Солнечный ход

Барабаш Дмитрий

КРУГ

2012—2014

 

 

Круг

Мне шепнули, что я должен выиграть какую-то битву, на роду мне написан великих свершений венец. Мое имя вплетут в мирозданье, запишут в молитву, и я стану пророком и Богом Богов, наконец. Мне закрыли глаза двух ночей безупречные шоры, мне к бокам примостили дощатую выдержку стен, и, казалось, в ногах не опилки, а древние горы ледяными вершинами тянутся к дрожи колен. Сколько лет в этом стойле овсяном, соломенном, хлебном вариации мыслимых жизней слагались в одну. И, по ней проскакав, я сливался, как облако, с небом, и срывался, как тень с облаков, к океанскому дну. Мне предписан был бег по какому-то смутному кругу, рев арен, звон монет и трусливые рвения шпор. Я прийти должен первым куда-то, и эту заслугу мне принимбят при жизни, а после поставят в укор. За бесчисленность дней, или что там текло за глазами, я сумел сосчитать все песчинки на трассе своей. Я прошел ее первым, последним, скрипучим, как сани, стертым в пыль от копыт до горячего пара ноздрей. Все интриги трибун, всех менял и карманников трюки, всех властителей дум, все царапины нищенских рук, даже дохлую муху, скрестившую лапки на брюхе, все оттенки реальности, каждый случавшийся звук… Вот меня по бедру кто-то хлопнул горячей ладонью, – Мол, пора, выходи — твой единственный, главный забег! И откуда-то сверху увидев судьбу свою конью, я заржал, все и вся, как на свет, поднимая на смех.

 

Поэт и Сталин

Кремлевский изумрудный бархат не впитывал с моих ладоней пот, Ковры мои подошвы не ласкали. В дверь тихо постучали. – Нальете чая? Мимо шел. И вот, — поежился он мокрыми плечами. Я взял пальто и шоколадный торт. Мы долго в подстаканниках бренчали, мешая сахар, словно рядом черт невидимый прислушивался глазом. – Я вот зашел, чтобы покончить разом все кривотолки. Я совсем не тот. Пусть серенады завывают волки и академики моим словам учет пускай ведут. Инкогнито я тут. Канализацией ушел от верной своры охранников, начальников охраны, частей, дивизий, целого ЦеКа. И мне порою хочется чайка не только с председателем ЧеКа, а так – с поэтом за одним столом, о том, об этом, больше о простом: о жизни, смерти, Боге и душе… Вот, на тетрадь! Как Ленин в шалаше, я намарал сто строчек на досуге. Понравится – издай, не под своим, так хоть под именем своей супруги. – А как же казни, тюрьмы, лагеря? – Сказал бы я, когда бы знал – не зря, а так как зрю, отвечу по другому: не циник я. Мне, словно управдому, доверили пристроить флигелек. Чтоб он стоял, я положил фундамент. Но только крысам было невдомек. Вот нету крыс. Теперь поставил стену. Клопы пошли. Я вытравил клопов, не разбирая, может быть, хороший один из них. Как, впрочем, и у крыс. И вот стоит теперь роскошный флигель. Все остальное, милый мой, интриги. Одно лишь не дает покой усам. Что станет с ним, когда исчезну сам?

 

Косяк

Нам достался косяк, о котором расскажут легенды. Мы в проем занесли только ногу. Мы видим порог. Ведь бывает и так — от случайных прозрений к итогу сможет редкий босяк сделать шаг и успеет войти. Мы меняли эпохи, седея в незримом движеньи. Занесли только ногу. И вот, оглянувшись назад, видим там отраженье свое, молодое, ей-богу, даже зубы на месте. И в жилах, как будто течет еще синяя кровь — не окрашена черной разлукой, и надежды маячат, и девочки машут в окно, и улыбки застыли, как будто смеются над скукой наших выжатых тел, потерявшихся где-то давно.

 

Из-под черной воды

Трудный вымысел мой несущественней уличной пыли. В сладком иле, как в Ниле, петляют иные миры, о которых, боясь и смеясь, на земле говорили всякий раз, когда плыли под черной водой корабли. Когда скат поднимал из песка иероглиф сознанья, нарисованный бликом восхода в хрустальной волне, на губах ощущалась улыбка всего мирозданья и всех будущих жизней, уже воплощенных во мне.

 

Ветер времени

За каждым выбором скрывается дорога, не пройденная миг тому назад. Казалось, шансов бесконечно много. Ошибки выправят и шалости простят. Но что же стало с правильной тропинкой, оставшейся и скрывшейся в нигде? По солнечному лучику пылинкой жизнь пролетит, не помня о беде, которая ее подстерегает за каждым «мимо», «возле», «не туда». Свет исчезает, вечер нарастает, как ветер времени. Ни судей. Ни следа.

