-вот готовую выплеснуться из берегов. А земснаряд, потревоженный обвалом глыбы, внезапно лихорадочно задрожал всем своим железным телом и с ненасытностью прожорливого кита принялся всасывать в пасть стальной трубы мешанину из песка и воды.
— Теперь этот компот, по-нашему — пульпу, погнали по трубопроводу. И знаешь куда? В тело перемычки шлюза. Во-он туда, — Иван махнул рукой в сторону устья воложки. Помолчав, прибавил: — Не знаю, как дальше, а пока, в новинку, вроде тут и ничего. Дела не шибко большие: то швабрю палубу, то вместе с другими матросами зачаливаю снаряд, когда он меняет место... Ну и еще время от времени очищаю фрезу от корней кустарника. Они, бисовы души, вместе с песком в самую трубу норовят угодить. Такие попадаются... вроде огромных пауков или этих самых... осьминогов. Как видишь, Андрюха, ничего особенного... без геройства обходимся.
Тут на мостик поднялся невысокий, узкоплечий паренек в телогрейке и ушанке, с виду прямо-таки восьмиклассник.
— Заявился? — спросил он Ивана, протягивая красную, костистую руку. — У меня, брат, вахта прошла без сучка и задоринки. Того и тебе желаю.
Озорно подмигнув, парень, которого Иван назвал Сашком, подтолкнул его к трапу.
— Пошли, Вань. Сдам тебе вахту, приму душ и... баян через плечо да на весь вечер к девчатам в общежитие!
Вслед за ними я тоже спустился вниз. Попрощался и зашагал в город.
Вблизи Еремкинской заводи рабочие грузили на тракторные прицепы бревна. Сюда, в воложку, осенью пригнали столько плотов для стройки!
Два увальня-парня, дымя самокрутками, наблюдали за слаженной погрузкой.
— Глянь-ка, Микола, на плоты... Вроде они не похожи на те, какие по Волге всегда сплавляли? Эге? — сказал один из них, лупоглазый и толстощекий, кивая вниз на разбросанные по песчаному берегу скрученные стальными тросами пучки бревен.
— Ясно — другая вязка, — ответил второй парень. — Вот когда плотину построим и море тут разольется, только таким манером и будут плоты вязать. Их и по морю и через шлюзы куда как сподручнее прогонять.
Теперь у нас здесь часто можно услышать эти слова: «Вот когда плотину построим и море разольется...» Строительство гидростанции только-только начинается, а уж все говорят о ней как о чем-то совсем недалеком, близком и кровном, без чего скоро нельзя будет жить.
Прихожу домой, а мама и Глеб ужинают. Оба такие веселые, разговорчивые. И мне опять, как и утром, стало что-то не по себе.
«Не подождали, веселятся... Словно без меня им куда как хорошо. А что у меня на душе творится, им и горя мало».
— Андрей, ну где ты пропадаешь? — спрашивает мама, придавая лицу строгое выражение, которое ей так не идет, так ее старит. — Ждали, ждали тебя... Мой руки и за стол!
Я промолчал. Зачем по пустякам трепать нервы!
После ужина мама ушла на заседание какой-то комиссии. Ведь она у меня депутат райсовета!
Глеб читал книгу, а я сидел за своим столиком и рисовал хвостатых чертей. Не хотелось ни решать недорешенную задачку, ни готовить другие уроки. Прогулка на земснаряд не пошла впрок...
Я даже не слышал, как подошел Глеб и взял меня за плечи.
— Ты что, елова голова, паруса опустил?
Молчу.
А Глеб вдруг прижимает меня к своей груди, крепко так прижимает и говорит:
— Я тут без тебя посмотрел... Вижу, задачка не дается. А у тебя уж руки опустились. Негоже, Андрюха, так. Негоже! Никогда, ни при каких случаях не опускай, парень, руки. Всегда своего добивайся. Вот тогда настоящим человеком будешь.
Глеб прошелся по комнате, присел на тахту.
— Меня вот тоже, как и нашего Ивана, не баловала судьба. Бог ты мой, кем только я не был: и каменщиком, и трактористом, и матросом и... и дьявол знает, еще кем! И побывал всюду. И в пустынях Азии, и на Крайнем Севере, и на Дальнем Востоке, и на торговых судах Черноморья. Когда из дому ушел после смерти отца (он у меня на «Красном Сормове» литейщиком робил... а мать еще раньше умерла)... когда, знаешь ли, ушел из дому, за плечами у меня семилетка была и никакого жизненного опыта, как говорится. Но где бы я ни был, я всегда слышал голос отца... В самые тяжелые для меня минуты этот голос говорит: «Ты, Глеб, человек рабочей кости. А на рабочем человеке вся земля держится. И за порядок на этой самой земле ты головой отвечаешь! Заруби себе на носу: не кто-нибудь, а ты хозяин жизни. Вот и строй ее, сынок, жизнь-то, крепко, на века, чтобы людям жилось весело и радостно». — Глеб помолчал. — Хотел тебе один случай рассказать, да не стоит, пожалуй. Ну их, елова голова, разные там воспоминания... стариковское это дело!
— Нет, расскажи, Глеб, — попросил я. — Ну правда, расскажи!
Погладив крепкий бугристый затылок, Глеб подобрал под себя ноги в полосатых шерстяных носках и еще некоторое время молчал, задумчиво глядя в мглистое темнеющее окно. И я уже настроился услышать какую-то суровую, быть может даже трагическую, историю из жизни неусидчивого, жадного до больших дел Глеба, как вдруг ни с того ни с сего он встал и махнул рукой:
— В другой раз как-нибудь, Андрюха. Нам еще с тобой о мно-огом надо переговорить... В другой раз, елова голова. А сейчас статейку пойду писать. Привязались из редакции — напиши да напиши про свою работу. А писака из меня... Эх-ма!
И Глеб ушел в свою комнатку. А я зажал руками голову и долго-долго так просидел... Сам даже не знаю, о чем думал. Только некоторое время спустя, стиснув до боли челюсти, придвинул к себе учебник геометрии и снова взялся за треклятую задачку. И что вы думаете? Решил-таки! Час просидел, а решил.
Не опускай, Андрюха, паруса!
13 марта, четверг.
Весна! Она смело шагает по улицам Старого посада. И чувствуется она во всем: и в запахе пресноватого ветерка, и в резвящемся стригунке, взлягошки бегающем по Базарной площади, и в крошечной елочке у памятника борцам революции, вдруг сразу, в какое-то мгновение, сбросившей с себя снежные оковы. А синие-синие лужи, в которые подолгу засматривается солнышко, — разве это не весна? А крыши домов, словно бока пятнистых коров (лишь на северной стороне они пока еще все в снегу)? А рыхлые, потемневшие тропинки в городском саду, в полдень курившиеся пряным парко́м? А щебечущие воробьиные стаи, будто справляющие свадьбу за свадьбой? Разве это не весна — веселая, проказливая?
Все живое радуется наступающей весне, только у меня на душе почему-то черным-черно. Сам не знаю, что со мной. Уроки готовлю кое-как, спустя рукава, матери грублю, со многими мальчишками из класса почти перессорился, перессорился процентов на пятьдесят.
Но как-то особенно тяжело мне стало в последние дни. Будто я что-то потерял... что-то самое дорогое, самое близкое...
Весь вечер сидел над учебниками, а в голову лезла всякая дребедень! Потом стало совсем невмоготу. Тогда я вскочил и кинулся к вешалке. Мама что-то сказала, но я ничего не слышал.
Шагал по хрупающему под ногами ледку, подставив лицо освежающему ветру. Где-то забрел в лужу, где-то налетел на телеграфный столб. Какая-то тетка, которую я чуть не сшиб с ног, на всю улицу раскудахталась: «Едакий молоденький, а уж водку хлещет, прости господи! Образовали молодежь, нечего сказать!»
Опомнился на тихой, с редкими фонарями улочке. В мае тут зеленым-зелено. А какая сирень цветет в палисадниках! Но зачем я сюда пришел, чего мне здесь не хватало? Когда же взгляд остановился на небольшом домике с белым крылечком, тогда-то... да, тогда-то я все, все понял. Вот уже четыре дня она не появлялась в школе. Кто-то сказал: заболела. Четыре дня не видел ее. Целых четыре, дня!
Смотрел в зашторенное занавеской окно, освещенное лампой с зеленым абажуром, и с тревогой спрашивал себя: что с ней? Как помочь, чтобы она не страдала? Может, срочно, не мешкая, надо отправиться в путь за каким-то целебным лекарством, которое спасет ее от грозящей смерти? Пусть только прикажет — пойду куда угодно, хоть на край света. Меня ничто не остановит — ни распутица, ни метель, ни бурлящие ледяной водой овраги и реки...
Смотрел не отрываясь на окно и все думал, думал о ней. А может, ей ничего и не требуется: ни каких-то там особенных лекарств, ни моей жизни? А хочется просто-напросто чуть-чуть развеселиться, потому что целый день валяться в постели даже здоровому человеку до тошноты наскучит.
И я стал перебирать в голове все веселые трюки, какие только знал. Можно пройтись на руках вниз головой, волчком покрутиться на пятке. Или вот еще: показать, как воет медведь, когда его, шельму, жалят пчелы в наказание за съеденный мед. А не хочешь ли послушать, как разговаривают в лесу птицы? А фокусы? Знаю целую сотню, не хуже разных восточных факиров!
Вдруг свет в окне мигнул и погас. И весь дом погрузился в темноту.
Спокойной ночи! Просыпайся завтра здоровой и веселой. Я хочу... я так хочу тебя видеть!
14 марта, пятница
У нашей троицы хлопот полон рот. Готовим к полировке свой футляр. Охота до каникул с ним разделаться.
