На петле времени

Барабаш Дмитрий

Безвременье на петле ремня

поэма

 

 

Подбор ключей к разгадке поэмы

Начну с названия: «Безвременье на петле ремня».

«Безвременье, смутное время» – устоявшееся в исторической литературе определение для периода, известного как «семибоярщина» и характеризующегося отсутствием сильной власти и последовательным появлением двух (наиболее известных) претендентов на престол – Лжедмитриев, разорением Руси, обнищанием крестьянства. Подсознание или умысел автора таким образом, дает как один из возможных скрытых ключей к разгадке поэмы часть имени одного из двух главных героев, характеризуя его как «лже» – возможно, за склонность к лукавству, двусмысленности, лживости.

В первых двух строках (пойдем чуточку далее названия) персонаж объявлен «черным ангелом» – с большой долей вероятности – аллюзия «черного человека» Сергея Есенина, что придает вкупе с перечисленными качествами некий налет инфернальности персонажу, будто бы имеющему контакт с самим отцом лжи – дьяволом.

Привкус суицидальности ли, экзекуции ли, казни возникает при попытке вообразить эту придающую неприятную вещественность абстрактным понятиям словесную формулу.

«Петля ремня» – полу– или недоанаграмма «петли времени», как и сам оттенок незавершенности, очевидного изъяна, ненормальности и образа «безвременья», и исторического периода, им обозначенного, идет ли речь об упомянутых эпохах или о том времени, в течение которого разворачивается действие поэмы.

«Петля ремня» – перевертыш (возможный отсыл к повести «Весенние перевертыши» полузабытого теперь В.Тендрякова о становлении, взрослении). Перевертыш, подобный тому, как овчинный тулуп селянина, вывернутый мехом наружу в Святочную ночь, становится то ли одеянием, то ли покрытой шерстью кожей не князя тьмы, но одного из его агентов, прислужников, адептов – «мелкого беса».

«Петля ремня» у нас в сознании стремится вывернуться и обернуться только мысленной и непредставимой в качестве объекта «петлей времени», одновременно являя потрясенному читателю собранную из несопоставимых по законам логики предметных и абстрактных понятий и реалий словесную конструкцию, в которой явно проступает мерцающий, дрожащий подобно мареву, образ современной России – столь явно обозначившийся в начале 90-х годов прошлого века и полновластно воцарившийся в нулевых.

Довольно страшноватый итог – «петля ремня», которым завершается попытка то ли автора, то ли героя, то ли самой власти соединить распавшуюся связь времен. Ощущение безвоздушности, удушья, желание глотка свободы как глотка жизни. Таким, наверное, и будут помнить начало XXI века разочарованные и удрученные потомки «промотавшихся отцов», то есть тех героев ли, жертв ли времени, чья молодость и зрелость пришлись на безвременье миллениума на трехнулевые года, по выражению автора поэмы.

«Петля времени», петляющее шаткое ненадежное время, еще и штамп фантастической, научно-популярной и космологической литературы, означает закольцованность, повторяемость с оттенком безысходности.

В традициях фантастической литературы обычно разрешать коллизию «петли времени», проводя главного героя через цепь смертельно опасных приключений к вожделенному призу – свободе, любви, иногда богатству (возможно, в рамках поэмы замененному на поэтическое бессмертие), благодаря или необыкновенному везению обычного человека, или внезапно открывающимся у него сверхспособностям и приобретаемым волшебным образом сверхумениям. Не обходится (приоткрою тайну) и без «Бога из машины». В этом качестве предстает сам всемогущий автор, словно Фауст извлекающий главного героя из небытия.

Странно употребление предлога «на» петле вместо ожидаемого по всем правилам русского языка выражения «в петле». Ведь «на» положение на поверхности, отсюда услужливое воображение вместо возможной петли висельника предлагает некую имеющую одну сторону, одну нескончаемую поверхность «петлю, ленту Мебиуса», характеризующуюся невозможностью героя, находящегося на ней, сколько бы попыток он ни сделал и какой бы маршрут ни выбрал, – перейти на другую сторону, найти выход.

Таковы смыслы, приоткрывающиеся при первом знакомстве с текстом.

1

Черный ангел некрасив и совсем не черен. Он бывает лыс и сив, мелок и проворен. Он бывает жгуче-рыж, толст и лучезарен. Он бывает сер, как мышь, скромен, как татарин.

2

У меня был добрый друг — талмудист и логик, кругом – плуг земных наук, Людвигом – Людовик, ледовитостью морей чернотою суши — замечательный еврей был смелей снаружи прочно запертых дверей и в осколке лужи видеть мог проем окна, уходящий выше, чем высотные дома задирают крыши. Был изрядно он учен, потому и думал, что, чем больше книг прочел, — тем красивей плюнул на условностей кольцо, на законы веса, — стал простым, как колесо или поэтесса.

3

Он поехал на войну Гордые чечены рассказали, почему их спасают стены скал Кавказа. Горный лес, как своя рубаха, ближе к телу, чем прогресс, и теплее страха. Они пили кровь из вен, ели мясо с плоти. В простоте не до измен – как орлу в полете ни до сна и ни до зла не бывает дела. Где там царская казна, где здесь небо, где весна, где воровка Бэла?

4

Вот с печоринской тоской он с войны вернулся, и в людской земной покой заново проснулся. Революция, костры, Ельцин, баррикады. Были рвения чисты, пламенели взгляды. Он поехал в Белый дом: – Автомат дадите? Да́-ди да́-ди да́-ди да́, раскалились провода. Телефонные разборы, и войска вернулись в норы.

5

Так закончилась держава, распадаясь на куски, перекошена и ржава. Ликовали дураки: подавайте им свободы от порядка и труда. Закружили хороводы в зануленные года. Так закончилась эпоха ожидания конца. И не то чтоб очень плохо, и не то чтоб слегонца. Жизнь как надо, так и била. Продолжается распад, чтоб из пепла, чтоб из ила вырос новый зоосад.

