Безвременье

Барабаш Дмитрий

Стихотворения

 

 

Встреча

Не оборачивайся, не ищи никого за спиной. Это я говорю. Это ты говоришь со мной. Ты всё правильно слышишь — под строчками твои мысли. Твои слова, как под кожей, под ребрами пульсируют почками, набухая к весне, изгибаются как трава, прорастая сквозь землю лютиками-цветочками. Если ты здесь задержался, знай — я тебе внемлю. Я и сам много раз находил такие слова, словно лаз в кустах между пышных фраз, между лживых эпитетов. Ты идешь на свой голос, видя то, что я видел прежде. Видя то, что мы видим вместе, спустя лет двести.

 

Секрет пророка

Какое время ни возьми — всегда кончается эпоха. И оттого живётся плохо, и много суетной возни. А если нам от звеньев тех времён немного отдалиться, то выясняется, что длится цепь одинаковых потех. Она одна – от время оно. Одна за все, одна на всех. Всегда предчувствие конца, как предначертанность начала, земных пророков удручало лукавой колкостью венца.

 

Апоэтичное

Туманы, выси, лютики в стихах лелеют плоть, как фиговы листочки. На вывихах из «ха» выходят «ах» и волосками прорастают строчки. Коль чувствам праведным предписано звенеть в укор цинизму шуток безвременных, щелчок строки не должен гнать как плеть рабов возвышенноколенопреклоненных, ползущих по Москве ли, по Перу, по сорок лет петляя по пустыне. Поэзия подобна комару без имени, родившемуся в тине чумных веков, проказистых болот, ландшафтов лунных, марсианской топи, запястьям острострелых позолот и устрицам в малиновом сиропе, скрипящим там, где скука вялит бровь девицы, отслужившей слизь созданья. Поэзия – комарная любовь к венозной коже, первое касанье с искусом истины, скребущей словно зуд земных страстей под листьями распутиц. И запах прений , как священный суд, в распахнутые окна льется с улиц.

 

Смысл жизни

Итак, земля опять тревожит наше зренье. Переполох людской Шекспиру помешал сонет закончить в срок. Так может этот шар с их мировой войной стереть?! Ан Моцарт ловит ноту…

 

11 сентября

Поэтический штамм. Близнецов и взорвали за то, чтобы рифмой стеклянной железобетонное небо не дробили в стрекозьем, квадратно-экранном зрачке. Близнецов и взорвали за то, что, не ведая срама, нам морта́ли сальто́ и сортами мальтийских крестов переплавили в радугу каплей бензина полу́жью, по забвенью земли и сведению к точке небес. Близнецов и взорвали за то, что из колбы исчез поэтический штамм, обнуляющий мысль до начала. Близнецов и взорвали за то, что земля означала путь единственный свой по никем неведо́мой оси. Слово – Слову в лицо! Близнецов и взорвали за это.

 

Сумрачная зона

Изобретая область тьмы, вы открываете для света то, что, наверное, должны скрывать по логике сюжета.

 

Литература

Литература с бахромой торшера или абажура, у строгой дамы, за стеной… Литература. Я к ней на сахар и на чай крадусь и, словно невзначай, касаюсь кончиком сандали узорной кованной педали машинки «Зингер» под столом. Я вижу, как она углом шпионски скошенного глаза, очки возвысив надо лбом… Все остальное прячет ваза с конфетами и толстый том. Я точно знаю – это сказки! И вот уже с набитым ртом липучих шеек, хрустных мишек я в мире бабушкиных книжек пропал, не ведая о том…

 

1001 ночь

Тысяча и одна ночь — меньше трех лет. С востоком всегда непонятно где договорено – где нет. Были ли между ночами немые ночи? Чья сказка была длиннее, а чья короче? Он ли сумел дослушать, она ли досказать? Или же душа в душу — в одну кровать? Своды дворцов восточных дышат насквозь звёздами. Всё, что приснилось, — тут же почти сбылось. Тайны персидские – сказками — в твоих глазах. Не забудь повернуть между ласками жизнь в песочных часах

 

Русские народные

Русские детские сказки Писались по чьей-то указке Русские детские сказки Цензуре дырявили глазки Очень нерусский редактор Ездил по сказкам как трактор Пели-плясали старухи Песенки красной прорухи Танцы кромешной концовки И хохотали плутовки Страшные русские сказки Чёртом глядят из-под маски Чёрным по белому взором Номером и приговором Русские добрые сказочки С посвистом словно салазочки В дали Сибири не сказочной В тёплое лоно подрясочной Русские славные сказищи С лаем выводят на пастбище Чтобы реальность казалась Жуткой лишь самую малость.

