Литературные течения по-разному распространяются и абсорбируются в разных культурных и национальных контекстах. На самом деле, сходство между их проявлениями в разных контекстах сегодня может удивить нас больше, чем различия. Декаданс, зародившийся во Франции, в разных странах получил разные оттенки: в Англии он породил «Желтые девяностые», в России — Серебряный век. В ивритской литературе он просочился в самую сердцевину литературы Возрождения. Декадентство везде, даже во Франции, вызывало сопротивление и воспринималось как движение, подвергающее риску ценности существующей культуры. Во многих странах, и особенно в России, оно воспринималось как искусственное заимствование, чуждое народному духу, который обязана выражать литература. Разумеется, в ивритской литературе декадентство действовало и воспринималось особенным образом, отличным от других европейских литератур. Поэтому тому, кто знает декадентство по французской или английской литературе, трудно будет обнаружить его присутствие в текстах, написанных на иврите и описывающих жизнь евреев в европейской диаспоре.

Особое положение еврейской культуры в контексте конца девятнадцатого века выражается, прежде всего, в центральном, хотя и не исключительном, месте, которое отводилось в культурной системе написанной букве. В Европе декадентство имело место не только в литературе; оно проявлялось в изобразительном искусстве (Моро, Бердслей, Климт и другие), в драматургии и в опере (Адан, Уайльд, Вагнер, Андреев) и, возможно, в еще большей степени, в эстетике повседневной жизни: в архитектуре и дизайне (Арт Нуво), в книжной иллюстрации, в стиле афиш и плакатов, в моде на одежду и на косметику и даже в пластике и в мимике, запечатленных в фотографиях того периода. Эти области не были развиты в новой еврейской культуре, но даже в том небольшом, что было, заметен вкус эпохи, как например, в витиеватом Югендштиле живописи Эфраима Лилиана, пламенный сионизм которого не мешал ему черпать вдохновение в декадентском стиле Бердслея. В фотопортретах того времени запечатлен элегантный «денди»: белый костюм, трость, шелковый платок, благородная поза, полный мировой скорби взгляд…

Но наиболее ярко признаки европейского декадентства в еврейской культуре конца девятнадцатого века проявились в литературе и публицистике, написанных на иврите. В произведениях Бялика, Бердичевского и Бренера эти признаки еще не совсем полно и ярко выражены, и тому есть три причины: во-первых, эти произведения отражают не состояние француза или англичанина, а состояние еврея; во-вторых, они написаны на возрожденном языке — иврите; и, в-третьих, эти три писателя, описывавшие декадентское состояние еврейского человека и еврейского народа, относились к декадентству с неприкрытым идеологическим сопротивлением и с глубоким страхом. А ведь положение еврейского народа не было положением империи периода заката, равнодушной к приходу варваров! Верлен в своем стихотворении «Langueur» (Дряблость, 1883), считающемся манифестом французского декадентства, мог описывать равнодушие декадента к приходу варваров. В отличие от него, возможность полного исчезновения еврейского народа, казавшаяся слишком реальной в период усиленной модернизации Восточной Европы, пугала ивритских писателей и приводила их в состояние глубокого пессимизма, но не оставляла равнодушными. Не в меньшей степени их пугала и привязанность отдельной личности к умирающему телу национальной общности, идея, получавшая подкрепление в расистском антисемитизме Европы конца девятнадцатого века и в детерминистском понимании истории, очень популярном среди мыслителей этого периода. Творчество ивритских писателей свидетельствует об этом сильнее, чем их идеологические декларации. Возрождение нации было единственным шансом избежать смертного приговора, но их вера в прорыв исторического детерминизма была неустойчивой. Их творчество иногда выражает полное неверие в этот шанс, но даже когда в нем выражается вера, эта вера опирается не на органические процессы «очищения», как было принято в романтическом восприятии истории, а на насильственный взлом генетического кода или на мистический прорыв редких чудодейственных сил.

Интенсивность озабоченности писателей положением еврея и судьбой еврейского народа представляет собой самое сильное анти-декадентское свидетельство в ивритской литературе Возрождения. Более того, все известные декадентские основы окрашиваются еврейской точкой зрения: моральная испорченность связывается с «галутным» еврейством (еврейством Диаспоры), психологическая атрофия и нервозность называются особенностями еврейской психики, болезненная эротика — достоянием еврейского человека, отвращение к примитиву направлено против персонажей и явлений еврейской жизни, и даже обнаружение зла в природе и в человеке происходит в еврейском контексте. Европейские декаденты отказывались от национальной принадлежности и погружались в свой субъективный мир, оторванный как от общества, так и от ближнего; ивритский писатель, несмотря на все его усилия быть европейцем, всеми фибрами своей души остается одержимым положением евреев.