Алексеич только что сдал книжный шкаф и сейчас, сидя на верстаке, отдыхает.
— Погляжу вот на вас, молодых, — медленно и глуховато говорит он, ковыряя щепочкой в желтых от курева зубах, — погляжу, и так иной раз муторно на душе сделается... Полезное вроде дело — производственное это самое ученье, только не всем оно впрок. Есть и такие среди вас: который вон парень кровь с молоком, а не нагнется, доску не поднимет. С другой стороны, и у нас тут порядка нет... государственного размаха не хватает. — С минуту мастер молчит. — Теперь возьмем другое дело. Куда ни ткнись — ясли, детсады, школы, библиотеки, опять же кино и клубы разные. И для кого все, спрашивается? Для вас, подрастающее поколение, ядрена мать!
Данька Авилов прыскает и тотчас замолкает, зажав ладонью рот.
— А ты не фыркай, я дело толкую, — косится на него Алексеич. — Лучше скажи вот... Столько хорошего для вас народ делает, а ценить вы это научились? Молчишь, то-то мне!.. Идешь который раз с работы — тут валяется пьяный лоботряс, там другой нагрубил старшему, а который еще и драку затеет. Разве гоже это? Был я в прошлые выборы нарзаседателем. И разбирали одно такое кляузное дело: трое парней с лесопилки нализались и дебош учинили в девичьем общежитии. Так они вместо того чтобы покаяться да наперед зарок дать, принялись других обвинять. «Вот если б, — говорят, — у нас почаще концерты устраивали, да новую радиолу в красный уголок дали, да пластинок танцевальных побольше приобрели...» И пошли и поехали! Не удержался тут я и говорю: «И как же вам, ребята, не совестно! Ведь вы вон какие лбы, десятилетку кончили, народ ученый, самостоятельный, а вам все дай да подай! Вы что же, век собираетесь недорослями быть? И чтобы все за няньками да за мамками жить? Что же тогда мы-то должны были делать в наши молодые годы? Ведь ничего тогда такого не было, что вы сейчас имеете! Выходит, нам в ту пору оставалось только перепиться да перерезаться? Так, по-вашему, выходит?»
В это время кто-то насмешливо сказал:
— Да разве можно сравнивать одно с другим? Вы тогда разве жили? Вы просто существовали!
Оглядываюсь, а это Борька Извинилкин стоит в дверях чулана. Нате вам: не ходил, не ходил да заявился! Стоит, руки в боки, на лице ухмылка.
Алексеич тоже поднимает голову. Проводит ладонью по бурой, исхлестанной морщинами жилистой шее. Вижу, как багровеет лицо мастера. Краснота пошла даже по шее — все еще крепкой, рабочей.
Думал, выйдет сейчас наш Алексеич из себя и так-то отчитает Борьку, что тому тошно станет! Но старик сдержался.
— Ошибаетесь, юноша, — тихо сказал Алексеич, только голос его чуть задрожал. — Ошибаетесь! Жили мы. Да, жили! И обходились без драк и пьянства. И росли не лодырями. Были не хуже вашего брата, образованного!
Мастер слез с верстака и, прихрамывая, отошел в угол, к настенному шкафчику с разным своим инструментом.
— Зачем же ты так? — говорю Борису, оттаскивая его от двери.
— А что я ему сделал? — Борис пожимает плечами. — Решительно ничего!
Он заглядывает в соседнюю комнатушку, где наши девчата помогали работницам кроить обивочную ткань, и кричит:
— Эй, вы, кончайте, по домам пора!
Но тут в цех заявляется, скрипя сапогами, Голубчик. Борька сразу к нему.
— Здрасте, Осип Яковлевич!
Голубчик снимает шапку, машет себе на потное раздобревшее лицо и спрашивает:
— Трудитесь, голубчики?
— Трудимся, Осип Яковлевич! — Борька разводит руками, показывая на сосновые скелеты будущих диванов. — Вот... видите?
— Ну-ну! — кивает директор. По всему видно, он пребывает в благодушном настроении.
Борька ходит с Голубчиком по цеху, что-то объясняет, что-то показывает. Потом директор отправляется в контору артели, а мы гурьбой выкатываемся на улицу.
— Ну и олух! — шепчет Борька, хихикая. — Я ему сочиняю, а он знай башкой кивает. Напялил на себя китель с чужого плеча и чванится...
— Как с чужого? — спрашиваю.
— А так! Он и на фронте никогда не был. Мой отец этого Голубчика как облупленного знает. Вместе во время войны на одном объекте работали. — Борис, как бы спохватываясь, берет меня за руку. — Смотри, не звони — между нами!
И он, попрощавшись, заворачивает за угол. А я шагаю дальше. Немного погодя догоняю Зойку. Идет одна, вернее, не идет, а плетется, еле передвигая ноги.
— Ты что, — спрашиваю, — заболела?
— Нет, — трясет головой и отворачивается.
Прохожу дальше — некогда мне антимониями разными заниматься, пусть уж Борька с ней нянчится, если она к нему липнет. Но Зойка вдруг догоняет меня и говорит:
— Андрюша, пойдем... пойдем в кино, а? Помнишь, как хорошо было в прошлый раз?
— Тебе, — говорю, — что, мало одного мальчишки?
Зойка бледнеет.
— Не притворяйся! Кому письма пишешь? С ним и в кино ходи. Думаешь, не знаю? Сам Борька...
С минуту Зойка смотрит так дико, что у меня слова в горле застревают. А потом срывается и бежит от меня прочь, бежит изо всей силы, откуда только прыть берется!
Из-за угла вывертывается грузовик с какими-то ящиками, треногами, измерительными рейками, и Зойка чуть не попадает ему под колеса. Шофер тормозит, высовывается из кабины, ругается. А она, не оглядываясь, точно оторопевший от страха длинноногий жеребенок, перебегает дорогу и скрывается в воротах с резными петухами.
В тот же день, вечером.
Ну и ну, Иван! С этим сорвиголовой опять приключилась история. На этот раз романтическая. Только кончилась она для него плохо — явился вчера домой с подбитым глазом и расквашенной губой.
Шепотом спрашиваю: «Что с тобой?» (мама уже спит), а он сопит себе и ни гу-гу. Ну, думаю, и молчи, раз тебе нравится! Сбрасываю рубашку, штаны и валюсь на тахту. Немного погодя, погасив настольную лампу, лезет ко мне под одеяло и сам Иван.
Оба не спим, молчим. Иван нет-нет да вздохнет.
— А ты знаешь, Андрюха, эх и злющие у вас парни, — начинает наконец он изливать душу. — Ну, прямо кобели! Право слово! Иду сейчас по улице, а у ворот эдакая куколка... будто из витрины универмага сбежала. Из того, который на Кооперативной. Видел, с кудряшками завлекательными? Она красуется в средней витрине. И эта живая, представь себе, как родная сестра той: тоже и кудряшки, и ресницы длиннущие... Одним словом, стоит одна и головой вертит — туда-сюда, туда-сюда. Подхожу поближе и самым таким культурным образом спрашиваю: «Фа-мажор, не скучно вам одной?» Она улыбается и охотно отвечает: «Скучно, очень даже скучно!» Ого, думаю, клюет. Ну, слово за слово... одним словом, знакомимся. Только собрался самым таким культурным образом ее за талию обнять, как вдруг откуда ни возьмись детина... с воротной столб, право слово! Хватанул меня за грудки и говорит: «Ты что это, малявка, с чужими девочками заигрываешь?» — «А на ней, — отвечаю, — не написано — чужая она или твоя» — «Оставь, — говорит, — шутки шутковать. Знай наперед — в нашем городе это не принято, чтобы отбивать. А теперь проси прощения и вон с моих глаз!» Видал ты такого! Прощения проси! Шалишь, думаю, не на того нарвался! В гробу я тебя видел, в белых тапочках! А он опять свое: «Будешь извиняться?» — «Нет, — мотаю головой, — не буду!» — «Ах, так», — басит детина и как развернется, как даст мне по скуле. На небе ни звездочки, а у меня перед глазами сразу они засияли! — Иван вздыхает. — Сызнова спрашивает: «Будешь извиняться?» Опять молчу, только зубы плотнее сжимаю. Тогда он еще раз звезданул. И в третий раз спрашивает, самым таким преспокойным образом... Вижу, деваться некуда. С эдаким кобелем мне не справиться! А куколка, между прочим, стоит в сторонке и в платочек хихикает. Ну и я, это самое, под давлением обстоятельств, извинился... бис его растерзай на мелкие клочья! Сказал: «Paxмат!» — и самым таким культурным образом домой направился.
Свистящим шепотом Иван говорит что-то еще, но что — я уже не слышу.
15 марта, суббота.
Идет урок литературы. Вдруг — шлеп! — на парту записка!
«Есть одно гениальное предложение. Чур, только секрет! На перемене расскажу. Борис».
Складываю записку, а через плечо Максим заглядывает (мы с ним соседи по парте):
— Тоже писульки от девчонок?
— Не-ет, — отвечаю. — Парень один пишет.
— Врешь? — не отстает Максим.
— Ей-ей, не вру! — Вижу по глазам — не верит Максимка. Взял и сказал: — От Борьки, доволен?
Максим сразу поджимает губы и отворачивается. Они теперь с Борисом, после того случая, не разговаривают.
Но вот и звонок. Борис ждал меня уже в коридоре. Взял за руку и повел в самый конец, к запасному выходу — там было сумрачно и пусто.
— Хочешь, старик, повеселиться? — с таинственным видом начинает Борис, потирая руки. — Такой подвернулся случай!