 

Поэзия

Поэзия в любые времена, в любые исторические бури, в любые штили – только имена мелькнувшей жизни и отважной пули, которую ожившая мишень отринула от окончанья рода. Поэзия – нечаянная тень, случившегося вовремя восхода. Струится слово светом сквозь силки, играется с коварством паутины, и пауки – следят, как пастухи, за звёздами из тленной середины вселенских пут и стрёкота секунд, перебирая золотые снасти. Прищуру вечности смешон минутный бунт прощальной старости, развеянной на страсти.

 

Про зрение

С чего начинается зрение? С плывущего блика во мгле. С тоски колыбельного пения. С берёзы в соседнем дворе. Ствола неохватно-бугристого. С верхушки, качающей свет, и синего, чистого-чистого — красивей которого нет. С чего наступают прозрения до слов, до мелодий, до лиц. со встречи творца и творения, глядящего из-за глазниц.

 

Hasta La Vista

Москва похожа на мишень, ужа, сужающего кольца. Брожу нелепый, как женьшень, вдоль патриаршего болотца. Я – корень жизни и добра. Я – плод гармонии и света. Я – росчерк легкого пера, избранник вечного сюжета. Я по Садовым, по Тверским ношу своё спасенье людям, как шестикрылый серафим — ободран, пьян и ликом чуден. Я, как раздавленный комар, на лобовом стекле таксиста мелькаю в бликах встречных фар. Аста ла виста.

 

Кораблик

Так лютует зима, что и кактус в цветочном горшке согревает и дарит приятное летнее эхо. От решающих дней мы зависли в солёном вершке, на разминочный кашель, на «к-хе» от последнего смеха. Словно сделали круг и, взлетев над самими собой, мы застыли в пространстве, почти что не чувствуя время. Смотрим вниз и любуемся ровной, как шпага судьбой. И землёй голубой. Облака перламутрово пеня, голый мальчик в тазу запускает кораблик рукой и волну нагоняет, смеясь над подобием бури. Озираемся рядом. И видим, что кто-то другой, на планете другой, в человеческой ёжится шкуре.

 

Привет, Маркес!

Глаза открываются двумя восьмёрками — здравствуй, площадь вечности, привет, привет. За моей спиной сто лет одиночества — сто колец на столешнице нарезаны временем, на письменном стволе жизни. Земля – эрогенная зона личности, её величественной фаличности. Земля – вагинальная щедрость тепла, которая впитывает тела. А дальше – лишь свет в направлении тьмы, и страстные сказки выводят умы на поиски истин, на трепет гармоний от ласковых губ и шершавых ладоней.

 

Круг

Мне шепнули, что я должен выиграть какую-то битву, на роду мне написан великих свершений венец. Моё имя вплетут в мирозданье, запишут в молитву, и я стану пророком и Богом Богов, наконец. Мне закрыли глаза двух ночей безупречные шоры, мне к бокам примостили дощатую выдержку стен, и, казалось, в ногах не опилки, а древние горы ледяными вершинами тянутся к дрожи колен. Сколько лет в этом стойле овсяном, соломенном, хлебном вариации мыслимых жизней слагались в одну. И по ней проскакав, я сливался, как облако с небом, и срывался, как тень с облаков, к океанскому дну. Мне предписан был бег по какому-то смутному кругу, рёв арен, звон монет и трусливые рвения шпор. Я придти должен первым куда-то и эту заслугу мне принимбят при жизни, а после поставят в укор. За бесчисленность дней, или что там текло за глазами, я сумел сосчитать все песчинки на трассе своей. Я прошёл её первым, последним, скрипучим как сани, стёртым в пыль от копыт до горячего пара ноздрей. Все интриги трибун, всех менял и карманников трюки, всех властителей дум, все царапины нищенских рук, даже каждую муху, скрестившую лапки на брюхе, все оттенки реальности, каждый случавшийся звук… Вот меня по бедру кто-то хлопнул горячей ладонью — мол, пора, выходи – твой единственный, главный забег! И откуда-то сверху, увидев судьбу свою конью, я заржал, всё и вся, как на свет, поднимая на смех.