Европейский декадентский писатель тоже не рад был обнаружить признаки декадентства в окружающей его действительности или в себе самом и искал лекарство от этой «болезни», в основном, в символистской мистике или в ницшеанстве. Но такие писатели, как Бодлер, Уайльд, Бердслей и Брюсов открыто приняли на себя декадентский имидж и размахивали им как идеологическим флагом. В отличие от них, ни один ивритский писатель не принял открыто декадентство как свою поэтику, даже если отстаивал эстетизм и европеизм и боролся за них, подобно Фришману. Как было сказано, с идеологической точки зрения декадентство вызывало протест и осуждение. С эмоциональной точки зрения оно притягивало и соблазняло, вызывало отвращение и пугало.

Европейское декадентство предпочитало эстетический и чувственный опыт моральному долгу и оправдывало «модернистское» нонконформистское поведение, считавшееся ужасным и извращенным в глазах общества. Для ивритских писателей того же периода процесс свободомыслия оказался непростым испытанием, связанным с отказом от моральных ценностей и сопровождаемым страхом нигилизма, тем более что влечение к аморализму, к чувственным удовольствиям и к эстетизму было чуждым для бывших воспитанников хедера и ешивы. Даже после «освобождения» (эмансипации) их образ жизни был далек от богемного декадентства европейских писателей. Бялик, Бердичевский и Бренер, так же как и Бершадский, Номберг, Гнесин, Шнеур, Яков Штейнберг и Фогель, не вели декадентский образ жизни, подобный образу жизни Бодлера, Адана, Уайльда и Пшибышевского, даже если и подражали иногда внешности и стилю одежды «денди». Их сексуальная отвага оставалась гораздо скромнее, чем у европейских декадентов, несмотря на то, что они позволяли себе свободные связи с представительницами противоположного пола и признавали женскую сексуальность, в том числе и у еврейской женщины. Они открыли для себя откровенный, неромантический секс и даже «нездоровую», извращенную сексуальность, но еврейская реальность — не только в местечках, но и в таких городах, как Одесса, Варшава и Петербург, — оставалась далекой от декадентства европейских метрополий. Ивритские писатели могли найти в этой реальности только еврейские параллели, что и делали Бердичевский, Гнесин, Фогель и другие.

Во многих смыслах еврейский контекст декадентства был похож на декадентство российское: оно являлось частью западного модернизма и европеизма внутри национальной культуры, воспринимающейся как «восточная» и принадлежащая прошлому. На фоне культуры, ставящей особое ударение на долге отдельной личности перед нацией, декадентство воспринималось как благословение космополитизма и культивирование личного «эго». В русском контексте эгоизм был воплощением аморализма. Он отождествлялся с «беспочвенностью», то есть с эмоциональной неполноценностью, с неспособностью сопереживать своему народу, другу, любимой женщине и членам семьи, а также с недостатком альтруистического импульса, ответственного за такое сопереживание. На этом фоне возникли еврейский «Талуш» (беспочвенник) и «литература одинокого еврея», описывающая людей, физически — по происхождению — принадлежащих еврейскому народу, но утерявших чувство национальной принадлежности.

В еврейском декадентстве не было зазора между шиком и утонченностью вкуса, как не было и щегольской легкости. В нем были, в основном, глубокие пессимизм и депрессия, порождавшие ощущение оторванности от действительности и восприятие реальности в виде «теней». Не случайно слово «тени» так часто встречается в названиях рассказов, написанных в этот период; это слово отражает не только субъективное эмоциональное состояние, но и восприятие еврейства как мира, оторванного от реальности. Исходное положение Шопенгауэра, согласно которому реальный мир может оказаться только сном и фантазией, получило социологическое осмысление, увязывающее «тени жизни» с положением евреев. В таком декадентстве существовало также осознание испорченности окружающей среды, экзистенциального зла и внутрисемейной жестокости. Все эти явления воспринимались как результат социального упадка и как проявление психофизиологического вырождения, которое искажало моральный облик личности, превращало ее в невротического монстра и отрывало ее от Чистоты, от существования которой в реальности писатель не был готов отказаться.