Молча жду, что он дальше скажет. А Борька наваливается мне на плечо и шепчет, как заговорщик:
— Укатили в Самарск мои благоверные. И вернутся лишь завтра вечером... Смекаешь? Прекрасный случай устроить маленькую домашнюю вечеринку. Примешь участие?
— А что мы будем делать?
— Мало ли что! Потанцуем, послушаем пластинки... у нас всяких полно!
— Еще кто будет?
— Девочки — Нелька с подругой. Помнишь Нельку? Она в прошлом году бросила школу.
— Помню. — Я помолчал. — А если одним... без девчонок?
— Чудик! — Борька смеется. — Ну что за вечеринка без девчонок? Да ты не бойся, не съедят же они тебя! Приходи, Андрей, часиков в восемь. Идет?
Мне не хотелось идти к Борису на эту его вечеринку, но он не отставал до тех пор, пока я не согласился.
«Ну ладно, схожу, — думал я по дороге домой. — Пожалуй, не мешает немного встряхнуться».
Когда вечером собрался к Извинилкину, маме сказал, что иду помогать товарищу чинить радиоприемник. (Почему-то язык не повернулся сказать про вечеринку.)
17 марта, понедельник.
Вчера не брал в руки дневник. И весь этот день до того было противно на душе, словно мне туда наплевали. А виной всему эта проклятая вечеринка. И зачем я, дурак, туда сунулся?
Расскажу все по порядку, хотя вспоминать об этом тошно.
К Борису пришел ровно в восемь. Едва постучал в дверь парадного, как ее тотчас открыли. Борька потащил меня в прихожую, от него несло одеколоном. Не люблю, когда мальчишки одеколонятся! По дороге Борька шепнул:
— Учти, твой объект — Нелька, а мой — Сима, ее приятельница. Договорились?
— А зачем она мне... Нелька? — начал было я, но Борька перебил:
— Ну что тебе стоит... ну, чуть так за ней поухаживать? Вот увидишь сейчас, какая она стала... Пожалуйста, только не будь букой!.. Раздевайся, вешай сюда.
В комнате, куда меня провел Борис, горела люстра, а на столе... ну, точно праздник какой-то собирались отмечать! Тарелки с разными закусками, конфеты и даже... две бутылки. Одна с красным вином, а вторая с водкой. И за этим праздничным столом уже сидели расфуфыренные Нелька и ее подруга — такая же полная девчонка, и тоже, как и Нелька, завитая и накрашенная.
— Андрюша, приветик! — закричала Нелька, вставая из-за стола. Можно было подумать, что мы с ней не видались всего лишь день или два, никак не больше. Все так же радушно и весело Нелька продолжала: — Знакомься — моя закадычная, моя верная подружка Симона! На одном фронте с ней потеем. На фронте нарпита.
Смотрю, и Борька разнаряжен. Один я в своем постоянном «снаряжении»: в лыжной куртке и помятых старых штанах.
Порхая бабочкой, подлетела Нелька и потащила знакомиться с Симой — то есть Симоной.
Сели за стол. Рядом со мной Борис пристроил Нельку, а возле себя посадил ее подругу. Потом в рюмки всем налил водку.
— Не буду, — сказал я и отставил от себя рюмку.
— Неужели ты все еще одно парное молочко пьешь? — чуть насмешливо спросила Нелька, ласково трогая меня за плечо. От нее тоже пахло какими-то крепкими духами. Хитрые, черные, быстрые глаза смотрели, казалось, в самую душу.
Как она, Нелька, изменилась за этот год! Прямо-таки не узнать в ней бывшую ученицу восьмого «Б». И неужели это она когда-то треснула меня по голове портфелем?.. Да, ничего не скажешь, Нелька стала настоящей... настоящей красивой девушкой. Только уж что-то кричащее, неестественное было в ее красоте.
— Не ломайся, Андрюша, выпьем! Выпьем за нашу школу, за все, что было и чего не вернешь! — говорила Нелька, опять ставя на прежнее место мою рюмку.
— А ты не жалеешь, что бросила школу? — спросил я, все еще не отводя от Нельки взгляда.
Она повертела между пальцами вилку, вздохнула.
— Как тебе сказать? Сначала вроде жалко было... Меня ведь семейные обстоятельства заставили. Умер отец, а у мамки нас пятеро. И я самая старшая.
— А сейчас, видно, неплохо живешь: вон какое платье, часы золотые...
Нелька заулыбалась — чуть снисходительно и чуть загадочно:
— Жить надо уметь, верзилка-мурзилка!.. Помнишь, я тебя все так называла?
Но тут закричал Борис с другого конца стола:
— Хватит вам вдаваться в разные воспоминания! Давайте кувыркнем!
Вместе со всеми я нерешительно взял рюмку, чуть отлил и закашлялся. Все сделали вид, будто ничего не заметили.
— Закуси, светик, соленым огурчиком, — ворковала Нелька, что-то кладя мне на тарелку. — И грибки хороши. А потом — ветчинки попробуй. И порядочек будет!
Я молчал, изо всей силы стараясь сдержать душивший меня кашель, и называл себя тряпкой, мочалом и еще разными очень и очень злыми эпитетами.
— Между прочим, Андрейка, наши девочки работают в ресторане, где директором отец этого... нашего неврастеника Максима, — сказал Борька. — И человек он, представь себе, мировецкий! Я раз с двоюродным братом — он в отпуск зимой приезжал — захожу в это шикарное местечко. Ну, посидели, выпили — все как положено, стал рассчитываться с официантом, а деньжат не хватает. Так, малость — рублей тридцать... Захожу к Семену Палычу — отцу Максима, и он без никаких: «Пожалуйста, что за разговор!»
— А откуда ты знаешь отца Максима? — удивился я. — Ты же у них никогда не был.
— Знаю! — Борька опять стал наполнять рюмки. — Верно, девочки, мировецкий человек этот Семен Палыч?
— Ага! — сказала Сима и как-то лукаво глянула на Нельку. — Такой ухажористый, такой внимательный... сто очков любому мальчишке даст. Правда, Нелли?
Нелька и бровью не повела. Лишь ехидно заметила, обращаясь к Борису:
— Боренька, подай мне... нет-нет, не консервы, а сыр... Спасибочко, котик. А должок-то ты забыл, наверно, вернуть мировецкому человеку? А? Как не раз уж забывал и мне...
— Брать да отдавать — одна путаница! — захохотала Сима и сама первой чокнулась с Борькой.
Меня подмывало сказать, какой он «мировецкий», этот препротивный Семен Палыч, но я сдержался. А сейчас так жалею, так жалею... Не притрагиваясь больше к своей рюмке, я поднялся, сказал, что забыл носовой платок, и вышел в прихожую. Сорвав с вешалки шапку и шубняк, открыл дверь в сени и — бегом от этой теплой компании. Ноги моей больше не будет у Борьки!
18 марта, вторник.
Сегодня на уроке думал о Борьке. Смотреть на него тошно! После школы захотелось побыть одному, и я направился к волжскому берегу.
Шагал, не разбирая дороги, по хрустевшему под ногами игольчатому снегу. Прямо в лицо смотрело веселое, доброе мартовское солнце. Не знаю, от его ли слепящих лучей или еще от чего-то другого, только у меня по щекам текли слезы...
Когда шел к Волге, увидел грача. Первого грача в эту весну.
Большой и грузный, весь глянцевито-черный, он важно расхаживал по рыжеватой проталинке и что-то клевал, то и дело наклоняясь к земле.
Мне не хотелось его пугать, и я остановился, прижался плечом к желтой, будто намазанной сливочным маслом березке.
Удивительны эти березки в марте! Смотришь на тонкие, статные деревца, а по их чеканно очерченным стволам как будто огоньки перебегают — так просвечивает на весеннем солнышке молодая береста. В другое время года такого не заметишь.
А грач все по-прежнему важно разгуливал по кочкастой проталинке и, кажется, совсем не собирался отсюда улетать. Смотрел на грача, а сердце в груди тук-тук, тук-тук... И с каждым разом толчки становились сильнее и настойчивее. К чему бы это? Может быть, всему виной весна? Ведь и небо, и земля, и все-то, все вокруг было весеннее, чистое, новое...
Почему-то вдруг вспомнил, что в разлив в эту низинку всегда заходит вода. В большое половодье она разливается почти по всему острову. В апреле прошлого года, как-то в выходной, мы нагрянули сюда на лодке целой ватагой. В низинку только-только начинала прокрадываться вода. Она поблескивала между прозрачно-зеленой щетинистой травкой, как утренняя роса.
А однажды здесь же я случайно стал свидетелем удивительно забавного случая. Было это так.
Я сидел на корточках за кустом краснотала и, затаив дыхание, подсматривал за кряквой, хлопотавшей возле своего гнезда на обгорелом пеньке. Внезапно совсем рядом всплеснулась вода, и по сверкающей поверхности заводи медленно пошли круги. Не успел я еще сообразить, что происходит, как молодая травка, всего лишь утром оказавшаяся в воде, зашевелилась, точно живая, и прямо на моих глазах стала исчезать — былинка за былинкой. Чуть приподнявшись, я раздвинул кусты и увидел... щуку. Это она, зубастая, безбоязненно выбравшись на мелководье, щипала, будто коза, нежную травку. Но вот щука чего-то испугалась, подпрыгнула, вся извиваясь, и скрылась в глубине...
А вот здесь, нет, чуть подальше... да, вон на том месте мы развели под вечер костер и варили уху из первого улова (опять вспомнил нашу прошлогоднюю поездку). Один сазан, самый большой, когда я его очистил от чешуек-гривенников и стал мыть, вдруг вырвался у меня из рук и, вильнув хвостом, ушел в омут, сверкнув черной, смоляной спиной...