6

Друг наш был чуть-чуть причастен к этой суетной возне, видел войсковые части и на танковой броне рисовал слова о мире и светло смотрел туда, где в психушечном сортире звонко капала вода.

7

Но об этом чуть позднее… Потерявши интерес к переменам в сучьем мире, к распасовке сырных мест, он решил искать изъяны всюду, где способен ум, где бананы обезьяны делят, захвативши ГУМ, суммы прибылей итожат и качают нефтегаз. Все куда-то что-то ложат, про какой-то там запас. Диковато, страшновато, как в Сухуми в день войны — обезьяны, обезьяны, свиньи, трупы, пацаны, поливающие красным серый пасмурный асфальт. Хороши людские массы. Ирвинг Шоу, Оскар Уайльд, Борхес, Сэлинджер, Бердяев – не спасительный заплыв. Обезьяны смотрят в окна, рты клыкастые открыв.

8

И тогда герой наш трудный жить решает поперек. И одним прекрасным утром отправляет в «Огонек» фотоочерк о злодействах, о безумиях войны, о жиреющих семействах на развалинах страны. А потом берет «Лимонку» и газетной полосой в службу одному подонку бьет с размаха по другой…

9

Так рассудок раздуален — Янус, анус, рыбий глаз. Кто там – Троцкий или Сталин? Пастернак или Булгарин? Чацкий или Фантомас? Всюду ездиют машины, люди в штатском тут и там. Словно цапля бьет с вершины острым клювом по пятам. И на брюшке, как лягушка, ускользая от властей, наш испуганный Петрушка, словно рыба без костей, научился сквозь решетки, мимо пуль, тончей чем щель, находить в своем рассудке одинаковых плащей недосмотры, верхоглядство и скользить, скользить, скользить. Пить то водку, то лекарство, лишь бы день еще прожить.

10

Тяжело дышать в угаре можно месяц, можно три. Говорят, соседский парень удавился на двери.

11

Снова запертые двери. Снова окна не туда. Снова каждому по вере. Снова счастье и беда, как свобода и убийство заплелись в один узор. Как тут, братец, не витийствуй и не ширь свой кругозор, если ты блюдешь законы жития для бытия, деревянные иконы словно крышка для тебя.

12

Удивительная штука. Вот, казалось бы, финал. Вроде больше нету друга. Кто-то друга доконал. Здесь пора поставить точку, сделать вывод и мораль. Только суждено листочку приоткрыть святой Грааль. Не по вымыслу писаки, ни по сказочной игре, а затем, что свищут раки соловьями на горе, то ли ленинской, а то ли воробьевой. Свист такой, что бумага поневоле, тянет ручку за рукой, заставляя ум поспешный медлить словом при письме, преломляя призрак внешний в образ вечный, близкий мне.

 

Бертолетова соль

13

Я один остался в поле боя неба и земли. Мы три пуда съели соли — бертолетовой зимы. Мне ж теперь – еще три пуда, словно заключил пари… Ты куда слинял, паскуда? – Милый мой, ты у меня внутри.

14

В ту тоску, не ведая закона, как заблудший Фауст из огня, я позвал. И старая икона мне кивнула. Не прошло и дня, словно испарились некрологи, позабылись слухи, словно ты не ходил по той чумной дороге и не пил отравленной воды. Появились новые рассказы о твоей не сказочной судьбе, будто ты посажен за проказы в психбольницу новым КеГеБе.

15

Хором древнегреческих трагедий, родом из студенческих времен, как медведи на велосипеде, выехали несколько имен. И запели вести о герое времени не нашего, не тех деловых побудок и отбоев, где умами властвует успех. Чем-то ты их сдуру осчастливил — и решили клетку приоткрыть, выпустить по солнечным извивам погулять и рыбку половить.

16

Встретились. Молчали. Отвечали. Без вопросов. Точно и впопад. И березы гривами качали. И молчали тени за плечами И боялись посмотреть назад. Пили пиво крепкое со спиртом, в соль земную окуная хлеб. Был одет ты в тело, словно в свитер, как на кол натянут на скелет.

17

Вот в одну из встреч таких, где слово уходило на вторую роль, ты сказал, что там со мной готовы говорить, – и ты уж соизволь…

 

Зеленое солнце

18

Не вдаваясь в длинные детали, я скажу вам, что за пять минут я узнал так много, что едва ли сто веков в свои кресты вожмут. То – оно, – похожее на солнце и на книгу в круглом переплете, где слова меняются от взгляда, где все было, есть и будет вечно, где одной рукой подать до ада, а другой – до рая… Бесконечно все, что появилось. Все, что будет, — ведомо, и не мешают страсти. Где разбить единое на части невозможно. Где земля – песчинка. Где вселенных больше, чем иголок хвойных в неосвоенной Сибири. Где пушинка весит больше гири. Где снежинка светит дольше солнца. Говорить об этом – все равно что говорить сто тысяч лет без права переписки. Тысяч лет без права, хоть на миг прерваться, хоть на слово отклониться влево или вправо. Не в земной и не в телесной власти рассказать о той бескрайней силе, но пытаться буду даже после — и в золе, и в слякотной могиле.

19

– Я увидел луч зеленоглазый, в нем живые буквы слой за слоем… Интересно… у тебя зеленый? Я там вижу красные глаза. Вот и все, что мы тогда сказали. Три страницы света пролистали в сказочном альбоме бытия. Извините за нелепость «я» вылезшего автора в рассказе о герое во вторичной фазе безвреме́нья, на петле ремня.

 

Жизнь возле жизни

20

Что же было дальше, что же дальше, или после, или рядом, возле? Что ни вспомню — сладкий привкус фальши. Этот самый горько-сладкий запах. Желтая, моргающая осень… Снова появились люди в шляпах, и упала на бок цифра восемь. Солнце в спицах велотренажера, рвущего реальность на полоски. Собирали пазлы. Шум мотора и голодных кошек отголоски. Ночь сходила мимо, как на сцене. Так же тихо наступало утро. Никакого смысла нет в системе. Во вселенной звезды словно пудра, сдунутая женственным гримером. Люди расползаются по норам. Книги расставляются по полкам. И сквозь взгляд со лба спадает челка. Тени от фонарного столба тоньше волоса и многократно дальше.