 

Трудно быть богом?

Трудно быть йогом в православном храме. Трудно быть рогом изобилия в женской бане. Трудно быть стогом сена, в котором люди громко хохочут, хватая друг друга за муди. Трудно быть соком берёзовым на исходе весны, который уже бродит, становясь гуще и горше слезы сосны. Трудно быть итогом, чертой, приговором, пулей, последней пчелой, к закату летящей в улей. Богом не трудно. Чего там осталось Богу? Лечь на завалинке, гладя больную ногу.

 

О, Русь!

Я не могу свести концы с началами, о, Русь! Я сам себе гожусь в отцы и в матери гожусь. И ты мне дочь, и я, точь – в точь, тот византийский поп, который падал, словно ночь, в сияющий сугроб. А если по его следам — до каменной волны, то там – сезам или седан клокочущей войны, Везувий, бьющий из трубы сторожки лесника, и дым струящейся судьбы сквозь скучные века. Тибетских скал простой секрет тебе открыт давно. За краем света – тот же свет, и только там темно, куда ещё не бросил взгляд, не повернул лица. О, Русь моя! Я снова рад и счастлив без конца.

 

Happy end

Как это здорово, читая, придумывать другой сюжет, с героем вместе оживая, пронзив неправильный портрет, впитавший ложь, ужимки, скуку, как пресс-папье чужой души. – Скорее, Грей, ты видишь руку? Вставай! Ступай и не греши.

 

Доказательство

ни одна из теорем недоказуема ни одна из аксиом не безусловна потому что валуны акулами плавники летающего овна соколиной царскою охотою по степям монгольским ужас сеяли если бы хотя бы одной сотою одной тысячной излучиной поверили в то что теоремы римы ремы ромулы рамазаны рекруты лабазники аксиомы синусы окрониксы костыли кресты и клёцки с сахаром вата сладкая и добрый клоун с голосом алкаша в каморке за кулисами бабы вереницей с коромыслами в вёдрах теоремы с аксиомами с вольтами рентгенами и омами словно птицы клином в даль туманную в даль скрипучую бубенчатую санную с ямщиком с навозцем с краснощёкими в теремах да принцы с аксельбантами никакими теслами и гантами что аршином что косою саженью Жизнь недоказуема, но каждому. Жизнь не безусловна, а поди же ты! В суше, в жиже, вшивы, лживы, живы же?

 

Игрушка

(Гамлет на том свете)

Так быть или не быть? Смотрю я на тебя и знаю, как и ты, ответы на вопросы. Что мне в твоей привычке бытия мои всегда открытые прогнозы? Другой вопрос: так быть или не быть в тебе сегодня? Долго ли? Доколе? Куда-то плыть, кого-то снова бить, страдать, любить, испытывая боли… И весело, казалось бы, но так осточертела замкнутая пьеса, что хочется из ничего придумать страх и пустоте придать немного веса. Но знаю же, что, ложью ложь поправ, я той же самой скуки сею семя, и жизни мухами проносятся стремглав, и, бантиком завязывая время на девичьей макушке, слышу вновь воркующую горлицу кукушки. Закрой глаза, живи, не прекословь, как подобает правильной игрушке.

 

Обратная речь

Вот и дождь прошёл в конце января. Купола, как зонтики над страной. Бьются капли грустные, говоря, что творят недоброе за стеной. Речь течёт обратно: урлы-курлы. Солнце свет сливает, как водосток, и хвостами по́ небу журавли неумело пятятся на восток, где багрянец зарева под луной, словно смотрит строго бельмесый глаз на страну, которую ты со мной провожаешь ласково в оный раз. Всё пройдёт, любимая, как дожди, как дрожит под поездом твердь земли. Ты прижмись теплее и расскажи, как мы жили в сказочной той дали, где леса не сохли, росли хлеба, где красавиц юных в уме не счесть, где за кромкой света искал тебя, не надеясь даже и выжить здесь.