 

Самоубийство

Убей себя не пулей в грудь, лишившись и земли, и рая, а просто про себя забудь. Убей себя, не умирая. Сдувая пыл самоубийц холодной и спокойной тенью, убей себя полетом птиц. Пари наперекор паденью. Тогда и слово, и рука, черты лица и тембр речи вольются в русло, как река, смывая страсти человечьи.

 

Happy end

Как это здорово, читая, придумывать другой сюжет, с героем вместе оживая, пронзив неправильный портрет, впитавший ложь, ужимки, скуку, как пресс-папье чужой души. – Скорее, Грей, ты видишь руку? Вставай! Ступай и не греши.

 

Памятник

Я пел в «Арагви» за цыплят, за банку водки. Я пел за визу, за свободу, за дозняк. Мне из гитары сделали колодки и выставили голым на сквозняк. На поводке веду свою галеру — ЦэКня, ГэБня и воровская масть. Мне лилипуты, как вино Гульверу, вливают олово в разинутую пасть. Удушье в трюме, в маковом дурмане, заходит солнце желтым фонарем. На всякий случай у меня в кармане всегда лежит платок с нашатырем. Веду страну на поводке, как суку, а за спиной то хохот, то плевки, но оглянусь, она лизнет мне руку, как будто бы играя в поддавки. Ночь впереди – ни волн, ни звезд, ни неба. Иду, ногами не касаясь дна. Я не бегу. Я вышел из вертепа. И с ваших глаз упала пелена.

 

Цивилизация

От черного камня, от капли пещерной воды, охотничьих ям, языков первобытных огней — туда, где в листве изумленной цвели золотые сады кисло-сладких и терпких, и брызжущих солнечным соком вечно спелых плодов, по тропинкам пустынь к анфиладам дворцов, к пирамидам, к костельным хоралам, полукружьям церквей православных, кострам инквизиций, окрыляющим крик, черным облаком грающих птиц, — до сияния спиц паровой ветряной колесницы, электрической сини, секущей пространство, как плеть, к нефтяным берегам, к многотонным небесным машинам, к сталеварам сознаний и белому свету печей, к погребальным грибам Хиросим, Нагасак и Полыни растеклось, разметалось сыпучей бесспорностью спор. Круг замкнулся. Куда прорастет это племя?

 

Сеть творчества

Гармония размеров не имеет, мгновение продлится навсегда. Пока растут леса и каменеют, возводятся и гибнут города. Рождаются, мужают и стареют, влюбляются, краснеют от стыда. Весь мир объят одной великой сетью творения, где каждый лепесток имеет вес всего, что есть на свете. Так солнце отражается в поэте, рождаясь из фантазии его.

 

Чудо

Представь себе искристую лыжню по бесконечно-белому простору. Ты можешь сбоку начертить и гору, и лес вдали, и скорую весну (наметить желтым бликом на снежинке), и след лисы, и перышко сороки, и хвойный дух. Мир оживает сам. И даже в этой правильной картине мы оставляем место чудесам.

 

Поэзия

Ты бабочка в набоковском сачке, в носке его ветристо-поколенном, в артрите старческом и образе нетленном, намеченном прибоем на песке.

 

Счастье и правда

Нету счастья там, где нету правды, сколько ни выдумывай его. Не сожнешь от части больше жатвы, чем получишь счастья от всего. Счастье ненасытно от природы. Правда все же больше от ума. Выбирай ярмо своей свободы. Мера всем на все дана одна.

 

Белый рыцарь

Кто он – спрессованный из облаков Земли и ставший тверже камня и металла, тот Исполин, которого вели из бесконечности до нашего начала потоки мысли, сброшенной с вершин Олимпа, или, как ни назовите, тот, кто всегда безжалостно один, но отражен в любом земном пиите? Как мягок взор расплавленных небес, щадящих нас от солнечного гнева, горящего, клеймящего, как крест, как плуг по душам, алчущий посева. Он проливался сладостным дождем, пыль наделяя силой плодородной, играл с ветрами голубым плащом и любовался вольностью природной, когда из одинаковых семян всходили степи, джунгли и сибири. Сравнить – везде отыщется изъян, но как же славно все в едином мире. Тот белый рыцарь – вымысел других вселенных, измерений, правил речи, во всем живом явившийся на миг. Вочеловечен и увековечен.

 

Отыгрыш

Почти нешуточная драма — француз, безумие, дуэль. Как свет на холст киноэкрана, ложились тени на постель, на силуэт в свечном испуге, на женский всхлип и вьюги вой. Из-за кулис, ломая руки, кто потешался над собой? С улыбкой левого прищура, сурово целя правый глаз, наш вечный гений, мальчик Шура героя вел в последний раз. Он видел точно – песня спета. Куплет – в куплет, строка – в строку. И дальше этого поэта не примечают наверху. Он доиграл земную драму, отмерив ямбом жизни срок. Как лучше выйти? Через даму. И раствориться, как дымок. Пускай потом земля гадает, как, зная все про страсть и пыл, он роль до пули доиграет. Герой, которого убил.