Чтобы не мешать грачу, я повернул назад и побрел к видневшемуся справа озерцу. В этом озере, покрытом позеленевшим ледком, всегда водились головастики.
Еще мальцом, когда мне было не больше семи, нас с Колькой — закадычным приятелем — привез как-то на остров бакенщик Тихоныч, Колькин отец.
Было жарко. Тихоныч ушел куда-то по своим делам, строго-настрого наказав никуда не отходить от этого озерца — мелкого, тинистого; а нам так хотелось купаться! И вот Колька первый решился войти в озеро, хотя тоже, как и я, боялся головастиков.
Крупные, жирные, с коричневатыми спинками и белыми брюшками, они выныривали из воды и жадно хватали тупыми рыльцами разных зазевавшихся букашек.
Колька храбро вошел в воду по самую грудь и окунулся с головой. А потом опрометью выскочил на берег, весь обвешанный ядовито-зелеными махорками тины. Выскочил и заплясал, приговаривая:
— Эх ты, труса, эх ты, труса! Труса, труса, перетруса!
Мне оставалось только одно: налететь на приятеля с кулаками (я был сильнее и мог бы в два счета расквасить ему нос). Но Колька, разгадав мое намерение, прытко отбежал в сторону и снова принялся дразнить.
Тогда, пересилив страх и отвращение к этим уродливым тварям, я вошел в воду по шейку и тоже окунулся с головой. А потом с вызовом крикнул Кольке:
— Выкусил? А? Вот и не боюсь твоих головастиков! А хочешь, возьму и утоплюсь. И нисколечко не забоюсь!
И тоже опрометью выбежал на берег. И мир между нами был восстановлен.
Хороший был друг Колька! В один год мы пошли с ним в школу, в один год вступили в пионеры. Мы и сейчас учились бы вместе, если бы.... если бы три года назад Колька не утонул в воложке. Он катался в начале декабря на коньках по тонкому, еще прогибавшемуся под ним ледку. Катался, катался, да и ухнул под лед. А вблизи никого не было.
Вытащили Кольку из воложки только на другой день. Он был без шапки и валенок. Как сейчас помню: из штанов торчали белые-белые ноги, точно руки прачки. А на длинных ресницах застыл ледок.
После похорон Кольки я заболел и целую неделю провалялся без памяти. А когда выздоровел, поклялся: все, что буду делать в жизни доброго, буду делать вдвойне — за себя и за Николая.
...Домой вернулся под вечер. Мне повезло: ни мамы, ни Глеба, ни Ивана.
Снял шубняк и заковылял к тахте (гудевшие от усталости ноги совсем не слушались). Уснул мертвецким сном, едва только уткнулся лицом в подушку.
19 марта, среда.
По дороге в школу меня догоняет Максим. И сразу, даже не поздоровавшись, спрашивает:
— С-скажи... твой эт-тот Иван, он на стройке в отделе снабжения работает?
— Здрасте! — отвечаю. — Откуда ты взял? Иван на земснаряде... Разве я тебе не говорил?
Максим бычится. Несколько шагов проходим молча.
— С-странно, — опять начинает Максим, пожимая плечами. — П-прихожу вчера из школы, а во дворе м-машина... шофер и твой Иван. Дрова сбрасывают, разный там валежник. Говорю: «Из ресторана отец прислал?» — «Нет, — отвечает Иван, — из отдела снабжения». Свалили дрова, п-попрощались и укатили. Вечером спросил отца, а он ни о каких дровах и знать ничего не знает.
Тут я вспоминаю, как несколько дней назад Иван затеял по какому-то поводу разговор о Максимке. Кажется, он даже спросил, где тот живет.
Максиму ничего не говорю, а сам решаю ужо обо всем разузнать у самого Ивана...
Вечером у нас было комсомольское собрание. А когда оно кончилось, ко мне подошла Зойка. Глядит в пол, говорит тихо, чтобы только я слышал:
— Ты не поднимешься в наш класс?. Приходи минут через пятнадцать, а то сейчас мне в комитет надо.
И убегает.
Что за спешка, думаю? И зачем я ей вдруг понадобился? Хотел домой идти, да все же остался. Зашел в комнату драмкружка и проболтал там с ребятами минут двадцать. У них нынче должна была состояться репетиция какой-то смешной пьески (не сказали, хитрецы, какой!), да руководитель Иван Иваныч, учитель литературы, не пришел почему-то. Пьеску ребята готовят к школьным каникулам. Говорят, у всех животики полопаются от смеху!
На третий этаж я поднимался бегом. Так запыхался, что к своему классу уже подошел шагом. Вдруг слышу, из-за двери пение раздается:
Неужели это Зойка так хорошо поет? А негромкий, такой задушевный и грустный-грустный голос выводит:
Тут меня угораздило задеть за дверь рукой, и голос оборвался. Тогда я отворил дверь. В классе было темно.
— Андрей, ты? — откуда-то от окна спрашивает Зойка. — Не зажигай света. Иди сюда.
— Но я ничего не вижу. Сейчас на парты наткнусь и нос расквашу. Что я тебе... кошка какая-нибудь?
— Не наткнешься, — настаивает на своем Зойка.
После ее пения мне почему-то реветь хочется... Зойка торопит:
— Заходи и закрывай дверь. Что ты там прирос?
Ну и причуды же у этих девчонок. Всегда чего-нибудь да выдумают!
Когда я притворил дверь, в классе стало как будто светлее. У окна, спиной ко мне, стояла Зойка. Ее тонкий силуэт четко вырисовывался на фоне оконного проема, освещенного уличным фонарем. Пытаясь скрыть какое-то неловкое чувство, охватившее меня, спрашиваю развязно и насмешливо:
— Ну, что же мы будем делать? В жмурки играть?
— Не знаю как тебе, а мне не до жмурок, — отвечает Зойка. Сказала с трудом, принужденно — словно насильно из себя выдавила.
И вдруг резко поворачивается ко мне лицом.
— Возьми, прочитай... И если тебя не затруднит... как-нибудь верни сочинителю!
Даже опомниться не успел, как Зойка, точно подхваченная вихрем, вылетела из класса. А в руках у меня оказался какой-то сверточек.
Включил свет, сел за парту. В магазинном пакетике из-под крупы лежали письма Бориса Извинилкина к Зойке. Три письма. В одном он объяснялся в любви. В другом тоже были разные вздохи и прочие трали-вали, а в конце просьба назначить место и час для встречи. В третьем же послании он уже требовал свидания и предупреждал: если Зойка не придет, то пожалеет об этом.
Когда я снова спровадил в пакет Борькино творчество, мне почему-то захотелось вымыть руки... Какой же молодец Максимка! Он сразу не поверил Борькиной трепотне... тогда, на Телячьем острове.
Может, сходить сейчас к Максиму и показать ему эти Борькины сочинения? Нет, не стоит, пожалуй. Лучше я просто передам их новоявленному Дон-Жуану. Нет, лучше всего положить ему их завтра на перемене в парту.
Но почему Зойка отдала мне эти письма? Почему? Неужели только потому, что я отказался в прошлый раз идти с ней в кино и... и намекнул насчет ее амуров с Борисом?
А с Борькой, между прочим, после той вечеринки я больше не дружу. Разные мы с ним люди. И хотя я с ним не объяснялся, он, похоже, догадывается о моем к нему отношении и сам меня сторонится. Это и к лучшему.
Совсем собрался уходить из класса — спрятал в карман Борькины письма, щелкнул выключателем, как вдруг за спиной полыхнуло белое пламя. Подбежал к окну — и дух захватило!
На той стороне, в Жигулях, загорелись прожекторы. Золотисто-матовым светом были залиты и долина оврага, и берег Волги. Цепочка огней протянулась даже через ледяное поле реки, по которому один за другим катили самосвалы.
Если приглядеться, то, несмотря на даль правобережья, можно все же увидеть и длиннущую стрелу шагающего экскаватора в Отважинском овраге, и копры с красными звездочками, забивающие что есть силы тяжелыми молотами в дно Волги стальные шпунты, чтобы отхватить у реки под здание ГЭС добрых четыреста метров. Чуть подальше ухающих копров стояла, сверкая сигнальными огнями, огромная, как морской корабль, землечерпалка «Пятилетка».
А ведь совсем-совсем недавно, еще прошлой зимой, над лесистыми кряжами Жигулей в ясные морозные ночи теплились одни лишь звезды. И стоило, бывало, выйти в такую ночь на берег, скованной ледяными торосами воложки, как ухо начинало улавливать в глухой немотной тишине протяжный, тоскливый вой, до того тоскливый и унылый, что в жилах стыла кровь. Это завывали голодные волчьи стаи в окутанных дремой столетий Жигулевских горах.
Но вот пришли сюда осенью строители и навсегда прогнали из этих мест сонную тишь! Смотрю в окно на мириады огней, и сердце стучит так, точно в груди моей ухает мощный копер — один из тех, беспрерывно вбивающих в волжское дно стальные сваи!..
Дома в прихожей натыкаюсь на Ивана. Он собрался куда-то идти.
— Привет труженику дровяного склада! — говорю. — Ты, оказывается, по совместительству еще в отдел снабжения поступил?
Иван явно смущен. Топчется на месте, крутит между пальцами пуговицу на ватнике.
— Я тебе все разъясню, Андрюха, толичко ты... никому ни-ни! Идет?
— Не тяни, — отвечаю.
— Шагаю в субботу на вахту, а навстречу твой друг Максим. Салазки тащит с дровами. Дорога плохая, а поклажа у него тяжелая. Смотрю, весь в мыле хлопчик. Хотел ему подсобить, да время в обрез... Иду и думаю: видно, плохи у малого дела, если с салазками по дровишки ходит. Пока шагал до земснаряда, и комбинацию одну обмозговал...