 

Игра

Я сам с собой — над шахматной доской. Один – за чёрных, а другой – за белых, играем с беспросветною тоской в людей живых и безупречно целых. И, надо ж так, задумалась игра, что взятые фигуры вновь родятся, и, кажется, доска уже кругла, и ничего паршивцы не боятся.

 

Пограничная собака

Пограничная собака между небом и землёй не испытывает страха, зная, что и свой – не свой. Эта странная граница, этот острый горизонт: сбоку тонкая страница, разрезающая фронт отражения и яви, пустоты и красоты. Пограничники не вправе прятать голову в кусты! Что же делать, если море с небом вместе по ночам поднимает, словно горы, волны к солнечным лучам? Что же делать, если пена бьётся в берег с облаков? Разве можно только верить в прелесть наших берегов?

 

Отыгрыш

Почти нешуточная драма — француз, безумие, дуэль. Как свет на холст киноэкрана, ложились тени на постель, на силуэт в свечном испуге, на женский всхлип и вьюги вой. Из-за кулис, ломая руки, кто потешался над собой? С улыбкой левого прищура, сурово целя правый глаз, наш вечный гений, мальчик Шура героя вёл в последний раз. Он видел точно – песня спета, куплет – в куплет, строка – в строку. И дальше этого поэта не примечают наверху. Он доиграл земную драму, отмерив ямбом жизни срок. Как лучше выйти? – Через даму. И раствориться как дымок. Пускай потом земля гадает, как зная всё про страсть и пыл, он роль до пули доиграет. Герой, которого убил.

 

Кыргызская стрекоза

Как все срастается на плоскости — сюжет расчерчен по прямым. Какой кошмар – в преклонном возрасте почувствовать себя Толстым. Давно пора играть с объёмами, вплетать в пространственный узор эпохи с пёстрыми коронами восходом выкрашенных гор. Земля из трубочки горошиной летит в замыслимую даль среди травы, давно некошеной и узнаваемой едва ль. А тут всё плоскости да плоскости. Сижу, шинкую колбасу. Какой кошмар – в преклонном возрасте возненавидеть стрекозу.

 

Россия

Я, как живой среди живущих, не оставаясь в стороне от войн, идущих и грядущих, стараюсь думать о стране, с которой сросся языками, ноздрями, пальцами корней, на ощупь – грязными руками, вживаясь до последних дней. Стране растерянной, простудной, тиранозавровой, шальной, мечтающей о встрече судной с рукой божественно-стальной. Все остальные страхи мимо проносятся, как тени туч. Ты потому непобедима, что враг твой жалок и ползуч.

 

Первый

Он видел мир потешным, как игру, чертил границы, раздвигая страны, и прививал гусиному перу вкус русской речи и татарской брани. Он сочинял уставы, строил мир по правилам своей задорной воли, из лени, вшей, лаптей и пряных дыр рождая Русь, в её великом слове. Он первый плотник, первый генерал. Он первый рекрут, первый из тиранов. Он сам себя Россией муштровал и строил в камне город ураганов. Ни уркаганов, ни чумных воров, Ни лапотников, стибривших калоши… Как ни крути, гроза для дураков — Был Пётр Первый всё-таки хороший.

 

Сэлинджер

Стержень жал. Авторучки ломал одну за другой, перемазался пастой, махая бейсбольной битой, чем-то рассерженный, поругавшись с чужой женой, не сермяжною правдой, а хваткой железной, Сэлинджер полз, как тень от ёлки ползёт под кремлёвской стеной, дрожью ржи к Селигеру — Сырдарьёй по Онежской стерляджи.

 

Кома

Ты в коме, друг мой милый, ты в коме. И жаль, что не слышит никто нас, кроме пера, рисующего на рулоне бумаги мыслей нездешних дрожь. Ты в коме, милый друг, ты в коме — и потому ещё живёшь.