 

Душеловка

Представь, случайность обретает плоть, способную на выбор и анализ последствий выборов, желаний побороть желания, которые казались осуществимыми. Как ей по всем путям пройти и уберечься от потери? Одну откроешь, а другие двери защелкнутся. Назад – а там замок! Соблазнов много – выбирай любые. Ах, если б знал тогда. Ах, если б мог сейчас. Ах, если б только каждому по вере. Тогда бы я. Тогда бы мы. Тогда… А что тогда? Распахнуты все двери. Все те же небо, солнце и вода, Все те же топи, и все те же мели.

 

Кораблик

Так лютует зима, что и кактус в цветочном горшке согревает и дарит приятное летнее эхо. От решающих дней мы зависли в соленом вершке, на разминочный кашель, на «кхе» от последнего смеха. Словно сделали круг, и, взлетев над самими собой, мы застыли в пространстве, почти что не чувствуя время. Смотрим вниз и любуемся ровной, как шпага, судьбой. И землей голубой. Облака перламутрово пеня, голый мальчик в тазу запускает кораблик рукой и волну нагоняет, смеясь над подобием бури. Озираемся рядом. И видим, что кто-то другой, на планете другой в человеческой ежится шкуре.

 

Социопатическое

Не стоит говорить о смыслах. Давайте размышлять о рифмах. Пусть истина таится в числах, а блин земли лежит на цифрах (оп-ца-ца лежит на цифрах). Зачем кричали о вращеньях шаров вокруг зеницы Солнца, разоблачали лжеученья, Сатурны одевали в кольца (и в уши продевали кольца, и пальцы наряжали в кольца), и вычисляли звезд незримых с земли теченья во вселенной. И даже параллельных линий смогли найти пересеченья (от золотого их сеченья у нас ни денег, ни печенья). Играя Библию по буквам, или, как Бах, трубя по цифрам, зачем вы придавали звукам грозы раскатистую силу (в калашный ряд свиное рыло). От многих знаний – много горя, все войны, страсти инквизиций. Не зная брод – не суйтесь в море. Смотрите, как петельку спицы в другую ловко продевают. А что получится в итоге — быть может, знают только Боги или не знают даже Боги (вуки вуки бяки буки). Учитесь нотам и приемам вдеванья петелек в петлю. Суть главного – за окоемом, в другом неведомом краю (ой лю-лю, ой лю-лю, в другом неведомом краю). О смысле звуков и гармоний, изнанке цвета и числа судить не смеет посторонний — слуга земного ремесла (учите грамоте осла). Чуть выше деньги и гордыня, чуть выше Папы и цари. Забудьте все, включая имя сказавшего: Ступай, твори!

 

Воспоминание об отце

/асинхронная пунктуация/

Книги горели в позе боксера. В позе боксера книги горели. Книги горели в позе боксеров. Горят, принимая позу боксеров, книги. У книг нарисованы на корешках узором золотые позы боксеров. Книги горели в позе боксеров на корешках. Детство, студенчество, рыжие глазки. Полуусмешка. Вопрос – ответ одновременно в глазах: сам и спрошу, и отвечу, ты только кивни. Доски сходились, как струны, щелями на перекрестье. Крашеный пол. Мы сверху живем – тараканы внутри. Сосуществуем. Вот Сухаревской башни лет 70 уже нет, а тень ее из окна до сих пор видно. Теперь и дома нет, из окна которого видно тень. Я проезжаю в такси мимо дома, которого нет, а он стоит. Супермаркет или торговый центр — сверху натянут, как полиэтилен. Моего отца звали Владилен. Странное имя. В нем нет ничего от вождя. Владивосток, Лена – судьба. Лена и Владик вписались в одно имя. Его сокращенно-ласкательно так и звали Владик. Леной вот только никто не звал. По их гороскопу он был бы «близнец». Странная штука эти их гороскопы. Чтенье по звездам. Наверное, тоже поиск созвучий, рифм, отражений, подобий, но как-то по схеме. Ты вот сегодня спрашивал, знаю ли я, как думает капитан кагэбэшник, фээсбэшник среднего ранга. Он учится, как вычислительная машина. Оттачивает мастерство до совершенства. Пластику жеста, тембр голоса, ширину зрачка. А думает тем, что останется, тем, что не высвободится. И странно ты как-то отреагировал, когда я сказал, что творчество там смертельно, а не опасно. Даже противопоказано. И «противопоказано» неправильное слово. Правильней будет сказать – противонепоказано, потому что если его показать, то против ничего не останется. Поэтому для них попытка мыслить страшнее смерти, она сводит на нет все старания, все действия этого механизма. А что бывает с теми, кто не выдерживает, спросил ты – они богатеют, уходят со службы, становятся бизнесменами? Нет, это скучно. Никем они не становятся — спиваются, скалываются, забываются. Итак, нужно немножко навести порядок: целлофан, Владивосток, Морзе, подобия, тень Сухаревской башни, детство. И снова по кругу.