21

– Помнишь, у прекрасной португальши, что училась с нами курсом старше, был в глазах испуг и глубина, словно бы дотронулась до дна и забыла все слова и нравы. Так она курила только травы. И такой отравы, как она — ни один, не то что ни одна, не пускал по дребезжащей вене. Ты ж торчишь, почувствовав в системе перебой. И взгляда из окна хватит для испуга и покоя. Не запой у нас, мой друг, другое — пробужденье от земного сна.

22

Вслед за осенью, как бы минуя зиму, наступила новая весна. Время выпало. Там ничего не помню. За секунду дней наверно сотню и полсердца отдал за коня, чтоб дожить до следующего дня.

23

Ты как будто знал. И глазки ту́пил, издавая мелкие смешки. Под глазами черные мешки. Банка водки и цыпленок в супе. Пили до ночи. И тут ты захотел повидать жену. Их было много.

 

Плотские радости

24

Герой наш в женщинах искал ни прелесть глазок или тела, ни щедрость ласок, ни себя, а то, что женщина хотела в себе самой изобразить, сыграть, напудрить, приукрасить. Любую мог мой друг уластить, себя позволив соблазнить. Любил ли он? Кого любить?! В нелепом, глупом и дебелом ребенке? Все равно что мелом, штрихом небрежным по доске, наметить милую мордашку с искринкой хитрой на соске и сохнуть от нее в тоске.

25

Он был мудрей. И даже в школе, когда замучили прыщи, не дал рукам игривым воли. Сказал себе: «Давай, ищи решенье суетной тревоги». И тут же подвернулись ноги из класса старше, жаркий рот, и он продвинулся вперед в своей практической науке, что надо делать все от скуки и ни дай Бог наоборот…

26

Бесстрастно теребя за кудри и глядя в мокрые глаза, он был как свежая роса на паутинке. Стрекоза вокруг себя кружилась в утре, в него как в зеркало смотрясь. И паутины липкой вязь, и паучка веселый хобот… Он знал, что даже жалкий хоббит, земным наукам обучась, всех аполлонов и сократов в постельной битве втопчет в грязь. «Брезгливость? – глупая уловка, которой прикрывают лень» — так порешил наш полукровка и женской плоти пелемень к пятнадцати годам откушал, забыв томленье и прыщи.

27

Ах где они?! Ищи – свищи тех страстных бабочек порханья, румянцы, спертые дыханья, альбомы с тайнами души, прекрасных принцев ожиданья, и ручек нежные дрожанья под простыней в ночной тиши…

28

Мне не в чем укорять героя. Зачем болеть и голодать, коль можно яблоко сорвать и съесть, не нахлебавшись горя. Цинично с глупостью играть? Еще циничней – ей поддаться. Раз дурочки хотят играть, так почему не поиграться?! Они играются всерьез! Они готовы прыгнуть с крыши! Принц их на остров не увез, на бал их не умчали мыши… Их жизнь не потому скучна, вульгарна и как ил кромешна, что мудрый принц их свел с ума. Когда б Офелия безгрешна была сама… Она б с ума… И так смешно и безутешно всему назначена цена. Лолита! Тоже мне Лилита… элита женского ума. До Беатриче ль Боттичелли?! — уж лучше посох и сума.

29

Итак, о женах. Было их штук шесть, а может быть, и восемь. Все в романтическом гипнозе, в быту и как-то между книг, где оставались промежутки. А чтоб занять их скорбный ум наш друг плодился. Детский шум глушил сомненья и с похмельем был очень схож. Отцовский нож, что плотницкий, стругал из плоти черты знакомого лица. Они как на автопилоте стремились повторить отца. И если первую забаву я понимаю – ласки баб смягчают каверзный ухаб судьбы. То шустрое потомство — котом, мурлычащим в ногах, хвост задирает и смеется: «Ты скоро обратишься в прах, и все твое ко мне вернется».

 

Дети безумия

30

Тургенев! Трах да тибидох. Зачем ему отцы и дети?! Уроки, зубы, ласки, плети и геморрой пока не сдох. Как будто бы он думал так, что «воплотится в каждом чаде глава неписаной тетради, вершина призрачной горы, к которой я стремлюсь добраться. И та, которая за ней, и те, которые за ними, — вершины мыслящих детей! Я на земле останусь в сыне! И буду дальше продолжать к небесным высям восхожденье. Так шли мои отец и мать… Но, черт возьми, законы тленья! И время узенький удел! И кандалы на бренной мысли… Чего же я от них хотел… и почему они прокисли, те щи больничные… и вкус металла на капусте

31

метла над улицей светала, и в каждом взмахе листик грусти ложился мне на одеяло… Вот санитарка записала, что я хочу писать о Прусте… Она вчера запеленала меня в крахмально-синем хрусте с улыбкой детского оскала, когда наслушалась в Ла-Скала, как Демис Руссос пел о чувстве, ее халат белее сала и Вуди Алена в искусстве.

32

С детьми уже, хлебая горя, Лжедмитрий приближался. Воря ему казалась неприступней Днепра и Волги. Злые волки объеденной игрались сту́пней Сусанина. Дни становились злей и судней. Одетый в шкуру печенег ел печень наших серых будней. И в небо капала с ножа, как снег, над льдинами кружа, по капле каждая секунда. В дежурном свете, нежно ржа, к звезде, усевшись на верблюда, копытом оставляя след, и там – невидимы при этом, шли ангелы… Автопортрет вождя смотрел на нас, секретом и страхом собственным страша. Когда б писал во сне, поэтом я стал бы. Черная дыра рассвета всасывала мысли, способность прыгать тут и там, по крышам лазить и кустам взбивать нахохленные перья. Реальность гаже и тошней, в ней невозможно даже дней порядок лестничный нарушить. Когда я вышел из дверей, я оказался весь снаружи. И силюсь вспомнить и решить недорасслышанное слово. Я знаю, что оно основа, но снова начинаю, снова — куда ступать и не грешить?