 

Повторения

Я не боюсь повторов. Пусть потом всё то же повторят, как повторяю и я сейчас. Пусть каждый новый голос окрасит свет. Пусть повторится свет. Я не боюсь повторов. Они сильней, чем времени узда. Они не терпят храмов и притворов, им тесен мир, случившийся уже. И потому я не боюсь повторов. Я не боюсь приставок сладких «лже». Пусть списком бесконечных приговоров жизнь будет длиться, вториться, расти. И нету зол, способных повторенье прервать. Из одного стихотворенья, из капли света можно воссоздать все бывшие, все вечные творенья.

 

Турецкий чай

Пока я в турке чай варил — мои турчанки постарели. Опять идти на Измаил? Вы что, рехнулись, в самом деле? Так путать эти времена, как будто только что приплыли искать какого-то руна. Пока турчанки чай варили. В Египте вызрело зерно, смешалось с горечью и солью. Какое, чёрт возьми, руно? Взмывали паруса по взморью. Пока в Египте кофе зрел, турчанки также чай варили. Израиль, Измаил горел, от крови варвары хмелели. Носами тыкались в пески, напарываясь дном на скалы, не заплывая за буйки, где ходят по морю кошмары, меняя шкурки для эпох: то мрак, то лёд, то пламень серный, то над землёй не добрый Бог, а зверь какой-то иноверный, стальная длань других планет, конец, представить только, Света!.. – Как должен вывернуться свет, чтобы себе представить это? А так, всё было как всегда — турчанки, чай, турецкий кофе. Среди песка и скал вода, луна в оливковом сиропе.

 

Между двух гробов

Был озадачен Моисей на сорок лет вопросом: Куда ему со сворой всей, ободранной и бо́сой, готовой даже то украсть, чего в помине нет? Что значит здесь добро и страсть, огонь и белый свет? Куда вести толпу рабов, а главное – зачем метаться между двух гробов и двух похожих стен? Пускай плодятся, пусть пасут овец и шерсть прядут. Задача не разбить сосуд, не проронить минут в пустые поиски чудес, дающих задарма прекрасных жён, пшеницы вес, покоя и ума.

 

История

История. Подзорная труба повёрнута, показывая глазу картинку, где пестрящая толпа при уменьшеньи сплющивает массу до серости шинельного пятна. История не терпит точных хроник (нельзя увидеть истину со дна) и требует участья посторонних, завременных, и лучше если за пространственных взирателей. Чем дальше – тем точнее. Но где ж их взять? И пишут, как умея, её на свой, подобострастный лад татарин, немец, русский, два еврея для вечной славы и земных наград. История. Я с этой бабой в ссоре. Куда ни глянь – то пудра, то подвох. С ней даже Пушкин нахлебался горя и про Петра закончить в срок не смог. ………………………………………… История. Она на всех одна. Но каждый видит только то, что хочет, что выгодно, что не достать со дна (не донырнуть). И страстный почерк прочит забвение, венчающее смерть. Зачем нам знать, что правых нет и битых, что зло с добром, как зеркало с лицом. И кто кому на самом деле корчит какие роли, кто кого венцом или колечком нимба наделяет? Чем лучше бить, началом иль концом, ведь что из них есть что – никто не знает. Порой мне кажется, что серое пятно умеет думать. Масса, как одно живое существо. И, с точки зренья массы, пусть черепашьим ходом – миг за век — добро и зло меняются местами. И полумесяцы становятся крестами, кресты растут до сатанинских звёзд. Чревоугодия сменяются на пост, а пост на тост. Священными местами меняется буддистский храм любви с аскетами; рубцуют до крови́ себя плетьми по обнажённым спинам. И вновь отец соперничает с сыном за первенство. И кто ж из них первей? Тот был вчера, а этот стал сегодня. Кто впереди? И если преисподня страшнее неба, то зачем пути, из праха начинаясь, в нём же вянут… И вечный поиск признаков души, напутствие: ступай и не греши, и тяжесть черепа на руку оперши, в сомнениях теряться не устанут, как мячик теннисный, пока не канет в аут, за ту черту, где правды нет и лжи. За ту мечту, где будут хороши и ласковы встречающие предки? Невыносимее, чем жить в грудинной клетке, помыслить о бессмертии людском. Тут пульса стук сродни секундной стрелке, таинственней летающей тарелки удары рифмы по роялю вен. Календари, долготы и широты — когда бы Моцарт положил на ноты, сорвались бы с линеек и орбит. И прошлое Иванушкой из лука пустилось бы в неведомую даль. И хронологий круговая скука развеялась как пьяная печаль. Нет ничего в божественном порядке загадочного. Мы играем в прятки и видим прошлое линованным в квадрат. На будущее хмуримся сердито, так, словно там яйцо с иглой зарыто. Кому-то – ад кромешный. А кому-то — любой каприз и золота два пуда. Как шулера заламываем карты, помеченные праведной рукой, лишь бы не видеть крап: никто другой земной судьбой давно не управляет. Историю тасуем, как хотим, чтоб завтра сдать в угоду аппетита. Сердечный тик и так неотвратим, и дверь наверх по-прежнему открыта.