 

О Сократе

Ни в древней Греции, ни в Спарте не знали люди о Сократе, не знали люди о Платоне и ничего не знали кроме того, что надо жрать, плодиться и каждый день за что-то биться. Свое, чужое ли – не важно, а так, чтоб до смерти и страшно. Чтоб вдовы горестно грустили, а дети зуб за зуб точили. Теперь в Нью-Йорке, в Ленинграде все вроде знают о Сократе, все вроде знают о Платоне. Так – две пылинки на ладони, так – две соринки на тетради, в которой пишут о Сократе.

 

История

История. Подзорная труба повернута, показывает глазу картинку, где пестрящая толпа при уменьшеньи сплющивает массу до серости шинельного пятна. История не терпит точных хроник (нельзя увидеть истину со дна) и требует участья посторонних, завременных, и лучше если за- пространственных взирателей. Чем дальше – тем точнее. Но где ж их взять? И пишут, как умея, ее на свой, подобострастный лад татарин, немец, русский, два еврея для вечной славы и земных наград. История. Я с этой бабой в ссоре. Куда ни глянь – то пудра, то подвох. С ней даже Пушкин нахлебался горя и про Петра закончить в срок не смог. ………………………………………… История. Она на всех одна. Но каждый видит только то, что хочет, что выгодно, что не достать со дна (не донырнуть). И страстный почерк прочит забвение, венчающее смерть. Зачем нам знать, что правых нет и битых, что зло с добром, как зеркало с лицом. И кто кому на самом деле корчит какие роли, кто кого венцом или колечком нимба наделяет? Чем лучше бить, началом иль концом, ведь как их отличить – никто не знает. Порой мне кажется, что серое пятно умеет думать. Масса как одно живое существо. И, с точки зренья массы, пусть черепашьим ходом – миг за век — добро и зло меняются местами. И полумесяцы становятся крестами, кресты растут до сатанинских звезд. Чревоугодия сменяются на пост, а пост на тост. Священными местами меняется буддистский храм любви с аскетами; рубцуют до крови́ себя плетьми по обнаженным спинам. И вновь отец соперничает с сыном за первенство. И кто ж из них первей? Тот был вчера, а этот стал сегодня. Кто впереди? И если преисподня страшнее неба, то зачем пути, из праха начинаясь, в нем же вянут… И вечный поиск признаков души, напутствие: ступай и не греши, и тяжесть черепа на руку оперши, в сомнениях теряться не устанут, как мячик теннисный, пока не канет в аут, за ту черту, где правды нет и лжи. За ту мечту, где будут хороши и ласковы встречающие предки? Невыносимее, чем жить в грудинной клетке, помыслить о бессмертии людском. Тут пульса стук сродни секундной стрелке, таинственней летающей тарелки удары рифмы по роялю вен. Календари, долготы и широты — когда бы Моцарт положил на ноты, сорвались бы с линеек и орбит. И прошлое Иванушкой из лука пустилось бы в неведомую даль. И хронологий круговая скука развеялась, как пьяная печаль. Нет ничего в божественном порядке загадочного. Мы играем в прятки и видим прошлое линованным в квадрат. На будущее хмуримся сердито, так, словно там яйцо с иглой зарыто. Кому-то – ад кромешный. А кому-то — любой каприз и золота два пуда. Как шулера заламываем карты, помеченные праведной рукой, лишь бы не видеть крап: никто другой земной судьбой давно не управляет. Историю тасуем, как хотим, чтоб завтра сдать в угоду аппетита. Сердечный тик и так неотвратим, и дверь наверх по-прежнему открыта.

 

Первый

Он видел мир потешным, как игру, чертил границы, раздвигая страны, и прививал гусиному перу вкус русской речи и татарской брани. Он сочинял уставы, строил мир по правилам своей задорной воли, из лени, вшей, лаптей и пряных дыр рождая Русь в ее великом слове. Он первый плотник, первый генерал. Он первый рекрут, первый из тиранов. Он сам себя Россией муштровал и строил в камне город ураганов. Ни уркаганов, ни чумных воров, ни лапотников, стибривших калоши… Как ни крути, гроза для дураков — был Петр Первый все-таки хороший.

 

Арт

Сибирская вольность в степях декаданса. Арт-ну́во Парижа в стальном декольте. Тут Эйфель, как эльф, из металла и мяса с кровинкой и горьким туманом матэ. Арт-ну́во, Арт-де́ко и арт Вельзевула — слияние плоти с огнем и мечом. Восточная песня зеленого мула, подпершего землю рогатым лучом. Любви однополой бесплотная нива. От русских балетов – к снегам пирамид. А все-таки пляшут чертята красиво и трутся румянцами потных ланит. Тигриная лапа, как римская сука, Блаженный Василий и праведный Петр. По кругу гуляет московская скука и морщит кремлем размалеванный рот.