Находилась ли ивритская литература этого периода еще и под стилистическим влиянием декадентства, и если да, то каковы особенности ивритского декадентского стиля? Это трудный вопрос, ответ на который будет сложным, во-первых, из-за проблемы различения между декадентским, импрессионистским и символистским стилями, а во-вторых, из-за исключительного положения языка иврит по сравнению с языками европейских литератур и даже по сравнению со второстепенными европейскими литературами, например, с украинской. Положение этих литератур в данный период было похоже скорее на положение идишской литературы: они также боролись за создание элитарной художественной литературы на языке, который считался «жаргоном». В то же время ивритская литература конца девятнадцатого века боролась, с достойным изумления успехом, за противоположную цель: возродить народный, разговорный слой языка, который использовался, в основном, как язык молитвы и как письменный язык образованных мужчин, путем создания разговорного эффекта в языке, на котором почти никто не разговаривал. Эта борьба не прекращалась и в той части ивритской литературы, которая испытывала символистские и декадентские влияния, хотя здесь этой борьбе придавалось меньшее значение, ибо декадентский стиль отвергал эстетику, придерживающуюся естественности языка.

Стилистическое влияние декадентской эстетики на ивритскую литературу проявляется в использовании элементов неразговорного языка, таких как архаизмы и неологизмы, в поэтическом структурировании языка прозы, в подчеркнутой музыкальности, в использовании синестезий и других структурных, риторических и характеристических элементов. На фоне реалистической еврейской прозы девятнадцатого века декадентский стиль проявляется, в том числе, и в замене рассказчика или поэта «из народа» (Менделе Мохер-Сфарим и Шалом-Алейхем в идишской литературе, народные песни Бялика и т. п.) на образ рассказчика или поэта, получившего чрезмерное еврейское и/или общее образование, так что его речь переполнена изысканными и даже эзотерическими выражениями.

Осуждение декадентства и опасение за его проникновение в ивритскую литературу были характерны для позиции тех, кто создавали ее поэтику — Ахад Ха-Ам, Клаузнер, Бялик и Бренер, так и большинства менее известных литературных критиков. В своем сопротивлении декадентству ивритская литература не отличалась от других европейских литератур, которые обычно относились к декадентству как к порочному и вредному явлению. Наиболее остро отрицательная реакция на декадентство проявлялась в России, что выражалось, между прочим, и в атакующих статьях Горького о Верлене и французских декадентах (1896), в трактате Льва Толстого «Что такое искусство» (1898), в необыкновенной популярности Нордау, чья книга Вырождение, как отмечалось, была переведена на русский язык вскоре после ее выхода на немецком и даже удостоилась повторных изданий (1896, 1901). В России декадентство воспринималось как продолжение «западнического» направления, поэтому оно и вызывало сопротивление славянофилов. Революционерам-социалистам его либеральный политический характер казался проявлением «буржуазности», так что декадентство подвергалось нападкам и со стороны советского литературоведения.

В ивритской литературе декадентство воспринималось, и не без причины, как угроза идее национального возрождения. В контексте ивритской литературы Восточной Европы, решающее различие между романтизмом и декадентством заключалось в понятии народности, в понимании национального чувства и в оценке шансов на национальное возрождение. В корне замешательства, в котором оказалась ивритская национальная мысль в конце девятнадцатого века, было противоречие между романтической верой в возможность национального возрождения и расовыми и детерминистскими теориями, заполнившими собой воздушное пространство Европы этого периода. Романтизм отождествлялся со стремлением оживить народные корни национальной культуры и с верой в моральную святость «народного духа», тогда как декадентство выражало отказ от общественного и национального долга и сосредоточенность на субъективных ощущениях. Декадентская литература описывала человека, отдаляющегося от нации, от религии и от всех общественных связей и погружающегося в мир тумана, сна и извращенных странностей. В России декадентов обвиняли в «беспочвенности», то есть в безразличии к ближнему и в нечувствительности к проблемам народа и общества. Типичный образ «талуша» (беспочвенника) в ивритской литературе несет на себе, по крайней мере, часть из совокупности характерных черт декадента: интеллектуал или человек искусства, утративший чувство религиозной и национальной принадлежности, человек своего времени, не мужественный, страдающий от неврозов, эстет. Понятие «талуш» не является изобретением ивритской литературы. Это перевод французского слова déraciné, которым Морис Баррэ называл своих современников, и русского понятия «беспочвенность», которым воспользовался Лев Шестов в своем труде «Апофеоз беспочвенности», для того чтобы оправдать положение нового человека — радикального скептика, отказывающегося служить идеологическим, общественным и моральным ценностям. Декадентские персонажи западной литературы тоже отказывались от этих ценностей, но в русской и еврейской культурах, в которых национальная и социальная принадлежность занимали более весомое место в этических нормах и в понимании роли литературы, моральное потрясение было гораздо сильнее.