 

200 лет спустя

Солнце в сметане. Сияньем востока – на Снежеть. В русском стакане, гранёном петровской прямой, кружится медленно мелкая снежная нежить, волны седые играют когтистой кормой. Топи засохнут когда-нибудь, выцветет хвоя, жёлтым песком захлебнётся глазастая Русь. В пёстром кафтане восточносибирского кроя, с уткой пекинской под ручку какой-нибудь гусь выйдет на дюну вальяжно и, щурясь, заметит: – Где тут те реки, леса те, поля те, теля? Жизнь продолжается. Люди как малые дети на карусели косели, русели, смуглели, как на планете, названье которой Земля.

 

Капуста

Может быть, не туда я пускаю жизнь? Может быть, не так расплетаю сети? Если время ползёт, как прозрачный слизень, истекая нежностью в белом свете, по листу капусты, в росе зарниц, в перепонках слуха, как тот хрусталик, зародившийся в красном тепле глазниц и увидевший мир расписным как Палех. Лопоухий глобус, за ним другой. По шеренге длинной – носами в темя. И ряды, прогнувшиеся дугой, огибая землю, смыкают время. Разорвать бы мне тот капустный круг, землянично-солнечный и зелёный, на один единственный сердца стук. Так подсолнух мысли глядит на звук, им самим когда-то произнесённый.

 

Иероглиф

вставьте мне древки в глаза ваших знамён полосатых поднимите мне веки как некогда целину наколите мне карту своих континентов вождей усатых так чтобы мог я вместить сто эпох в один блик в один миг в иероглиф ушедший ко дну

 

Прогулка с Данте

Когда тебя какой-нибудь Вергилий, или Дуранте, или Моисей, однажды поведёт по той дороге, где встретишь всех, кто мыслил, как живых. Живых настолько, что обратно «как» вернёт тебя к тому, где жил, не зная о вечной жизни. Вот когда тебя, за руку взяв иль буквой зацепив за лацкан уха, поведут туда — ты будешь видеть и себя другого, живущего в пустых календарях, насущный хлеб свой добывая всуе и растворяя мысли в словарях. Ты будешь видеть всё, и знать, и ведать, и править тем, что где-то вдалеке, в пыли межзвёздной мыслимо едва ли… Но ни дай Бог, вернувшись в бренный мир, в угоду страсти что-нибудь поправить в том бесконечном зареве любви.

 

Стража

Не слишком ли притихли дикари? Вкуснее стали свиньи и коровы, чем человечинка? И, что ни говори, войн стало меньше… Может быть, готовы они познать основы бытия и, колыбель земную пересилив, помыслить дальше, чем могла своя живая плоть вести, глаза разинув на всё, что можно взять, отнять, скопить, сглотнув слюну и навострив ладони, и поняли, что мыслить – значит жить не по строке, записанной в законе земном ли, Божьем? Мыслить – значит жить, сверяясь с камертонами гармоний, где ты лишь луч, которому творить доверено. И нет задачи кроме, как видя свет – вливаться в этот свет. Но лишь едва заметив непроглядность — лететь туда. Единственный завет. Любовь, дарящая тот самый рай, ту радость, в которой наши детские грехи смешны, как двойки, вырванные с корнем, как те низы, прослойки и верхи, и что ещё из прошлого мы помним… Так думал рыцарь, глядя на людей, устав смирять их остриями взгляда. Он был готов вступиться за детей против других таких же, воровато крадущихся вдоль призрачных границ, мечтающих дорваться и добиться земных наград и славы, чтобы ниц пред ними все изволили склониться. Он понимал, затишье – новый стиль всё тех же игрищ, только нынче сила переместилась из упругих мышц в текучесть хитрости и склизколживость ила. Он мог одним крылом весь этот сброд смести с лица измученной планеты, но твёрдо знал – борьба с животным злом бессмысленна и не сулит победы. Так кто же я? Зачем я так силён? Когда не вправе изменить теченье полков, царей, обветренных знамён и прочих прелестей земного очертенья? Что теплится тревожно за спиной? Какое слово и какое дело? Я здесь поставлен каменной стеной, чтоб эта жизнь в ту жизнь войти не смела.