Перебиваю Ивана:
— Это ты для... для своей комбинации и про Максима меня расспрашивал?
— Каюсь, поп Андрюха, для этого. — Иван смеется.
А я не знаю, куда мне деться от стыда... Называюсь товарищем Максима, а сам... Эх, а еще собирался о нем заботиться!
Иван треплет меня за плечи.
— Ты чего это?
Через силу опрашиваю — надо ж что-нибудь говорить:
— А где... машину взял? А где... дрова раздобыл?
Он снова смеется.
— Машину?.. Побачил одного шофера. А дрова... да ими хоть пруд пруди! На такое место напал: сколько хочешь, столько и бери. Сушняк, валежник — порох, не дрова! Надо, и вам привезу. Лесник разрешил!
— У нас есть — К горлу подкатывает какой-то комок, он мешает говорить. — А вот... за Максимку...
Но Иван не слушает. Хватает шапку — и к двери:
— Наше вам с кисточкой!
20 марта, четверг.
Через два денечка каникулы. Скорее бы! Алексей Алексеич договорился с начальством из артели взять нашу троицу к себе в ученики на время каникул. Каждый день будем вкалывать по шести часов (почти как настоящие рабочие!). Станут и зарплату начислять.
А летом непременно поступлю на курсы электросварщиков. (При стройке открывается целый учебный комбинат.) Максим тоже собирается — на курсы электромонтеров.
Теперь расскажу по порядку о событиях нынешнего дня.
Прежде чем сунуть в парту Борьки его письма, печатными буквами написал на пакете: «Избранные сочинения Бориса Липковича-Извинилкина». А потом весь урок наблюдал за Борькой. Когда он обнаружил пакет, доставая что-то из парты, все яйцевидное лицо его тотчас запылало. Заалела даже полоска на коже головы — там, где жидкие волосики были старательно расчесаны на косой пробор.
«Ага, выкусил?» — подумал я со злорадством.
Чтобы никто не заметил его смущения и стыда, Борька низко-низко склонился над партой.
— Липкович, вы дремлете? — вдруг раздался голос Сергея Леонидовича, учителя физики, писавшего на доске какую-то формулу.
Борька опрометью вскочил и первым делом... извинился! По классу прокатился хохот.
— Что же вам, батенька, пригрезилось? — щуря уставшие близорукие глаза, спросил учитель.
— Извините, но мне... я и не думал спать, — развел руками Борька.
— Ах, вы и не думали? — Сергей Леонидович поклонился. — Тогда уж меня извините... Значит, мне, старому, померещилось! — Протягивая Борису мел, прибавил: — Прошу к доске. Чтобы класс лучше усвоил формулу, вы нам ее еще раз объясните.
Борька подошел к доске, подошел не совсем-то уверенно, без прежней прыти. Взял мел, поглядел на доску, потом перевел свой растерянный взгляд на лица товарищей. В классе не нашлось ни единой души, которая бы попыталась ему подсказать.
— Что же это вы, Липкович? — вздохнул учитель. — Круглый, можно сказать, отличник, и нате вам!
— Извините, Сергей Леонидович, — начал было Борька, но тот поднял большую мягкую руку, остановил его:
— Садитесь. С кем грех да беда не бывают!
Борька возвращался к своей парте при общем веселом оживлении. Только сейчас я понял, что его не очень-то любят в нашем классе.
Сразу же после уроков собралась редколлегия классной стенгазеты «Отличник учебы»: Максим, Римка и я.
— Завтра в классе должен висеть новый номер газеты, — сказал я и хлопнул ладонью по красной папке с заметками. — Ясно? А теперь давайте разберем, что к чему, и за дело.
Отобрали для номера статью Елены Михайловны «Итоги третьей четверти» (она только вчера появилась в школе после болезни). Потом Зойкину заметку о производственном обучении, Кольки Мышечкина о радиокружке и разную мешанину в отдел «Кому что снится».
— А теперь, братья ежики, — начал было я, но Римка перебила:
— У меня есть предложение!
— Ну, ну, чего еще? — не очень-то любезно отозвался я. Эта Римка вечно имеет какие-то предложения. Для Римки стенгазета будто резиновая — всегда старается всякую чушь в нее напихать!
— У меня есть такое предложение, — раздельно, с выражением сказала Римка, кивая головой, точь-в-точь как учительница немецкого языка. — Мы буквально не уделяем внимания отношениям между мальчиками и девочками.
— Точнее, — поморщился я.
— Ну что у тебя за привычка перебивать? — возмутилась Римка и тряхнула косичками. — Хоть совсем рта не раскрывай!
«Это ты не раскрываешь рта? Вот умора!» — хотелось мне возразить Римке, но Максимка толкнул меня под партой коленкой, и я смолчал.
Римка закатила глаза, для солидности кашлянула и продолжала:
— Предлагаю... У нас имеются нехорошие случаи, когда мальчики пишут девочкам письма... с предложением дружить. А когда девочка не желает с этим мальчиком дружить, то мальчик начинает насмехаться над девочкой и даже.... даже говорит наоборот.
— Что наоборот? — спросил я
— Вот видите? — Римка трагически вздохнула и посмотрела на Максима: — Наоборот — значит наоборот! Что же тут непонятного? Значит, говорит, что не он, а она ему писала.
— А ты кого имеешь в виду? — спросил Максим и побледнел.
Римка опустила глаза.
— Это не столь важно, можно без фамилий. А злую заметку об этом или карикатуру надо непременно дать в газете.
Я сразу догадался, кого имела в виду Римка. Борьку, конечно! Но какой смысл об этом писать, да еще не конкретно? И высказался против.
Римка — горой за свое предложение. Максим поколебался, поколебался и взял ее сторону.
— Хорошо, — сказал я. — Пожалуйста, сочиняйте, что хотите: фельетон, басню, лирический стишок — что хотите. Но я вам не помощник!
И принялся печатными буквами переписывать статью Елены Михайловны, потом Зойкину. И тут-то, когда я вглядывался в каждое слово, в каждую буковку Зойкиной заметки, мне стало казаться... Но я решил об этом пока даже не думать. Возьму Зойкину писанину с собой и дома сличу с тем письмом. А сейчас не надо терять присутствия духа.
Когда прикончили стенгазету, когда повесили ее на стену, я заторопился домой. Шел самым коротким путем — через пустырь, мимо лесопилки.
Да, так и есть. И письмо и статейку писал один человек... Вот тебе и на! А я-то и не догадывался... Эх, и олух же царя небесного! Такой, наверно, во всем Старом посаде только один и есть — Андрей Снежков!
21 марта, пятница
Случилось то, чего так боялся!.. Столкнулся с ней в раздевалке.
И она и. я опаздывали. Не знаю уж, сказал ли я «здравствуйте!», но только она, повернувшись от зеркала, посмотрела на меня внимательно и приветливо.
А когда поднимались по лестнице, она положила мне на плечо свою теплую ладошку и участливо спросила:
— Андрюша, что с тобой? Ты так...
Она не успела договорить: я уронил полевую сумку. Вниз полетели, кувыркаясь по ступенькам, учебники, тетради.
— Ой! — вырвалось у меня, и я стал подбирать свое имущество.
Я не торопился. Разогнул спину лишь после того, как она поднялась на третий этаж.
В тот же день.
У стенгазеты толпа. Все тянутся к Максимкиной карикатуре. Разодетый с иголочки парень держит в обеих руках по десятку писем (Максим старался изо всех сил и своего добился — этот франтоватый типчик с губками сердечком очень смахивает на Борьку Извинилкина). Свои письма он предлагает убегающим в разные стороны девчонкам. Над карикатурой стоит одно слово: «Сердцеед». А внизу: «Не знаком ли он вам?»
В необычном восторге девчата. Шушукаются, пересмеиваются. На нас, мальчишек, смотрят с загадочными улыбочками.
А Борька Извинилкин делает вид, будто ничего не замечает.
К великой моей радости, Зойка нынче почему-то не появлялась в школе.
С утра был крепкий мороз, и в школу я пошел в валенках. А днем так развезло, так развезло! На дорогах лужи, да эдакие огромные — самая пора болотные сапожищи надевать. Пока шлепал до дому, насквозь промочил валенки... Как-то там, на Волге, дела у Глеба?
Я все еще в мыслях витал на ледяном поле Волги, где сейчас дорога каждая минута в битве за трубопровод, когда на пороге появилась мама. Увидела мои босые порозовевшие ноги, следы на полу, раскисшие валенки, которые я еще не успел спровадить на печку сушить, и такой подняла переполох!
— Андрей, ты маленький? На дворе мокредь, а он разгуливает в валенках! А если простудишься, а если свалишься?
Пришлось зажать ладонями уши, чтобы не слышать эти бесконечные «если».
— Сейчас же надевай ботинки с калошами — и в баню! Слышишь? Сейчас же!
Ну что поделаешь с женщинами, когда они разойдутся по какому-нибудь пустяку! По-моему, в таких случаях надо мужественно молчать. И я молчал. Махнул на все рукой и стал собираться в баню.
По дороге повстречал нашего химика Юрочку. Шел невеселый, грустный, уставясь себе под ноги. Он-то с чего такой?
А в бане, к своей радости, увидел нашего Ивана. Но Ванюшка почему-то не очень обрадовался моему появлению. Что-то все ежился, отворачивался, а садиться старался ко мне спиной. Кисейная барышня, да и только!
Никак не мог догадаться, что с ним происходит. Только у душа, когда Иван стоял, щурясь от удовольствия, под брызжущими струями воды, только тут вдруг понял, в чем дело. На груди у Ивана, под сосцами, была выколота замысловатая татуировка.