 

Отражение

Бессонница. Луна играет солнцем по трещинам недвижимых ветвей, и отраженье смотрит незнакомцем на белый свет, на след судьбы своей, в который раз отпущенной на волю. Найдет ли путь гранитного труда, вершин оскаленных, посеребренных солью, где до сих пор ни воздух, ни вода, ни луч небесный, ни живое слово не разносились. Этого труда еще никто пока не удостоен.

 

Другие страсти

Прекрасны страсти светлых мудрецов. Любовь чиста и замыслы вселенны. Их не вместить в немыслимость дворцов, раскинувших пленительные стены. Сократы малочисленных веков не в такт законы мира трактовали кузнечикам судебных молотков и гусеницам шелковой морали. Красавицы распутны и чисты, своих героев обожали смело, с улыбкой поднимаясь на костры и ослепляя прорези прицела. Есть на земле божественный союз творцов и муз, танцующих над краем, на кромке времени, в которое играем и облекаем в строгий образ чувств.

 

Океан

Не может капля быть твореньем Океана. Все облака в любом конце земли — его рука, щека, всевидящее око. И оттого Ему темно и одиноко. И потому горчит Его вода. Казалось бы, Он – Царь, Он – вездесущий Бог, Он управляет жизнью, вьет стихии, Он мыслит землю, джунгли и дворцы, безумный пир, монашескую келью. Во что ни бросит взор – то обретает плоть иль исчезает под волной бурливой… Все это – Он. Так пусть родится хоть щегол какой-нибудь, своею прихотливой, ему пока неведомой судьбой. Он все глаза рукой ночей прикроет. Разразится штилем. Разгонит тучи. Остров и гнездо – уже готовы. Он промолвил слово! Неслыханное прежде. Он взглянул без страха в пропасть моего величья. Он сочинил блистательную трель. Я океан всего лишь. Это птичья земля! И смысл мира в ней. Но вот в его зрачке задорном скользнула тень моих вчерашних дум. Он повернулся. Он уже не юн и по волнам моим кочует альбатросом, и сочиняет нового певца, чтобы зажмуриться, чтоб не спугнуть начала.

 

Музыка

Ни грамма рома. Мо́рэ мо́рэ мо́. До до́ ре ми́ ли — мили — до соль ми́ ре. На позвонках звенящее ребро гармонии до сотворенья мира. Пути к сознанью — только через со-ль? И к звездам – тоже, и к творенью – тоже. И в зеркале разбитом – торжество всех отражений, всех возможных тождеств. Неважно кто, вступая в этот спор пытается творенье опровергнуть. Он сам – творенье, он – в осколке спор одной грибницы, одного мгновенья.

 

Мальчики эпох

(оправдание подвига)

Как часто вы пытались увязать с землею небо, с осенью весну и чувства пылкие надежно обуздать, отдав на усмирение уму. Терзаться пыткой внутренней борьбы, смотреть на мир с укором и боязнью. Как были вы наивны и храбры, возвышенны и нелюбимы властью. Вы строили воздушные дворцы, вонзающие шпили в синь и негу, мальчишки, юноши, великие творцы, наметившие кровью путь по снегу. Без вас земля сравнялась бы с землей, без вас любовь сплелась бы со страстями. Строкой к строке, влекомые судьбой, в Сибирь сгребали красный снег горстями.

 

Стража

Не слишком ли притихли дикари? Вкуснее стали свиньи и коровы, чем человечинка? И, что ни говори, войн стало меньше… Может быть, готовы они познать основы бытия и, колыбель земную пересилив, помыслить дальше, чем могла своя живая плоть вести, глаза разинув на все, что можно взять, отнять, скопить, сглотнув слюну и навострив ладони, и поняли, что мыслить – значит жить не по строке, записанной в законе земном ли, Божьем? Мыслить – значит жить, сверяясь с камертонами гармоний, где ты лишь луч, которому творить доверено. И нет задачи, кроме как, видя свет – вливаться в этот свет. Но лишь едва заметив непроглядность — лететь туда. Единственный завет. Любовь, дарящая тот самый рай, ту радость, в которой наши детские грехи смешны, как двойки, вырванные с корнем, как те низы, прослойки и верхи, и что еще из прошлого мы помним… Так думал рыцарь, глядя на людей, устав смирять их остриями взгляда. Он был готов вступиться за детей против других таких же, воровато крадущихся вдоль призрачных границ, мечтающих дорваться и добиться земных наград и славы, чтобы ниц пред ними все изволили склониться. Он понимал, затишье – новый стиль все тех же игрищ, только нынче сила переместилась из упругих мышц в текучесть хитрости и склизколживость ила. Он мог одним крылом весь этот сброд смести с лица измученной планеты, но твердо знал: борьба с животным злом бессмысленна и не сулит победы. Так кто же я? Зачем я так силен? Когда не вправе изменить теченье полков, царей, обветренных знамен и прочих прелестей земного очертенья? Что теплится тревожно за спиной? Какое слово и какое дело? Я здесь поставлен каменной стеной, чтоб эта жизнь в ту жизнь войти не смела.