 

Чародей

Созревшие звёзды истекают соком, к рукам винодела – чернильная сладость. Как вены на белом зрачке – из-под скатерти, где не осталось ни нас, ни стола, ни земли, ни Вселенной. Как здорово всё, что здесь было, мечталось! Как время над вечностью – тлен над нетленным величьем мгновений живых поднималось. Как звёзды, созревшие, капали соком в кувшин чародея, прослывшего Богом, все сказки, все сны воплощавшего в яви. Созвездья качаются в сточной канаве и ядом искрятся на лезвие бритвы, кроящей шинельную нежность молитвы. Потом на заплаты не хватит зарплаты, на нитку с иголкой, напёрсток с брильянтом, на рыцаря в стали и женщину с бантом.

 

Голый король

Прозрев от крика детского толпа вопила: гол! На короля, одетого в невидимый камзол. И никуда не деться мне от правоты людской, вживаясь в стены фресками, сливаясь с их тоской. Но я храню молчание и, слыша детский крик, немею от отчаянья, к которому привык.

 

Демон

А если всё что есть — он самое и есть? Он сам себя и ест. Он сам себя и дышит. Он сам себе поёт и письма ночью пишет о том, что он сидит один, не зная гдемо . Сердит и нелюдим, как лермонтовский Демон. Тут без Тамары как? Тамарка без Кавказа? Казалось бы – пустяк, а мысль, она – зараза. Начнётся с запятой И длится всем на свете. И никакой чертой! И ни в какие клети!

 

Быть собой?

Здесь и так уже каждый давно стал только собой. Ищет нищих созвучий со своей несказанной судьбой. Ищет, правда, лениво: eсть – так есть, нет – так нет, – всё равно. Потребители пива — презирают сухое вино. Что им боги и строки, пронзившие время насквозь. Лишь бы пелось, как елось. Лишь бы сме́лось, пока не смело́сь. Много ль надо отваги — не думай, не слушай, плыви по рассеянной влаге росы, по бермудам травы изумрудной.

 

Законы трения

Я с детства изучал законы трения с друзьями, не любившими меня, за то, что напишу стихотворения, не помня никого и не виня. Они, как будто знали всё о далях грядущих лесопарковых времён, о де́ньгах, жёнах, войнах и медалях, которые накосим и пожнём. Так жмут снежок горячие ладоши. Сочится между пальцами вода. И я, надев блестящие калоши, иду по солнцу утреннего льда.

 

Кто там?

Этот сорт винограда должен засохнуть на ветке. Подсласти мне губы сухим янтарным вином, подари прядь солнца с виска нимфетки. Не бывает цветным немое кино. Чёрно-белым, как ночью — оправдана меланхолия. То ли – я, что мыслилось и жило́сь? Те ли – гроздья, те ли – розги терновые и радость козья? В непролазном времени кто там пьёт бургундское, видя в зеркале или сквозь моё отражение?

 

Возвращенцы

Гадай по ромашке: быть или не быть? Так быть или не быть, обрывай лепестки и желтое рыльце поглаживай пальцем. Думать – не думать, любить – не любить, какая, в принципе, разница? Лепестятся страницы. Словосмешение. Если бы языки выдавались по группе крови, выкалывались на предплечье, вбивались в солдатский жетон, писались зелёнкой на пятке… И правда ль, что этот сон не терпит обратки? Не кто ли оттуда сюда? Или все мы туда-сюда, как хоккеисты в настольной игре, крутимся на спицах, ёжимся на столе. прячемся по столицам.