Важной причиной того протеста, который вызывало декадентство среди писателей Еврейского Возрождения, являлся болезненный характер декадентских литературы и искусства, то есть склонность заниматься темами и эмоциональными состояниями, считавшимися аморальными или патологическими. Ведь, согласно мировоззрению этих писателей, литературе принадлежит центральная роль в управлении политическими и культурными процессами, а в период, когда само существование ивритской культуры и еврейского народа находится в опасности и еврейство страдает от смертельной болезни, ивритская литература должна способствовать его выздоровлению, а на это способна только «здоровая» литература. И все же общепринятое мнение, что еврейство погружено в болезненное состояние или что оно само по себе является хронической болезнью, вызывало следующий вопрос: может ли существовать здоровая литература, достоверно отражающая больное состояние разрывающегося на части и рассыпающегося еврейства? Не является ли задачей ивритского писателя, тем более писателя-реалиста, со всей жестокостью отражать декадентское состояние еврейского народа? Исходя из этой логики, Бердичевский уже в 1891 году написал, что ивритская литература должна описывать «в том числе разложение и мерзость, существующие в нашей жизни», а Цитрон в 1902 году утверждал, что правдивая еврейская поэзия, создающаяся в изгнании, обязана быть декадентской; только в Эрец Исраэль будет создана естественная еврейская поэзия. В 1910 году Бренер защищал содержание и форму еврейской декадентской литературы, потому что она верно отражает пустоту и разложение еврейской жизни в Диаспоре, и любая другая литература была бы лживой.

Литературное декадентство воспринималось протестующими против него ивритскими писателями не только как измена принципам еврейской морали и еврейскому духу, но и как дешевое и поверхностное подражание моде, которая отражает жизненную реальность, чуждую еврейскому человеку: полная излишества и испорченности жизнь богемного артиста в европейской метрополии, так же как и его слишком развитая чувствительность к красоте, казались принадлежащими к незнакомому для евреев миру, поэтому еврейский писатель не может и не должен пытаться отразить ее в своем творчестве. Возможно, отвращение к декадентству укреплялось и благодаря той роли, которую играли ассимилированные и крещеные евреи, являвшиеся посредниками между русской литературой и новым космополитизмом Западной Европы. Декадентство полностью соответствовало стремлениям евреев из ассимилированных семей, разочаровавшихся в либерализме и опасавшихся растущего национализма, и поэтому в любом центре декадентской деятельности можно найти хотя бы одного еврея: Гюстав Кан во Франции 80-х годов, Макс Бирбаум в «Желтых Девяностых» в Англии, Артур Шницлер, Гуго фон Гофмансталь и Рихард Бер-Гофман в Вене. В России проводником декадентства и символизма служил альманах «Северный вестник» под редакцией Акима Волынского (Флексера) и Любови Гуревич, среди авторов которого были Николай Минский (Виленкин) и Зинаида Венгерова. Космополитизм декадентской культуры являлся источником надежды для ассимилированных евреев, надежды, которая себя оправдала, ведь не даром в модернистской литературе двадцатого века, более чем в любом другом движении в истории мировой литературы прошлых веков, писатели еврейского происхождения занимают такое значительное место.

Именно в этом и заключается проблема зарождения модернизма в ивритской литературе: для литературного творчества на иврите, в европейском понимании слова «литература», нужна была вера в идею национального возрождения, вера, основанная как на романтическом мировоззрении, согласно которому национальный дух можно возродить путем возвращения к древним источникам, так и на идеях европейского Просвещения, выступавшего за прогресс и за оздоровление больного общества с помощью реформ и изменений условий жизни. В то же время модернизм в Европе 90-х годов находился в тени декадентства, которое отрицало идею прогресса и, несмотря на близость к романтизму в отдельных точках, было противоположно ему по некоторым важным вопросам, в основном, по вопросу о национализме и революционности.

Как можно оттолкнуть декадентский пессимизм и возродить романтический революционный национальный дух после того, как он обманул все возлагаемые на него надежды? Есть ли способ обновить национальную энергию и создать здоровую и оздоровляющую литературу на основе декадентской хвори, с помощью нового «несмотря ни на что»? Эта проблема была общей для литератур всех европейских народов, погруженных в политическое, национальное или революционное брожение. Для создателей ивритской литературы, большая часть которых считали себя ответственными за будущее еврейского народа и верили, что национальное возрождение невозможно без литературного возрождения, эта проблема была решающей. Сходными были и решения проблемы: одним из них было решение видеть в открытости западной культуре признаки Ренессанса, революционного выхода из гетто цензуры и конъюнктурной литературной идеологии. В таком духе описывает свою встречу с французской и английской литературами конца века Зинаида Венгерова, работавшая гувернанткой в семье Гинзбургов, и так же видели ситуацию Фришман, Бердичевский и Клаузнер. Другим решением было сочетать западноевропейский модернизм с классическими и классицистическими традициями, что пытались делать Мережковский и Брюсов в русской литературе и Черниховский и Лея Гольдберг — в литературе ивритской.