 

Ближний Восток

Ах, этот дальний, снежный, зауральный… Ах, этот ближний, желтый, наливной Восток, похожий утром на восторг, когда с луны спадают тени пальмы. К неверным ты, наверное, жесток. И к верным ты, наверное, недобр. И голос твой к земле, как водосток к душе ее горячей и глубокой. Волна для птиц губительна. Для рыб смертельна вдохновляющая суша. Как мне прожиться между этих глыб, восточных тайн улыбкой не наруша? Бесчисленны жестокости людей, и справедлива неба безучастность. Мы свету напридумали частей, чтоб наделить великим смыслом частность, пока не заберут в один поток, в котором нет ни имени, ни званья. Жизнь искренна, как времени глоток, и чувственна, как первое касанье.

 

Проза

Язык поэта не из подворотен, не из дворцов, не из ученых книг. Он следует осмысленной природе, а не журчит, как выспренний родник. Я каждый раз, переходя на прозу, ловлю себя безжалостно на том, что лгу в угоду верному навозу и крепкой бабе с тряпкой и ведром.

 

Пробуждение

Проснешься поздно. Дождь в окне, и тени корчат на стене расплывчатые злые рожи. Не начинаясь, день прошел. И мокрой пылью пахнет стол. Все пасмурные дни похожи. Пытаюсь в щелку между штор увидеть царственное ложе, ленивый зал, поблекший свет. До выхода одна минута… C галерки, комкая билет, в бинокль ищем лилипута, который должен открывать пустого дня смешную смуту. Судья паркует лимузин. Начальник раздает указы. Торгует нефтью магазин. Журчат ручьями унитазы. Работа прячется в тени. Долги показывают уши. И как все это ни тяни, ни прячь под одеяло душу, — придется встать. Но завтра вновь… А там и смертный час маячит. Жизнь – суета, а это значит, что только сон спасет любовь. Как я бываю зол и скучен, когда разбрасываю дни. Мной, словно метка, дар получен и сжат в трусливой пятерни. Отсюда – «быть или не быть». Отсюда – страхи и стенанья, отсюда – скука и желанье как бы любить, а не любить. Из-под простынки, как из кожи, вылазит человечья плоть. У всех людей несчастья схожи, когда не в силах побороть ленцу дремотную, готовы плодить чертей, молить еговы, по струнке думать, складно врать. И только теплая кровать нас в лоно счастлива принять, обнять и разогнать кручины. За полсекунды пробежав зрачками по горячим векам, я сделал подвиг, просто встав, чтоб стать приличным человеком.

 

Иначе

Вот почему не надо брать тетрадей с заметками, со строчкой, со строфой. Чтоб каждый раз иначе водной глади касался луч небесно-золотой, другая рябь несла шторма́ на парус, затерянный в пучине мировой, чтоб каждый раз другой пушился страус, закапываясь в землю с головой. И волчий вой у дальнего приступа сегодня был с ленивой хрипотцой, чтоб никогда не домолола ступа, чтоб проскользнуть под хитрой слепотцой.

 

В час между Тигром и Ефратом

И все-таки рифмы глоток в машинном отделении жизни, ветошью на лоток выработанной отчизны. И все-таки ритм, сбивающий с рельс солнц промелькнувших колеса, разбрызгавших золото звезд в гравий, навоз, просо. Октава семи сторон и трех восходящих нитей. Наитья, вливаясь в литий и стронций, врезаясь в сон какого-нибудь Гаити, в который влюблен Нерон, Байрона, Чайльд Гарольда, глумливого Гумилева, снимавшего сливки с кольта, и пули вливая в слово, как форму плавленой речи. Шагреневая – кленово растянута в междуречье, где Тигр ласкал Евфрата как младший старшо́го брата.

 

Белая пыль

Начинается ветер с движения детской руки или с жаркого шепота губ, восхищающих ухо. Только мы от него далеки, далеки, далеки, как от белого тополя клок тополиного пуха. Как пылинка от пальца, который рисует круги на стареющем зеркале, в доме, лишенном событий. Мы лежим в желтом устье с изнанки текущей реки. Мига хватит, чтоб мы перестали испытывать грусти. Мы пытаемся думать о времени, звездах, творце. Солнце кажется нам величайшим и грозным светилой. И хотим разузнать, что же с нами случится в конце. И боимся представить, с какой состыкованы силой.