22 марта, суббота.
У нас в классе скандал. Это в последний-то день перед каникулами!
На первом уроке, на географии, Борис Извинилкин преподнес Елене Михайловне букет живых цветов.
На щеках у Елены Михайловны проступили красные пятна. Почему-то особенно запунцовела левая щека с такой крошечной ямочкой. Она сказала:
— Лучше бы вы, Липкович, девушкам преподнесли цветы. А мне за что? За тройку, которую вам по географии поставила?
Первыми захихикали девчонки. Потом засмеялись парни. Но Борька не очень-то смутился.
— Извините, Елена Михайловна, но я думаю — эта единственная тройка... чисто случайное явление. К. тому же вы здесь ни при чем. Просто я не подготовился.
И он пошел на свое место. Цветы остались лежать на столе. Елена Михайловна к ним не притронулась.
Развязка наступила на следующем уроке. По просьбе Кольки Мышечкина Елена Михайловна рассказывала об Индонезии (два дня назад мы смотрели в школьном зале фильм «По Индонезии»), Вдруг между партами от заднего ряда покатился глобус. Подпрыгивая на сучковатых половицах, словно большой спелый арбуз, он летел прямо к столу учительницы. Но глобус пустили слишком сильно. Он ударился о противоположную стену, у самой доски, отскочил назад и волчком завертелся на одном месте на глазах у всего класса.
На Елене Михайловне не было лица. С минуту она слова не могла вымолвить. Потом медленно встала, поправила на шее воротничок белой кофточки и спросила:
— Кто же это... веселую детскую игру затеял?
Молчание.
Тогда Елена Михайловна взяла со стола классный журнал. Помешкала мгновение и направилась прямо к двери.
— Я буду в учительской, — уже стоя у порога, сказала Елена Михайловна. — А тот, кто это сделал, пусть поразмыслит над своим поступком. Думаю, стоит.
И ушла.
Едва за Еленой Михайловной захлопнулась дверь, как вскочил Максим. Повернувшись лицом к парте, за которой сидели Борька Извинилкин и Данька Авилов, он закричал:
— Ты, ты, Авилов... ты что, б-белены объелся? Как ты п-посмел!..
Максим вдруг закашлялся, закрыл руками лицо и мешком опустился на свое место. Тут уж загудел весь класс.
— Безобразие!- визжали девчонки. — Позор на всю школу!
Кричали и ребята — кто во что горазд.
Зойку бы сейчас сюда. Она навела бы порядок. Но Зойка и нынче почему-то не пришла на занятия.
Не знаю, как уж это случилось, только я вдруг встал и грохнул по парте кулачищем.
— Хватит! Перестаньте!
И, удивительное дело, шум постепенно смолк. А я уже подходил к трясущемуся Даньке. Что он отъявленный трус, я знаю давно.
— Говори, заячья душа, ты или не ты?
Конопатый Данька моргал красными веками и жался к Борьке.
— Ты, спрашиваю? — Я вплотную подошел к парте.
— Не я, не я... это он... он меня подговорил, Борька! — плаксиво заныл Авилов.
За шиворот стащил Даньку с парты. А потом развернулся и ударил Бориса в лицо. Получай, гад!
В тот же день.
После уроков меня вызвали к директору. В кабинете, кроме Голубчика, никого не было. Едва я притворил за собой дверь, как на мою бедную голову посыпалась самая отборная брань.
— Хулиган, разбойник! — орал раскрасневшийся Голубчик, стуча по столу волосатым кулаком.
Я молчал. Молчал, уставившись на багрово-синий нос Голубчика с широкими ноздрями, раздувавшимися, как кузнечные мехи. Сейчас вот даже удивляюсь, почему я нисколечко не испугался, когда бушевал Голубчик.
Устав, директор откинулся на спинку стула, крякнул и с минуту собирался с новыми силами, как думал я, чтобы снова начать упражнять свои голосовые связки.
— Расскажи-ка мне, голубчик, как это ты отличился? — спросил он спустя некоторое время, расстегивая верхний крючок на стоячем воротнике кителя с заштопанными дырочками от орденов. Того самого кителя, которым так восхищались наши первоклассники.
Я, кажется, ничего не ответил, только передернул плечами.
— Это ты, понимаешь, подговорил Авилова свалить все на Липковича? — снова последовал вопрос.
В первое мгновение я даже не понял, о чем спрашивает Голубчик.
А он продолжал:
— Вы с Авиловым были в заговоре. Это ты, понимаешь, подговорил его пустить глобус? А потом свалили на Липковича? Так ведь?.. У меня не отвертишься! Учти, понимаешь, если во всем не признаешься, не извинишься перед Липковичем...
— Ни за что! — вырвалось у меня. — И признаваться мне тоже не в чем! Пусть ваш Липкович...
Я не успел договорить — распахнулась дверь, и в кабинет вошли наши ребята, человек десять. Впереди всех Максим и Римка.
— Вам чего? — недовольным голосом пробурчал Голубчик, снова багровея. — Не видите — занят!
— А мы тоже по этому вопросу, — храбро выступая вперед, заговорил белый как снег Максим. — Мы уже были в комитете комсомола и сказали... — Максим перевел дыхание. — Весь наш класс возмущен хулиганством Липковича и Авилова. А Снежков... правильно он его по морде! Тоже вот и вам говорим... Ни Елену Михайловну, ни Снежкова не дадим в обиду! А Липковича.. пусть он из нашего класса убирается! Так ведь, ребята?
— Правильно!
— Долой Липковича!
Громче других орала Римка.
Голубчик дрожал от возмущения. Но ругаться больше не решился. Он лишь махнул рукой:
— Идите... все идите!
Шумной гурьбой мы высыпали в коридор. Хотелось обнять и расцеловать ребят. Даже Римку я не прочь был чмокнуть. Но я не сделал ни того, ни другого. А повалился на перила лестницы и покатился вниз, крича во весь голос:
— Берегись, задавлю!
23 марта, воскресенье.
Мама расщедрилась и напекла пирожков — с картошкой и с капустой. Неплохо начинаются каникулы! За стол сели вдвоем: ни Глеба, ни Ванюшки нет дома. В последние дни Глеб наш совсем перестал приходить ночевать. А Ивана утром срочно вызвали на работу: кто-то у них там не явился на вахту.
Сидим скучные. Это, наверно, потому, что мы уже отвыкли от тихой жизни. А с тех пор как Глеб перестал заглядывать домой, мама почему-то стала раздражительная, нервная. И даже не улыбнется.
Вот и сейчас: держит в руке пирожок, а сама смотрит в окно и о чем-то думает. Весь лоб в морщинах, как разлинованная бумага.
— Слушай, мам, — говорю, — а не отнести ли Глебу пирожков? А? Хочешь, в момент слетаю?
Но она не слышит. Тогда я еще раз окликаю ее. И тут мама сразу оживляется. Забывает про свой пирожок и бежит к плите.
— Да ты поешь вперед сама, — говорю ей, но она громыхает кастрюлями и знать ничего не хочет!
Когда собрался в дорогу, мама вручает мне самую большую кошелку, какая только у нас есть.
— И чего ты туда насовала? — ворчу я, разглядывая пузатую кошелку.
— Иди, иди, да побыстрее! — Мама смеется. Она преображается на глазах. — Смотри не застуди пирожки! Скажи ему — прямо со сковородки!
На улице тихо. С низкого белесого неба сыплет снежок. Сыплет неохотно, словно по принуждению.
Город остался позади, когда из сосняка, громыхая колесами, показался железнодорожный состав. (Эту новую ветку, соединяющую областной город с нашей стройкой, протянули в начале зимы.) Вагоны, платформы. Казалось, им не будет конца.
Все эти мелькающие в глазах тракторы, самосвалы, штабеля труб и стройматериалов железнодорожники везут Гидрострою.
Как-то на днях я прошелся мимо очередного состава, прибывшего на станцию, и был прямо-таки ошарашен. Вся страна, от края и до края, включилась в строительство Волжской ГЭС!
«Волга. Гидрострою. Ленинград» — было написано на одном из вагонов. На платформе с громоздкими частями экскаваторов — другая надпись: «Уралмаш — Волга». Грузы на стройку поступали отовсюду: из Москвы, Саратова, Выксы, Сибири, с Прибалтики, из Армении.
Когда я, глазея, брел мимо состава, между железнодорожниками, стоявшими возле новенького, сверкающего краской вагона, происходил такой разговор:
— Скажи на милость, а этот вагон, видать, по ошибке сюда заслали.
— Почему по ошибке?
— Ну как же не по ошибке: написано — «удобрение». К чему оно здесь, удобрение это самое?
— А сады? Тут же, паря, новые города начнут строить. А какая красота жизни без садов?
Шагал дальше и думал: вот уже кто-то позаботился и о тех садах, которые через несколько лет расцветут здесь, на берегах нового Волжского моря, радуя глаз кипенью нежных лепестков. Как это здорово!
...Состав, наконец, кончился. А снежинки все летят и летят, тихо кружась.
Иду быстро. И вот уже место сварки трубопровода. Черная кишка огромного дюкера четко выделяется на белой, припорошенной поверхности льда. Эта первая километровая нитка трубопровода уже готова к спуску на дно Волги. Сейчас электросварщики варят вторую нитку Работа не замирает даже ночью.
Глеба разыскиваю не сразу. Все электросварщики на удивление похожи друг на друга в своих грубых брезентовых комбинезонах, натянутых на ватные куртки и штаны. Лица их закрывают серые щитки, чем-то напоминающие корыта, в которых хозяйки рубят мясо. Попробуй-ка тут разыщи нужного тебе человека!