 

Семейная рассада

33

Итак, мы в ночь к одной из жен таксомотором в Подмосковье. Багажник пивом загружен, и по щеке слеза любовья течет за ворот шерстяной. Он был растроган или пьян, петлял водитель между ям, нас наносили на экран лучи летящих встречных фар сквозь морось и машинный пар. Чем дальше осень от Москвы, тем первобытней слякоть ночи. И если отключить мозги, то за окном уже ни зги, и только двигатель клокочет, и фары серебрят виски, чертополохнутых обочин. Пробиться к свету без столбов фонарных мы уже не можем, как будто проводок проложен из центра по ложбинкам кожи и по морщинам узких лбов до зренья, до его основ. Электрик властен и безбожен.

34

Гораздо лучше по утрам, когда трава одета в иней и в сером небе облак синий скользит как шарик по ветрам. И куст заснеженной полыни, как хворост в сахарной муке, ни грустью зябкою простужен, а вышел в поле налегке, где никому никто не нужен, где никому никто не важен, где никому никто не страшен. Вот так свободно, налегке, все оставляя вдалеке, он отражается в реке, а не в застывшей за ночь луже.

35

В провинциальном октябре есть все, что было до начала, — там так же карканье звучало, и так же в хрупком серебре сосна иголками качала и лист кружился запоздалый. С глазурным пряником в руке нас осень праздником встречала.

36

Приторможу. Тут мой рассказ вильнул в запретный заповедник. И критик, предводитель масс читающих или последних не масс, а пригоршней людских, воскликнул: – «Автор этот стих стащил у знатного поэта, который славой окрылен, литфондом признан, как же он надеется, что не заметят в словесных играх плагиат?! Вас ждет – литературный ад, забвенье и позор гремучий! Ни царь, ни черт, ни подлый случай, Ни одуряющий распад культуры не прикроют зада. Плоды классического сада жрецы надежно сторожат».

37

– Спасибо за науку, дока! Как орден в лацкан, рифму «доктор» воткну тебе промеж наград. Я вор! Тем счастлив и горжусь. Все что люблю, беру себе — и луч весны, и лед крещенский, и море горькое, и венский батон хрустящий под рукой. Кто вам сказал, что я другой и радости мои иные? Я всякий раз, как снова, рад, встречая мысль в знакомых строчках, как тот, любимый с детства взгляд, как самиздатовских листочков запретный плод. Я вор! Я тот, кто, не найдя друзей во встречных, нашел их между звездных нот гусиноперых и подсвечных, завитых ловким вензельком, строфой отточенной, каленой… Мне с ними лучше, чем с тобой, великий критик, опыленный библиотечной сединой. Никто из тех, с кем я играю, не соблюдал законов рая литературных вожаков. Их веселил мотив оков, которым титулы бренчали, они не видели врагов, по собеседникам скучали… Порой себя надеждой льщу, что на пиру их угощу, как и меня здесь угощали. Пир мысли! Лучший из пиров! Собранье знатных шулеров играет миром в полкасанья. Все остальное – мутный сон. Подайте рябчика, гарсон!

38

Привет вам, энная жена героя нашего рассказа. Мы привезли вина и мяса. И, мрак оставив у окна, в теплично-кухонной истоме, в пылу горелок голубых сидим, глядим на подоконник, на кактус, пальму и других цветочков грустную рассаду… губную нюхаем помаду, стерев ее со щек своих. О, жены бывшие, — мечты, не воплотившиеся в чудо. Где тайны прежней красоты и нежный трепетный рассудок пускали робкие ростки в другую жизнь – горшки, посуда, подтяжки, краска и клыки. Не опечаленный картиной, воспринимая все как есть, герой наш начал жадно есть картошку с луком и свининой. Не забывал, конечно, пить и говорить пустые звуки, и не было ни зла, ни скуки, в его стремленьи угодить давно растраченным проказам. Читать газеты прошлых лет или сегодняшнюю прессу — ему теперь без интересу. Один секрет – секретов нет. Все наперед давно известно. Ни просмотреть, ни потерять, ни в историческом забвенье и ни в сегодняшнем дыму ни одного стихотворенья. Вот разве только что чуму, раздор, позор, войну, измену, любовь за выгодную цену. Он знал об этом. Знал и я. Повсюду ночь, тоска и слякоть. Родная русская земля! Достать чернил и снова плакать. Я не сдержался и сказал, все что подумал о погоде. Мне объяснили, где вокзал и закружились в хороводе воспоминаний и детей. Тесть замесил в кастрюле тесто. И куст полыни без рублей пошел искать другое место.

 

О Русь. O ru…

39

Приятен русскому стиху комфорт немецкого порядка, туники греческой простор, английской речи лаконизмы, испанских вымыслов костер, еврейской грусти укоризна. Приятны русскому стиху наряды мыслящих народов, которым ни к чему блоху подковывать и огородов во чистом поле городить. Он, словно губка черноземья, готов любые ливни пить, выращивать любое семя, и ключевой водой поить земли измученное племя. Он отличается от всех своим безудержным простором и тем, что вечно смотрит вверх придурковатым светлым взором.

40

Ему и ритмы нипочем. Ему и рифма для улыбки. И, как смычком, тупым мечом он водит по волшебной скрипке. А то, что путает порой весну и осень между делом, мороженое ест зимой и междометьем неумелым сбивает с мысли, как хлопок над ухом юного буддиста, — так это все – астала виста! И, как еще там, – гутен морг!