 

200 лет спустя

Солнце в сметане. Сияньем востока – на Снежеть. В русском стакане, граненом петровской прямой, кружится медленно мелкая снежная нежить, волны седые играют когтистой кормой. Топи засохнут когда-нибудь, выцветет хвоя, желтым песком захлебнется глазастая Русь. В пестром кафтане восточносибирского кроя, с уткой пекинской под ручку какой-нибудь гусь выйдет на дюну вальяжно и, щурясь, заметит: – Где тут те реки, леса те, поля те, теля? Жизнь продолжается. Люди как малые дети на карусели косели, русели, смуглели, как на планете, названье которой Земля.

 

Со стороны

Кто мы? Какие мы? Спросите у муравья, у мухи, у рыбы, глядящей со дна болота, выпячивая глаза. Зевота как позолота, как выдох на образа. Есть ли у автопилота лицо, рука, жена? Как видится все из болота? Как теплится тишина? И все-таки капля пота скатиться со лба должна даже у автопилота, когда в глазах тишина такая, что позолота до стали обнажена.

 

Лояльность

Мне говорят: кончай ругать царей. Да я ведь их ни капли не ругаю. Я б им своих отсыпал козырей, но в той игре с моими не канаю. Я сам бы им задор воткнул в зрачки, подкинул бы живого интересу. Значков хотите? Нате вам значки. И всем деньжищ, какого хочешь весу. Чтоб только роль унылую свою они несли, голов с плечей не нуря. Я даже подсюсюкну, подпою, строкою неуклюжей подхалтуря. Но мыслей в те надутые уста вложить, как ни стараюсь, не сумею. Я лучше снова улыбнусь с креста далекой мачты, опершись на рею.

 

Капуста

Может быть, не туда я пускаю жизнь? Может быть, не так расплетаю сети? Если время ползет, как прозрачный слизень, истекая нежностью в белом свете по листу капусты, в росе зарниц, в перепонках слуха, как тот хрусталик, зародившийся в красном тепле глазниц, и увидевший мир расписным, как Палех. Лопоухий глобус, за ним другой. По шеренге длинной носами в темя. И ряды, прогнувшиеся дугой, огибая землю, смыкают время. Разорвать бы мне тот капустный круг, землянично-солнечный и зеленый, на один единственный сердца стук. Так подсолнух мысли глядит на звук, им самим когда-то произнесенный.

 

Бессмертие души

Жизнь вечная даруется душе. И вот представь: душа твоя однажды окажется не просто в неглиже, а наизнанку вывернутой дважды. И свет не тот, который видел глаз. И тьма не та, которая казалась. И никого… И ничего… от нас тех, на земле, здесь больше не осталось.

 

Тишина

О, Господи, неужто я не в силах хоть что-то изменить, хоть на вершок, хоть на глоток. Хоть винтик на стропилах Твоих своим сознаньем подкрутить. Мне кажется давно, что я уже не вправе в Твоем раю голубоглазом жить. О, Господи, кроме Твоих ушей, я, посланный Тобою за глухими, не смог найти. И что Тебе во имя Тебя же слов возвышенных плести, хлестать плетьми и целовать до крови, когда и так все слышно в каждом слове и, не ища, все можно обрести. Пустыня. Надо склеивать осколки. Песок пустынь скрывает смысл всего. Песчинки надо уложить по кромке, по пирамидке. Даже волшебство разрешено, и все равно не верят! Кувшин пустынь не склеить для воды. Но если мы рождаемся, то сеют и прорастают верные плоды.

 

Линзы

Если земные шарики отшлифовать до прозрачности хрусталя, положить на бумажный лист и свернуть в трубу, можно увидеть в нее, как кружится та земля среди множества ярких звезд и представить ее судьбу отшлифованной, свернутой снова в бумажный лист, чтобы всмотреться в глубины рек и туман болот, чтобы искать опять, где скрывается человек или Бог, тот единственный. Миг назад показалось — он был здесь. Был же только. И нету вот.

 

Арбуз

тронную струнку задели квартетом дедушки серые с автопортретом трезвого кормчего башни подзорной корни пускавшей в роскошный и сорный сад разветвленный дорогой стальной стольник начальник листает слюной крестные ходы окрестные воды соды не хватит напиться водой куры круизом гуляют по псарне варят Раисы ирис в синодальне Римскому папе побрили усы Дуси Исуси когда же роси я ли не я ли хмелела роса кони орали просили овса стройное лето дозором ходило гвардия била в дуплет крокодила сумку на плечи забросив забор шел почтальона точеный топор краску на каску холеной Москвы выплеснул Босха краснее травы белой стамеской безрукий Матисс делал губами лукавый стриптиз Гоголь как моголь Ван Гог как Гоген как же вас много гормонов и ген голос как волос растущий в гортани как же прекрасны цветущие дряни розы кровавые льются в мороз и семиглавые рвутся до звезд храмы драконы матрены коррузы красное прячут в зеленом арбузы черные семечки как тараканы лезут наружу сквозь рваные раны шарик земной терпелив и спокоен знает что варвар и Коин и воин в синей трясине надышанной горлом как по стеклу водит пальчиком голым Ваня плюс Маша равняется дети вот и сомкнулась петля на сюжете