И все же я без посторонней помощи отыскиваю Глеба. Толстый и неуклюжий, словно водолаз в полном снаряжении, он лежит на досках, положенных прямо на лед, и варит потолок трубопровода.
Невольно замираю на месте, ослепленный мириадами шипящих искр, разлетающихся во все стороны.
А распластавшийся под трубой Глеб ничего не видит, ничего не замечает, кроме своей «волшебной» палочки — держателя с электродом. Это из-под нее-то и вырываются крошечные голубоватые молнии.
По всему чувствуется: работа у Глеба трудная, требующая большого напряжения воли и, может, даже большого виртуозного мастерства! В самом деле, попробуй полежи в мороз час, да в неудобной позе на льду, беспрерывно сжимая в застывшей руке держатель с электродом.
Электросварщик должен точно, очень точно рассчитывать каждое свое движение. Водя держатель у стыка труб, он обязан так наловчиться расплавлять металл, чтобы пенящийся, раскаленный до белизны сплав успевал быстро застыть и затвердеть в нужном месте. (Обо всем этом я вычитал из Глебовой книжки.)
А какие швы красовались там, где уже прошлась «волшебная» палочка Глеба: ровные, плотные! Крепко сварено, ничего не скажешь!
Проходит, наверно, с полчаса, прежде чем я вспоминаю про свою кошелку с пирожками.
— Глеб! — кричу, закрываясь рукой от слепящих искр-молний. — Вылезай, я обед тебе принес!
Он даже не шевелится. Лишь свободной рукой дает знать: обожди, мол, торопыга, — недосуг!
Но вот, наконец, Глеб неуклюже поворачивается на бок, вытаскивает из-под трубы ноги, садится на доски. И медленно, будто у него одеревенели руки, приподнимает над головой щиток. Я не сразу узнаю Глеба. Предо мной незнакомое, залубенелое от долгого пребывания на холоде лицо, с лиловыми пятнами на опавших щеках. Вдруг по этому незнакомому, как бы отлитому из металла лицу пробегает широкая, светлая улыбка. Ощеривается до самых ушей и рот, блистая зубами молочной белизны. Теперь передо мной уже не кто-нибудь, а настоящий Глеб — веселый, добрый медведь, которого я так люблю!
— Ты чего это, елова голова? — спрашивает Глеб, все также медленно и неуклюже вставая и разминая ноги. — У нас ведь тут буфет. Жратвы хватает!
Но моим приходом он все же доволен, хотя, видимо, и пытается это скрыть.
— Ты лучше угадай, чего я принес! — говорю Глебу, размахивая кошелкой. — Ну, попробуй!
— Знаю, знаю, пирожки! — Глеб весело хохочет. — Любовь Сергеевна, она... Славная, брат Андрюха, у тебя мать!
Глеб на миг отворачивается. А потом берет меня за плечо и ведет в будку-теплушку, стоящую тут же на льду.
В будке чадно и жарко от раскаленной докрасна чугунной печки. Пока Глеб расправляется с пирожками, все еще дымящимися парком, я разглядываю неприхотливое убранство теплушки. Рядом с печкой тянутся в два яруса нары. У окна крохотный столик. В простенке доска соревнования. Глеб Петрович Терехов первый на этой доске... Ого, шесть норм в смену! Ну и Глеб! А ведь дома — ни слова. Рядом с доской небольшой плакатик, написанный на скорую руку:
«Равняйтесь на Глеба Терехова — лучшего электросварщика великой стройки!»
В эту минуту меня неудержимо тянет броситься к нему, Глебу, на шею и задушить его в своих объятиях. Но я стесняюсь: ведь не маленький! Но руку все-таки тяну и, незаметно для Глеба, глажу ладонью холодную полу его брезентовой куртки (садясь обедать, он так и не разделся).
Когда собираюсь домой, Глеб говорит, вытирая шапкой лицо — лобастое, все в крапинках пота:
— Спасибо, Андрюха. Теперь еще часиков пять отмахаю — и на боковую... Жуть как хочу спать!
— Домой придешь? — спрашиваю.
— Не-ет, здесь вот притулюсь. Нам сейчас, елова голова, много спать не положено.
Всю обратную дорогу думаю о Глебе. А перед глазами — его лицо, лицо простого рабочего человека, страшно уставшего, но такого еще сильного, упрямого и волевого, которому все нипочем!
И мне хочется быть похожим на Глеба.
В тот же день.
Вечером ходили с Иваном в кино на «Чапаева» — старую, но такую нестареющую картину. Не помню, сколько уж раз ее видел! Иван говорит: знает наизусть. А смотрели с таким захватывающим волнением, будто впервые видели и будто не с кем-то там, на экране, а с нами все это происходит.
Когда вышли из кинотеатра, какой-то шкет, пробегая мимо нас, закричал:
— Эй, Петька! Айда завтра в клуб строителей. Говорят, там Чапай не тонет!
Из кинотеатра мы шли с Иваном быстро, обгоняя разные парочки, не обращавшие никакого внимания на сыпавший хлопьями снег, — возможно, последний в эту зиму. С широкой и многолюдной Советской свернули на тихую Садовую.
Возле одного уютного палисадничка стояли двое: высокий парень в длинном пальто и девушка в шубе. Плечи того и другого были запорошены снежными хлопьями. Они так увлеклись поцелуями, что не заметили подкравшегося к ним Ивана.
— Ре-бемоль! — встав на цыпочки, басом прокричал Ванюшка над ухом парня. Прокричал и, тотчас отбежав в сторону, присел за решетку палисадника.
Девушка испуганно вскрикнула, а разъяренный парень обернулся, чтобы надавать тумаков непрошеному шутнику.
В это время по кочкастой дороге прогромыхал грузовик. Молочновато-оранжевый сноп света вдруг так ярко осветил стоявших у палисадника, что я сразу признал в высоком отца Максима, а в девушке... Нельку. Да, это была она. Ослепленная ярким светом, Нелька зажмурилась и уткнулась лицом, показавшимся мне неестественно бледным, в грудь Семена Палыча.
Я не стал ждать, что будет дальше, и быстро пошел прочь. За мной топал Иван, озорно крича:
— Суюнчу, суюнчу ярату!
И откуда он столько знает киргизских, казахских и татарских слов? Да еще в придачу к ним какие-то музыкальные термины! В другой бы раз я вместе с Иваном посмеялся над его проделкой, но сейчас мне было вовсе не до смеху.
25 марта, вторник.
Ночью на скорой помощи привезли Ивана. Увидав его опоясанную бинтами голову, мама чуть не разревелась.
— Не беспокойтесь, — говорила сестра в белом халате, помогая Ванюшке снимать ватник. — Ваш сын легко отделался: одними царапинами.
Мы стояли с мамой в стороне — перепуганные, кое-как одетые, не зная, что нам делать.
— Сейчас укладывайте его спать, — продолжала сестра, — а завтра из поликлиники заглянет врач... Пусть только лежит и не снимает бинты.
Она ободряюще улыбнулась маме, попрощалась и направилась к двери. Я вышел ее проводить.
— Очень и очень ему повезло, — заговорила полушепотом сестра, спускаясь с крыльца. — Милиционер, который в больницу его привез, говорил: если бы постовой вовремя не подоспел, ухлопали бы бандиты вашего брата.
И лишь наутро, уже от самого Ванюшки, узнал подробности его ранения.
Он возвращался с вечерней вахты домой, когда возле ресторана заметил каких-то людей, показавшихся ему подозрительными. Иван не пошел дальше своей дорогой, а повернул в обратную сторону, к площади, где было отделение милиции.
Вдруг его окликнули. Не отвечая, он ускорил шаг. Тогда за Иваном побежали двое. Он тоже припустился что было мочи. До площади оставалось не больше сотни шагов, когда кто-то из преследовавших бросил Ивану под ноги кол. Падая, он закричал... Очнулся Ванюшка в больнице. Оказывается, его крик услышал постовой милиционер. Он-то и подоспел вовремя.
Нынче мне не пришлось идти на работу в артель: весь день сижу возле Ивана. Он все пытается что-то рассказывать... Врач, приходившая в полдень, посоветовала ему меньше говорить! Тут же она дала Ивану выпить какой-то порошок, после чего мой говорун вскоре заснул.
На улице метет метель — такой и зимой даже не было! По железной крыше грохочет ветер, будто разъяренный слон топает ножищами. А в окна лепит и лепит сырой снег. Ничегошеньки не видно, что делается на белом свете. По стеклам сползает, тая, жидкая кашица.
Смотрю на эти белесые бельма и думаю о Глебе. Неужели он и сейчас, когда вокруг не видно ни зги, а под ногами хлюпает вода, неужели он и сейчас с прежней неутомимостью колдует своей «волшебной» палочкой?
И что бы этой взбесившейся метели повременить малость? Кончили бы электросварщики варить трубопровод, опустили бы его на дно Волги, вот тогда бы и милости просим! (Первый еще в субботу опустили. Такая жалость — не видел.)
Завтра — в любую погоду — непременно навещу Глеба. Завтра же... нет, послезавтра отнесу Максиму в подарок «Русский лес» Леонова (с Борькой уже давно рассчитался за книгу). У Максима послезавтра день рождения. А узнал я об этом случайно — сам он ни за что бы не сказал. Думаю, обрадуется подарку. Максимке давно хотелось иметь роман Леонова.
Под вечер просыпается Иван и просит есть.
— Сейчас, сейчас, — говорю и бегу на кухню.
Он съедает тарелку супа, пару морковных котлет и стакан клюквенного киселя. Заодно с ним и я навертываю за обе щеки из солидарности. Радуюсь Ванюшкиному аппетиту — значит, скоро поправится!