 

Душеловка

Представь, случайность обретает плоть, способную на выбор и анализ последствий выборов, желаний побороть желания, которые казались осуществимыми. Как ей по всем путям пройти и уберечься от потери? Одну откроешь, а другие двери — защёлкнутся. Назад – а там замок! Соблазнов много – выбирай любые. Ах, если б знал тогда. Ах, если б мог сейчас. Ах, если б только каждому по вере. Тогда бы я. Тогда бы мы. Тогда… А что тогда? – Распахнуты все двери. Всё те же небо, солнце и вода. Всё те же топи и всё те же мели.

 

Нам достался косяк

Нам достался косяк, о котором расскажут легенды. Мы в проём занесли только ногу. Мы видим порог. Ведь бывает и так — от случайных прозрений к итогу сможет редкий босяк сделать шаг и успеет войти. Мы меняли эпохи, седея в незримом движенье. Занесли только ногу. И вот, оглянувшись назад, видим там отраженье своё, молодое, ей-богу, даже зубы на месте. И в жилах как будто течёт ещё синяя кровь — не окрашена черной разлукой, и надежды маячат, и девочки машут в окно, и улыбки застыли, как будто смеются над скукой наших выжатых тел, потерявшихся где-то давно.

 

Идущие по небу вниз головой

Я хочу отвлечься от потока света, бесконечно льющегося словно щелчки синего «Кругозора», по которому Битлз, идущий по небу, произносит последнее «п-чхи». Я хочу отвлечься, я хочу подумать в другую сторону от чихающих окончаний, свернуться колечком в сумму отчаяний и обещаний — уже не получится. Я хочу отвлечься от той задачи, от которой нельзя отвлекаться, потому что и поп, и его подьячий — всё равно, что ведомый, немой, незрячий, — прозревают когда-нибудь, перед смертью, точно пойманы прочной незримой сетью, начинают плакать, божиться, клясться, понимая ценность земного царства. Потому что в том, неземном, небесном, — пресно всё, бесчувственно, бестелесно, как пластинка синяя — круг за кру́гом, год за годом, милые, друг за другом.

 

Источник

На земле происходят события — войны, кризисы, крахи систем, корпораций. Я силой наития отвлечён от неправильных тем. Есть задачи важней, чем события, чем падёж, чем всемирный делёж. Даже если средь крови пролития ты, как щепка по лужам, плывёшь. Есть задачи из дали заоблачной, из безветренной выси времён: наблюдать на земле нашей крошечной рифмы ликов и блики имён, глядя в свет её встречный, направленный из бескрайних, зыбучих ночей, — узнавать, в новых образах явленный, отражённый источник лучей.

 

Голоса

Посмотришь на слово – свет. Произнесёшь – звук. А если сказать про себя, совсем не произнося, окажешься где-то вне, и гулкий сердечный стук не сможет пробиться сквозь бесплотные голоса. Как описать тот свет, в котором есть всё. И нет касаний, зрачков, ушей, трёхвекторных плоскостей, и время – не от и до – ни смерти, ни дней, ни лет — один первозданный свет без цвета и без частей, мерцания светлых лиц на рифмах крылатых плит, на гранях парящих слов, сложившихся в строгий ряд, здесь образами миров – объёмами пирамид бесплотные голоса печалятся и творят. Листает века Шекспир, Высоцкий выводит SOS, и Бродский рисует Рим на фоне стеклянных звёзд…

 

Информация

Персональный сайт Дмитрия Барабаша: http://lirika.info

Книги Дмитрия Барабаша, изданные в 2014 году:

«На петле времени» Стихотворения и поэма;

«Солнечный ход» Стихотворения разных лет.

По вопросам приобретения печатной версии книги «Безвременье», других книг, публикации произведений, организации выступлений и семинаров с участием Дмитрия Барбаша просьба обращаться к литературному агенту Адель Вейс:

e-mail: [email protected]

телефон: +7 (906) 072-72-95