41

Вот так и я с моим героем, усевшись по весне в такси, к промозглой осени примчался. На небе лунный шар качался, и звезды серебрились роем в его расплывчатом луче. С пустою сумкой на плече, пронзенный воздухом морозным, на перепутии подзвездном затекшей правою рукой я тормозил к Москве попутки, а мимо проносились сутки, недели, месяцы, и вот — сюжет нащупал поворот.

42

Он позвонил мне из забвенья, как будто не было зимы, и возвратился в поле зренья из непроглядной тишины. К стыду сказать, мы снова пили, перечислять не буду, что. То приземлялись, то парили, то спали, кутаясь в пальто. Мы договаривали споры из очень давних наших лет… О том, как можно мыслью горы… Или, не оставляя след, во все возможные запреты входить невидимо, и явь, лишь меткой мыслью продырявь, прольется в новые куплеты, точнее рифму присмотрев. Но, к сожалению, припев толпы затмит остатки света.

43

Каприз и нрав народных масс в беспутстве с девичьими схожи. И здесь хоть вылези из кожи, им выставляя напоказ свою любовь, свою заботу — одну лишь скуку и зевоту ты вызываешь к разу раз. Вопрос: «Зачем?». Любовь народа страшнее постаревших жен. Он, зная брод, не любит брода. Им постоянно проложен другой – трясинистый и хлипкий, ночных исполненный страстей, опасный путь. Он без ошибки скучает. Если не тонуть, то и грести – пустое дело. Бродить по тореным путям, где ни к чему святая вера, и воли не давать чертям?! Все это, братец, не по-русски. Здесь ничего не изменить! Так нищий ангел в рваной блузке, напившись, хочет воспарить, но видит только птичьи гузки, асфальт, бетон, скрещенье плит. Не потому ль у нас пиит за мукой ищет новой муки, за смертью новой смерти ждет, и к славе простирает руки, и отжигает, а не жжет глаголом что-то в подреберье, и воспевает суеверья, туман и вечных птиц полет…

44

Не созидательное дело на волю русскую пенять. Как рассказать тому о целом, кто даже часть не хочет знать? Обманом вывести из комы не сможет ни один колдун. Должны быть истины искомы, чтоб их найти. Ленивый ум прильнул к перилам и опорам, к моралям, к принципам, к судьбе, оставив мысли за забором, а сор, как водится, в избе.

45

Когда-то нам казалось: чуть подправишь строй, наметишь путь и точный образ приурочишь, как между каверзных урочищ пробьется жизнь, проступит суть.

46

О молодость, там все – в новинку. Светло, легко, работа в кайф… Не жизнь, а искрометный драйв! Судьба похожа на картинку из элладийских букварей, и кажется – открой любую из окружающих дверей, — найдешь богатства, примешь веру надежду, счастье и любовь, и полную чудес дорогу, и все, о чем молился Богу.

47

Но лишь чуть-чуть вглядевшись в двери, остановившись лишь на миг, поймешь, что не дают по вере. И если ты уже привык к перилам сладкого обмана, то ждет за каждой дверью яма. Во что ни верь! Здесь напрямик дороги отупляют разум, и надо щупать землю глазом, здесь каждый шаг, как первый шаг. Ты сам себе ишак, вышак. Стремишься к сказочным парнасам? С Пегасом может и дурак, а ты давай-ка без Пегаса, зажав желания в кулак.

48

Так вспоминали мы с героем забавы юности шальной, срывая листья слой за слоем с головки луковой. Слезой, как прежде сладостным задором, блестели глазки. Горечь сказки нам не казалась больше вздором. Многосерийное кино теперь могли единым взором за полсекунды охватить.

 

Прослушка. Ночной разговор (диалоги)

49

А если все сорвать мгновенья, — спросил ты, – что найдем в конце? – Вот тоже, луковое чудо, игла в кощеевом яйце! Ты знаешь сам – и две страницы, еще не читанной судьбы, способны нас загнать в границы, забить в телесные гробы. А может так, мой друг, случиться, что, отразившись, луч назад, к единой сути, возвратится и растворится в ней стократ, забыв и в то же время зная о том, что где-то есть земля, как плод, как воплощенье рая — одно из многих, из нуля, который был всему основой из круга жизни – колеса. Рожденный замысел из мысли. Из безвременья в полюса, где между минусом и плюсом есть равновесие любви.

50

– Жаль, что случится не узнаем и не увидим, что творим. Для тела тленного един любой финал – конец один. Забвенье дел, забвенье «я», здесь белый дым, а там земля.

51

Зачем пытать себя трудами неблагодарными, когда ты можешь царствовать при жизни и не испытывать стыда за лень, предательство и жадность. Жать наслаждений урожай. Мы знаем, схожи ад и рай: и там, и там – туман забвенья. Все люди дорожат собой. Инстинкты самосохраненья не зря дарованы судьбой, природой, Богом и сознаньем… – Что в нашем теле обезьяньем нашла божественная длань? Куда красивей – тигр, лань, в конце концов, орел, герань или пронырливая крыса!

52

– Не понимаю почему здесь независимо от века, куда не бросит человека судьба, на трон или в тюрьму, что тать вокзальная, что знать, предпочитают в Бога верить, как в призрак истины, чем знать. – Своим аршином страшно мерить. Ни отвертеться, ни соврать. Он постоянно за спиной, как голос с ноткой ледяной: «Кого ты хочешь обмануть? Тебе открыт и ясен путь». Вморгнув глаза, зажмурив уши, идем как по морю – по суше, в земле стараясь в утонуть. Но в этом-то и наказанье — сон наяву, жизнь без сознанья — страшней и гаже, чем врастанье в сырую почву и траву. – Вплетая в Библию, в Коран единой истины осколки, мы предпочтем кресты и порки, поповских присказок туман, таланту, выданному нам.