Мою посуду, а он, глядя на меня в марлевые щелочки, говорит:
— Эх, у нас и случай был вчера, Андрюха! Прихожу на вахту, а ребята рассказывают... Ты моего сменщика знаешь? Сашко его зовут.
Пожимаю плечами:
— Откуда мне знать? Я и был-то на твоем земснаряде всего раз.
Иван машет рукой:
— Знаешь, знаешь! Когда мы с тобой на мостике стояли, к нам поднялся хлопец такой... такой плюгавый с виду. Вспомнил?
Тут я и на самом деле припоминаю этого Сашка — узкоплечего, невысокого.
— Наш Сашок, Андрюха, героем вчера стал. Право слово. Настоящим героем!
Иван так воодушевляется, что ему уже не лежится. Он приподнимается на локте, но я быстренько его укладываю.
— Смотри, — говорю, — не станешь слушаться, отлуплю!
— А ты слушай, не перебивай! — сердится он. — Вчера утречком команда решила наращивать пульпопровод... Смекаешь, для чего? Чтобы земснаряд продвинулся дальше в глубь острова. Он теперь у нас, бисова душа, такую длиннущую траншею прорыл. Приходи как-нибудь на днях, ахнешь!..
Помолчав, Ванюшка продолжал:
— Вначале все шло как обычно: подогнали запасный понтон с трубой, потом слесари стали разъединять магистраль пульпопровода. И тут-то как назло эдакая волнища ударила в понтон! Так ударила, что понтон накренился, и шаровое соединение — большущее стальное кольцо — сразу ухнуло в воду. Чуешь, какая беда стряслась? В этом шаровом соединении ни мало ни много, а пятнадцать пудов! Багром такое колечко не подцепишь и на свет божий не вытащишь. Кто-то из слесарей говорит: «Водолазов надо вызывать». А механик головой качает: «Раньше завтрашнего дня они не появятся. А мы ждать никак не можем». Пока шли тары-бары да растабары, мой сменщик Сашок приволок с палубы стальной трос и давай разоблачаться. Разнагишился до самых трусиков и нырять собирается. Механик и слесари в один голос: «Вода — огонь, ты умом, хлопец, рехнулся!», — а Сашок конец троса в руки и — чебурых в воду! Глубина метра три с половиной, но Сашок не растерялся. Оказывается, он с детства ныряльщик отменный. Нащупал под водой кольцо, просунул трос, завязал узлом, и был таков! Закутали ребята Сашка в тулуп и в машинное отделение поволокли, а он зуб на зуб попасть не может. Еле выговорил: «Тащите лебедкой трос, и порядок будет!» Так и сделали. Заявляюсь на вахту, а земснаряд как ни в чем не бывало робит себе, сопит насосами!
Ванюшка устал: на подбородке выступили бусины пота. Облизав языком припухшие губы, он со вздохом прибавляет:
— У нас там столько всякого дела, мне и лежать-то некогда. Послезавтра, вот увидишь, сбегу на земснаряд! Право слово, сбегу!
Я молчу. Собираю со стола перемытую посуду и тащу ее на кухню. Ничего не скажешь — молодец этот Сашок, сменщик Ванюшки! Молодец!
Немного погодя на цыпочках возвращаюсь в комнату. Ванюшка спит, подложив под забинтованную щеку ладонь. Но сон его беспокоен: припухшие губы шевелятся, нос морщится...
А за окнами по-прежнему бушует неугомонная метель. И я опять начинаю думать о Глебе. О нем, наверно, и мама сейчас думает на работе, крутя ручку своего арифмометра.
13 апреля, воскресенье.
С чего начинать? Даже не знаю... Мама принесла мне чистую тетрадку, в ней-то я сейчас и пишу. Бедная мама, как она изменилась за эти две недели: вся-то, вся поседела. Еще бы! Столько переживаний свалилось на ее плечи...
Вчера я первый раз поднялся с постели. Больница стоит на бугре у дубков, и отсюда, из окна палаты, и Старый посад, и Волга, и Жигулевские горы видны как на ладони. Смотрел на синеющие вершины Жигулей, на фиолетовые ущелья с белыми языками снега на дне, смотрел на зеленую, вспученную Волгу (не нынче-завтра начнется ледоход), а нетерпеливое воображение уже забегало вперед, и перед глазами рисовалась иная картина.
Вот здесь, у левого берега, поднимутся высокие-высокие ворота судоходных шлюзов, а через всю. неоглядную ширь Волги протянется железобетонная сливная плотина. (Стоит на секунду смежить ресницы и представить себе эту плотину, как в ушах возникает яростный рев низвергающегося водопада.) А вот у правобережья, в Отважинском овраге, где сейчас работяги-экскаваторы роют котлован, будет красоваться из стекла и камня здание самой мощной в мире гидроэлектростанции. И где-то здесь же, возможно у входа в шлюзы, возможно на самой плотине, встанет на века, как часовой, Глеб Петрович Терехов, изваянный из бронзы или гранита, — один из рядовых многотысячной армии великой стройки.
Глеб мне представляется таким, каким я его видел последний раз — 27 марта, в день гибели. На нем неизменная брезентовая роба, в правой руке «волшебная» палочка, в левой — щиток.
Последний шов варил на трубопроводе Глеб, когда под ним обрушился лед и он упал в обжигающую огнем студеную воду, все еще не выпуская из рук держателя с электродом.
Вблизи, кроме меня, никого не было. А я так растерялся, так перепугался. Что тут делать, как помочь Глебу?
— Доску... доску, елова голова! — хрипло, задыхаясь, выкрикнул Глеб, показываясь из воды.
Он хватался за ноздреватую, хрупкую кромку льда, но лед под ним обламывался, и он снова с головой уходил под воду.
Бросив на лед доску, одним концом к майне, я и сам, поскользнувшись, упал на нее. Но когда огрузневший Глеб, совсем выбившийся в последние дни из сил, навалился грудью на доску, она затрещала и... Не знаю, как это случилось, но в тот же миг я тоже ухнулся с головой в ледяную купель.
Вынырнув, я не увидел Глеба. Хватаясь стынущими пальцами за обломок доски, я закричал что было мочи:
— Помогите! Помогите!
В это время над крошевом льда показалась рука Глеба.
«Тонет!» — мелькнуло у меня в голове.
Студеная вода знобила тело, невидимыми путами сковывала руки и ноги... Летом я переплывал Волгу, а тут с трудом преодолел каких-то три-четыре метра, отделявшие меня от Глеба. Обхватил Глеба за плечи и повалил себе на грудь так, чтобы его голова держалась над водой. Но Глеб был очень и очень тяжел в своей намокшей спецовке, и мы оба пошли книзу...
Больше я ничего не помню. Пришел в себя лишь несколько дней назад. А о гибели Глеба мама рассказала только вчера. Прибежавшие на мой крик рабочие вытащили его из майны уже мертвым.
Рассказывая о том, как вся стройка хоронила нашего Глеба, мама не сдержалась и зарыдала.
Когда она ушла, я подошел к окну. Слезы текли по щекам и капали, капали на подоконник. В этот миг я думал только об одном: как бы другие больные по палате не заметили моей слабости...
Нынче у меня было много гостей: Алексей Алексеич — мастер из «Красного мебельщика», Ванюшка, Максим.
У Ванюшки на память от стычки с бандитами на виске остался красный рубец, но он его мало тревожит. Как и мама и я, Ванюшка не может все еще смириться с мыслью, что среди нас уже никогда-никогда больше не будет Глеба.
А Максим так вытянулся за эти две недели, так возмужал!
Мой хороший Максимка тоже много пережил за это время. Еще бы, такой удар: в один прекрасный день Семен Палыч, забрав свои чемоданы, ушел из дому.
На прощание он сказал жене, и сыну:
— Хватит, посидели на моей шее, пора и совесть знать!
Школу Максим уже бросил. Он поступил на шестимесячные курсы электромонтеров. Теперь не кто-нибудь, а он, Максим, кормилец больной матери (сто пятьдесят рублей стипендии плюс двести десять за вечернюю работу в проектном отделе стройки).
Максим принес мне целый веник распушившейся вербы. От этих белых, обрызганных желтком трогательно-нежных шариков пахнет молодой, светлой весной.
— Где, — спрашиваю, — наломал веток? У Черного мыса?
Максим почему-то краснеет. Мнется, мнется и говорит:
— Зойка... это она тебе прислала. Она со мной до больницы дошла, а потом... убежала. Это, знаешь ли, ее отец меня... и на курсы и на работу.
Лицо Максима — словно маков цвет. Опуская взгляд, он еле слышно добавляет:
— Она такая... такая хорошая. Лучше всех на свете!
Мне тоже что-то хочется сказать Максиму. Да, спросить... но разве это возможно? А вдруг я чем-то выдам себя, как только что выдал себя Максим? И я молчу, стиснув губы.
Но вот уходит и Максим. Я с завистью смотрю ему вслед. Через шесть месяцев он будет настоящим рабочим. И не просто рабочим, а строителем небывалого в мире гиганта!
Если две недели назад я только еще смутно думал о профессии электросварщика, то теперь — и это я точно знаю — непременно им буду! Сразу же после окончания школьных занятий пойду, как и Максим, на курсы. А когда выучусь на электросварщика, поступлю на стройку (десятый класс буду кончать в вечерней школе).
Но что это! Чей это голос за дверью:
— Скажите, к Снежкову можно?
— Пожалуйста, — отвечает сестра.
Сердце проваливается куда-то в пятки. Елена Михайловна... Она, это она! Вот сейчас откроется дверь, и она войдет... войдет в палату! Мне и радостно и страшно. Что делать? Как быть? Не притвориться ли спящим?