Но наиболее успешным решением проблемы оказался «зрелый» русский символизм, то есть символизм второго поколения, представители которого не были готовы отказаться от национального самосознания в его мистическом одеянии, от переживания «соборности» и от роли поэта как пророка гибели и спасения народа. Символизм позволял отвечать на сероватый декадентский пессимизм эсхатологическим, экстатическим пророческим оптимизмом; он освобождал личность поэта от декадентской неполноценности и освещал ее великолепным сиянием и даже святостью «сверхчеловека», находящегося за гранью добра и зла; он позволял заново мифологизировать природу, любовь и дух нации. Романтический индивидуализм был заменен на мистический имперсонализм, одновременно отражающий происходящее на метафизическом уровне и происходящее на уровне индивидуального, национального и общечеловеческого подсознания. Символизм в его христианско-православной версии позволял освятить страдание, жертвоприношение и кровопролитие; он вернул к жизни апокалипсические мотивы, при помощи которых страдания, связанные с революциями 1905 и 1917 годов, описывались как необходимый этап на пути к мессианскому освобождению; он давал поэтам возможность не только выражать резкий пессимизм по поводу будущего нации, но и приветствовать с одобрением — или, по крайней мере, с осознанием их закономерности — варварство, кровопролитие и вульгарность, порожденные революцией, и видеть в них неизбежный этап исторического процесса. Символизм вернул поэзии возвышенные чувствительные интонации, иррациональные всплески энергий, и в этом смысле оправдывал звание «неоромантизма», присвоенное ему в разных странах. И все-таки нельзя забывать, что идея возрождения в европейском романтизме начала девятнадцатого века основывалась на вере в свободу духа и в нравственность естественного чувства и первичных общественных сил, тогда как основа идеи возрождения в символистской литературе находилась за гранью добра и зла. Будучи разочарован и в либерализме и в романтизме, символизм опирался на пессимистические психологические и этические концепции и видел в эгоизме, насилии и мировом зле неизбежные факты жизни человека и общества. Поэтому, по символистско-ницшеанской версии, национальное возрождение обязательно должно быть омыто кровью и пройти через смерть и разрушение или, по крайней мере, через страдания и жертвы.

Хасидская традиция, которую некоторые из ивритских писателей впитали с молоком матери, подготовила почву к быстрому и легкому восприятию символизма ивритской литературой. В фундаменте символизма был заложен религиозный, мистико-светский подход к действительности. Некоторые из создателей символизма во Франции и в России интересовались Каббалой, например, Маларме и Соловьев. Были и такие, что пытались найти «психологию подсознательного» по Гартману в хасидизме. Символизм делал возможным так называемый «возврат к религии» еврейского неоромантизма. Ярким примером перехода от декадентского начала к неоромантическому еврейскому национализму через интерес к хасидизму (несмотря на нехасидское происхождение его семьи) является биография Переца. Бердичевский в Сефер Хасидим (Хасидская книга, 1899) описывает танец и молитву хасидов как мистическое переживание, а стиль его описания напоминает прозу Маларме и других символистов. Бялик в начале своего творческого пути экспериментировал с поэтическим стилем Хибат Цион и с натурализмом («Рхов ха-ехудим» — Еврейская улица), а в более поздний период написал, наряду с романтическими стихами, значительное количество стихотворений, отражающих декадентские мотивы и настроения. Вершины своего творчества он достиг в символистской поэзии, которая позволила ему «евреизировать» современную ему европейскую поэзию самым естественным образом. В «Ми-кан у-ми-кан» (Отсюда и оттуда) Бренера символистский конец намекает, что у героя произведения есть шанс излечиться от своего декадентства и приблизиться к религиозному миру.

Элементы декадентства и символизма, иногда вместе и иногда по отдельности, продолжают появляться в ивритской литературе, написанной в Эрец Исраэль, а также в израильской литературе. Продолжение исследования взаимоотношений новой ивритской литературы с декадентством и символизмом может оказаться эффективным не только для более полного осмысления тех или иных произведений и для более точного описания их поэтики, но также и для более полного понимания сионистской культуры, в которой литература занимала далеко не последнее место. Знакомство с декадентским фоном, как я надеюсь, принесет пользу и преподаванию произведений, так или иначе связанных с декадентскими конвенциями.