53

– Вот говорили «голос был», который звал к священной цели. – Откуда? И куда он сплыл? И был ли он на самом деле? «Мне голос был»! И мне! И мне! Однажды. Вдруг. И ниоткуда. В своем ли девица уме? Принц убежал. Давайте чуда, такого, чтоб почти всерьез, чтоб по хребту бежал мороз. На принца жалко тратить слез. Куда милей Христос и Будда — пристойней, строже… И в стихе ни слова больше о грехе. Вам голос был дарован с детства. Его вы слышите всегда. И сколько силы и усердства, бесстыдства с маскою стыда вам нужно, чтоб сказать краснея: «Мне голос был. Он звал меня!». – И много книжек прослюня, они не делались умнее.

54

Ты говоришь: стихи – недуг. Сладкоречивые извивы все той же хитрости и лжи. А если вычеркнуть из них угоду слуг перед толпою читателей, улыбчивую лесть пристойным пошлякам и дуралеям, окажется, что в мире есть не больше сотни чистых строчек на миллиарды вредных книг. Родил всего один глоточек вселенской мудрости родник.

55

– Я тоже вижу тлен и сырость. Кривлянье жен, судьбу детей. Но где мне взять живую милость безукоризненных идей, способных вдунуть в их останки смысл, направление и дух? Я сам застрял на полустанке, еще между таких же двух платформ косых в пустых просторах. Здесь поезда не тормозят. Кленовых листьев звездный ворох. И запах преющих опят.

56

Ночь бесконечна. Рвана речь. Как рана где-то меж лопаток. Сменить бы парочку солдаток на психиатров. Нас упечь могла бы и прослушка без прокурора в желтый дом. Зачем таким курок и мушка? — Лечить лекарством и трудом! Поэты лижут у народа и сладко ластят знать и власть, а тут два конченых урода хотят на все с прибором класть! Пусть только высунутся уши их фармазоньи из травы — пойдут учиться бить баклуши на корм прожорливой молвы, чтоб прочим было неповадно. Пока ж пусть бредят до поры».

57

Мы из окна секли прослушку, ушей голодных не щадя, фургон конторский взяв на мушку кривого ржавого гвоздя, который из оконной рамы торчал, как стержень нашей драмы.

58

– Смешно устроены законы и тайны наших государств — медали, ментики, погоны вредней психушечных лекарств. Они питают страсть и злобу, гордыню тешат, то бишь честь. Сам человек себе в утробу спешит, чтобы себя же съесть. И превратившись в двухколейки, как плексиглазый ползунок логарифмической линейки ползет, считает, видит прок в своем карьерном продвиженье от цифры – цать до цифры – цать. Скользит до головокруженья в стремленьи править и бряцать.

59

– Но государству без порядка нельзя. Толпа страшней, чем строй. Когда растет по струнке грядка, нет куража времен упадка и русский бунт трясин кровавых не так кошмарит шар земной. – Здесь лупят левых, рубят правых и месят тех, кто стороной прокрасться думает фривольно. Как ни старайся – будет больно. – Что власть, что бунт – одна концовка: нагайка, пуля и веревка.

60

– И ничего нельзя поправить? – Удобрить грядку говнецом, кощея злого обезглавить и жизнь закончить молодцом? – Как с властью ни играй, ни путай следов невидимых трудов, любой оставшейся минутой к разлуке с волей будь готов.

61

Всю ночь, не умолкая, врали, при свете трепетных свечей и вслед огням закатным гнали к зарницам завтрашних лучей веселый цокот звонкой мысли от слога – к слогу, к звуку – звук галопом, иноходью, рысью, ушами поводя испуг.

62

С утра резиновое небо давило ласточек к земле, смыкало свод сырого склепа. Пещерный лаз в глухой скале сжимал сознанье сталактитом, не оставляя ни глотка пространства. – Учащенный ритм, как звук последнего звонка, оповестит об окончаньи не школьных лет, а лучших книг. Закончит маятник качанье и встанет. Тут последний миг, как мячик, выпрыгнув из плена, покажет с высоты, что тленно лишь то, что выбираешь сам, и нет предела небесам.

63

– Но как довериться свободе?! Не испугаться пустоты? Того, что нет тебя, и вроде в пыли межзвездной есть и ты.

64

– Ты – шулер, образы – подмена реальности, а рифмы – крап. Ты, типа, знаешь, где ухаб, где часовой обходит стену… На самом деле все не так. Земля прочна, и люди зрячи. А ты, чтобы не слышать плача, закрыл глаза и вжал кулак в ушную раковину мозга, ты всюду видишь или мрак, или Содом с Гоморрой Босха. Ты бредишь. Есть любовь и боль души, запутавшейся в теле, и ни одна, а много воль, и каждая достойна цели существованья на земле. И в детях тоже есть отрада. И в сладких гроздьях винограда. И много белого в золе. Твой поэтический угар похож на блеянье овечье. Что ж ищет племя человечье в дурмане скрипок и гитар?

 

Третья петля

65

С нулями века обнулился и трехгодичный первый срок. Герой наш заново родился. И лучше выдумать не мог. На смену радостным нарядам, надеждам праздничной толпы пришли омоновцы парадом, и даже там, где их стопы земля больная не касалась, из-под травы растет, казалось, беретка красного гриба. В умах окончилась борьба. И вызывало только жалость воспоминанье о свободе, совке и брежневском народе. Герой, прозрев, в угоду моде пустил кораблик в интернет — бумажный, сложенный из книжной странички мысли неподвижной, по ручейкам всемирных знаний, по мути врак и всплескам брани свой первый блог духовных благ.

66

Короче, стал он интернетчик, освоив клавиши и мышь. А там неважно, лыс ты, рыж, постишься, пьянствуешь, торчишь, машина или человечек. Казалось бы, в сети всемирной ты новым веком обнулен и шелк лоснящихся знамен и рой раскрученных имен не стоят больше дырки сырной… И только если ты умен, талантлив, будешь принят в группу таких же умниц и писак. Но оказалось все не так. И обезличенную труппу играют те же полутрупы и полуфраки вечных врак.

67

Царь Борис, сошедши с трона, удалился на покой, не оставив даже клона, он на все махнул рукой. Не бывает пусто место в сердце древнего Кремля. Хороши любые средства, когда свита короля, разыграв в угоду свету, поднимает над собой, чтобы солоно и сыто золоченою судьбой в тронном зале восхищаться, кушать стерлядь, виски пить и по грубой шерсти царства ласковой рукой водить и начесывать с медведя и плести умело нить нефти, газа, леса, меди, свитера для свиты вить. Чем была эпоха прежде лучше, хуже и добрей, сном заковывая вежды, пряча голых королей за обманчивые позы, за бессмысленную речь, за счастливые прогнозы, и дубинкой между плеч обихаживая зрячих, чтоб ни слова про вранье, про попов и про подьячих, про приклады и цевье.

68

Пахнет русская свобода горьким дымом и дождем, перегарами народа под трезвеющим вождем. Русский дух не терпит силы, исходящей исподволь. Заменила водка вилы, и соломенный король, управляя государством, не страшился ни штыка, ни безумного бунтарства, ни лихого языка. Где захочет – там подрежет, где заметит – подсечет. И живет роскошно нежить там, где жизнь себя влачет.

69

Есть у русских два секрета: своя правда и душа. Правда, спрятанная где-то, и в кармане два шиша. К этой правде не пробраться — она держится в уме, позволяя нам смеяться даже по́ плечи в говне. Что там плечи, аж по шею, аж по верхнюю губу, но об этом ни кощею, ни соседям – ни гу-гу. Только воры знали правду и судили, как народ. Но забыли воры клятву. Мир блатной – и тот не тот. Если кто стоял на старом, снайпера косили враз. Дело, стало быть, за малым — душу выманить из нас. С ней хлопот не оберешься: чин позорен, деньги – пыль. Это вам ни дядя Мойша. Русскому везде Сибирь. Как же к этому предмету подступиться, как изъять? Подарить попу карету. Лоно церкви обласкать. Разрешить возить без пошлин нефть, спиртное и табак. И покончить с мрачным прошлым, сделав доброй воли знак.

70

Рясы приняли с восторгом новой власти благодать. И, занявшись крупным торгом, стали души вынимать из-за спрятанных иконок, из-под штопаных рубах, разъясняя, кто подонок, кто герой, кто злейший враг. Здесь в подмогу телевизер , чтобы выбор был у всех, закружил мозги как миксер, превращая совесть в смех. Смехачи с попами вместе, секс-меньшинства – в большинство. Как бы вроде честь по чести — равноправий торжество. Воровской природы враки да поповских ряс парча — бутафорские казаки, сторублевая свеча.

71

Раньше в кухнях говорили о злодеях при чинах. Нынче – об автомобиле, о квартире и деньгах. Раньше люди ненароком, попивая горький чай, говорили о высоком и о главном невзначай. А теперь важнее нету темы, чем «твое – мое». Я скажу вам по секрету — лучше слушать воронье.

72

Обнулили, обнулили, обнулили до теней. Больше нету «или – или». Жизнь сделалась ясней. На ладошках все дорожки стали мелки и прямы. Что гадать? У вашей кошки путь мудрей и краше сны.

73

Наш герой стремился встретить мир, который рисовал. Но сейчас лишь смог заметить, что опять попал в овал. Web-пространство – та же лужа, бредень, запуская в бред, он вытаскивал наружу то, чего в помине нет. Мы же выдумали этот совершенный, в общем, мир. Оказалось, в недопетом было слишком много дыр. И они свои овалы, слив в один большой пролом, поглотили наши скалы, наше небо, наш дурдом. Мы придумывали это, чтоб добрее, чтоб умней. А в итоге злая смета просто так прожитых дней.

74

Выпив крепкого две банки и таблеток скушав горсть, он стоял на полустанке и смотрел, как слева злость мчится встречному в лобешник, и роняет мясо клен. Ни небесных, ни подсвечных, ни каких иных имен. Только ветер, только ливень, и умерших глаз белки носят люди, только бивень, бумерангом из руки вырываясь, все эпохи облетает, и опять надо стать собой на вдохе и на выдохе поймать траектории овальной безупречное кольцо… Лес стоит как бы хрустальный… И любимое лицо… На столичном полустанке, между голых площадей он искал все те же танки, тех же красных лошадей. Женя, Женечка, Евгений, не пугайся так стихий. Ты же знаешь, ты же гений, и тебе не страшен Вий. Подойдя к прохожей даме: – Дай-ка, дама, телефон, — он звонил умершей маме и смотрел забытый сон. Полицейские скрутили, врезав чувственно под дых, записали, осудили. «Рецидив. Повторный сдвиг. В прошлый раз недолечили». И отправили его, чтоб таблетками кормили, чтобы он еще чего..

 

Эпилог

75

Жизнь коротка, к сожалению, к счастью, по замыслу. Взгляд снизу-вверх открывает единственный путь. Споря со злом, мы потворствуем сами злу и подтверждаем его, грудью идя на грудь. Щеку подставить? Да запросто. Жизнь коротка. Мы не заметим удара, пройдем насквозь. Так же доходят слова до нас сквозь века — чистые, словно воздух и солнце, и точные, как мороз: Не убивайте, не грабьте, не ешьте так, словно у вас два тела. Не плачьте зря. Празднуйте жизнь и забудьте напрасный страх. Все, что стремится ввысь, — воспаряет вверх. Все, что плодит земля, — заберет земля. Можно наврать с три короба с три дворца, можно одеться в золото, Богом слыть, но остается лишь то, чему нет конца. Что же за всем этим следует? Следует жить.

 

Следует жить (послесловие Дмитрия Невелева)

Этими словами завершается поэма. Стихотворный роман о России конца XX – начала XXI века, эпохе, в которую целиком вписалось мое поколение, чье время понемногу сходит на нет, освобождая дорогу поколению «обнуленных», как его называет автор. Генерации, охотно играющей на буйно заросших диким бурьяном руинах когда-то обширной и великой красной империи в неведомые нам и кажущиеся бесцельными и бессмысленными игры. Автор замечает, что шустрое потомство,

Котом, мурлычущим в ногах,

Хвост задирает и смеется:

Ты скоро обратишься в прах

И все твое ко мне вернется.

Новое поколение воспринимает мир непосредственно, ему чужда амбивалентность, мир кажется ему привлекательным; ценности самоочевидны, не нуждаются в оговаривании и часто имеют вполне материальное выражение. Потомство считает поколение отцов неврастениками, неудачниками, находящими сложности там, где их и в помине нет. Оно проходит аки по тверди по тем трясинам, безднам и пропастям, которые в свое время казались нам непреодолимыми.

Автор иронично замечает, по всей видимости, адресуя свой упрек новой поросли: Как рассказать тому о целом, кто даже часть не хочет знать. Трехнулевым не нужен наш опыт выживания – его умению приспосабливаться и мимикрировать можно только позавидовать. Наиболее ловкие из них ориентированы на формы деятельности, для обозначения которых мы вынуждены зубрить доселе незнакомые нам английские термины, которые часто и являются единственной сутью этой деятельности.

Герой повествования наивно полагает (и к его положениям автор настроен весьма иронично):

Что воплотится в каждом чаде

Глава неписаной тетради,

Вершина призрачной горы,

К которой я стремлюсь добраться,

И та, которая за ней,

И те, которые за ними -

Вершины мыслящих детей.

Как когда-то «восьмидесятникам» представлялся надуманным и странным драматизированный конфликт эпохи классицизма – неразрешимый без трагедийности выбор героя между честью и долгом, так теперь «трехнулевым» чужда не только мучительная рефлексия отцов, но и традиция самоиронии, «стеба», эзопова языка времен брежневского «развитого социализма» – типичная питательная среда альтернативной культуры восьмидесятых, выросшей из образчиков позднесоветского самиздата.

Природа «демократических перемен» начала девяностых вызывает у автора новую волну иронии:

Продолжается распад

Чтоб из пепла, чтоб из ила

Вырос новый зоосад.

Видимо, здесь не случайно использовано часто повторяемое Иосифом Бродским словечко «распад». Помните, у веницианского виртуоза:

Еще нас не раз распнут

И скажут потом: распад.

Общая судьба всех поколений – переработавшись, стать гумусом, плодородным слоем, на котором вырастут невиданные диковинные цветы нового, чтобы, в свою очередь, лечь рано или поздно в землю. Это закон жизни.

Автор нашей поэмы, не отступая от традиции, сетует от лица стареющего поколения на время, в котором приходится жить:

Раньше люди ненароком,

Попивая горький чай,

Говорили о высоком

И о главном невзначай.

А теперь важнее нету

Темы чем «твое – мое»…

Все это так. Но где прячутся истоки важного для многих стремления представлять себя сверхуспешными и сверхбогатыми? Судя о людях, мы часто исходим из ошибочного предположения, что человек стремится к счастью, хотя множество людей, напротив, хотят быть несчастливыми и пытаются всех вокруг сделать таковыми. В несчастье и неустроенности своей и близких, в болезнях, боли и смерти, в гневе, ненависти и обиде, в невежестве и отсутствии мысли для таких людей затаилась особая прелесть, которая и дает им силу длиться, создает видимость жизни. Это кажется странным, нелепым, но это так. И автор, бросив взгляд на их чаянья и страхи, замечает:

Что гадать, у вашей кошки путь мудрей и краше сны.

Цепочка тварь-тварность-творение-творчество-творец часто обрывается, едва начав выстраиваться. Воссоздание, сотворчество Вселенной, осознанное и интенсивное проживание каждого момента своей жизни возможны только, когда разорван круг животного автоматизма. Читаешь книгу, не видя сути, – глаза проскальзывают по строчкам, пальцы листают страницы, но смысл прочитанного не постигается, сюжет не запоминается, мысль витает где-то далеко – этот повседневный автоматизм жизни знаком многим. Но все ли пытаются его преодолеть?

Рассказчик, от лица которого ведется повествование, совершенно неожиданно и для себя, и для читателя в ходе мистической инициации просыпается, получает опыт осмысленной жизни. Его проводником в новый мир, паче всякого чаяния, становится главный герой произведения. Так находит объяснение прозвище «черный ангел», которым в первых строках поэмы его награждает автор.

Инициация (а это трудно назвать иначе) повествователя происходит без какой-либо подготовки, предуведомлений, как-то буднично. Речь, судя по тексту, идет именно о гностической традиции и для автора, очевидно трезвомыслящего и далекого от эзотерики, этот опыт остается чем-то необъясненным, до конца не переработанным, неосвоенным.

Впрочем, это обыденное недоумение вновь обращенного: что делать с открывшимся знанием, будто пришедшим из ниоткуда, но тем не менее переживаемым достовернее, убедительнее и предметнее, чем собственное существование? Нам новый опыт автора и рассказчика (в поэме они часто сливаются) именно этим и интересен – немного наивной (а другой и быть не может) попыткой описать словами неизъяснимое.

Понимание (это вернее, чем слово «знание») описывается автором так:

Не вдаваясь в хитрые детали,

я скажу лишь, что за пять минут

я узнал так много, что едва ли

сто веков в свои кресты вожмут…

Не в земной и не в телесной власти

рассказать о той бескрайней силе,

но пытаться буду бесконечно

хоть в золе, хоть в слякотной могиле.

Здесь рассказчик только начинает понимать, что и он сам является проводником сокровенного знания, что оно уже растет в нем и ищет выхода, поскольку внутреннее стремление к всеохватывающей и всеосознающей жизни и есть частица того внутреннего напряжения, витальности, которая составляет движущую силу Вселенной, ведущую ее от первозданного хаоса к высшему порядку, к Абсолюту, не только мыслимому, но и, возможно, достигаемому на восхождении по бесконечной лестнице вверх. С этим знанием следует и стоит жить.