 

Муравьиный вальс

Муравьи собирались на бал и утюжили фраки. Каждый принцем смотрел, словно шпаги, сияли усы. И онегинский взгляд добавлял им нездешней отваги, и печоринский сплин – безупречно-холодной красы, и Ромео играл в них огнями лиловых закатов, и задумчивый Гамлет ощупывал лапками свет, и великий Отелло следил за сраженьем фрегатов, и замученный Мастер рыдал от советских газет. Муравьи собирались на бал подытоживать счастье искрометных страстей, истонченных до лезвия снов. А принцессы снастей не жалели на легкие платья, и смотрели сквозь ночь, и пугали всевиденьем сов. Их прозрачные пальцы касались земли и пространства, превращая тела в продолженье небесных лучей. Словно вальс уже был, и как будто вернувшись из вальса, они едут на бал, и журчит соловьиный ручей. Муравьиный Гомер уже выплакал Троей глазницы — нет прекрасней Елен, если танец назначен судьбой. Из клубочка луны кружева вяжут звонкие спицы, дирижер сделал взмах, и со следующей робкой стопой над землей закружили Ромео, Елены, Джульетты над иглистым дворцом, над границами правильных стен. И как раз в тот момент потянулись к бумаге поэты, и случились затменья в сумятице звездных систем. Танец длился минуту, и счастье тому, кто в полете продолжает мечты, уронив бренный прах в чернозем… Как вы там, на земле? Все плодитесь, все жару даете? Как вам там оставаться и строить свой каменный дом?

 

Две реальности

Точка перетекания из реальности в сон, из фантазии в воплощение, в стены, в дом. Точка перетекания из сумрака в теплоту. Как мне пройти тебя? На каком переплыть плоту?

 

Голый король

Прозрев от крика детского толпа вопила: «Гол!» На короля, одетого в невидимый камзол. И никуда не деться мне от правоты людской, вживаясь в стены фресками, сливаясь с их тоской. Но я храню молчание и, слыша детский крик, немею от отчаянья, к которому привык.

 

Демон

А если все, что есть — он самое и есть? Он сам себя и ест. Он сам себя и дышит. Он сам себе поет и письма ночью пишет о том, что он сидит один не зная гдемо , сердит и нелюдим, как лермонтовский Демон. Тут без Тамары как? Тамарка без Кавказа? Казалось бы, пустяк, а мысль, она – зараза, начнется с запятой и длится всем на свете. И никакой чертой! И ни в какие клети!

 

Тело

Тело как тормоз, как подведение итога, тело как компас, ведущий бродяжить Бога, чтоб осмотреться, потрогать, скрутиться в страсти, чтобы сложившись в тело, разбиться опять на части, чтобы развеять мрачных прогнозов страхи, что бы над черной сценой, словно верхом на плахе, в холщевой парить рубахе, свет пропуская в дырки, спичкой чертя на чирке, искрами рикошетя, точно в кого-то метя.

 

Караван

Не нужно райских островов — нам хватит лежаков на пляже, и нарисованных на саже веселой Африки белков. Одной фигуры бедуина в пустынно синем Пикассо. Собаки сгорбленную спину. Вечерней вечности лассо. Всех египтянских рынков запах, впитавший рыбу всех морей, пиратских подвигов и страхов, колец, торчащих из ноздрей. Всех пирамид и минаретов, всех куполов, кубов, крестов. Шел караван земных поэтов, не оставляющий следов.

 

Египетские ночи

В кофейно-позолоченном Египте, у волосатых ног высоких пальм вы ничего, наверно, не хотите, и ничего вам, в общем-то, не жаль. Такие ноги, Господи, что море краснеет, не дотронувшись песка. Вы говорите, что бывает горе? Что гложут вас печали и тоска? Египетские ночи шоколадны, в тенях прибрежных шелестит гашиш, по набережным лучшие наряды разбрасывают Лондон и Париж. Здесь голышом, забыв про минареты и острый блеск арабских хищных глаз, распутницы, художники, поэты бегут по пляжу, как в последний раз.

 

Божий дар

Нам жизнь без трагедии скучна. Ирония растворена в сатире. И не бывает горя от ума, как войн, злодейств и мудрых харакири. Свет равновесий выверен и строг, не оставлет права на несчастье: как может быть несчастен лепесток, являющийся маленькою частью гармонии, пустившей корень в гной, чтоб выпестовать капельку нектара. Трагедия – пытаться стать собой и не принять Божественного дара.

 

Сердце

Руку на пульсе мысли держал, как его там, Бах. Или, точнее, Моцарт, Свиридов, Бетховен, Шуберт… Сердце на пульсе мысли билось, как на подносе. Обрезанные аорты жадно глотали воздух.

 

Слепое счастье

Кто обвинит слепого, если он наступит на подснежник синеглазый и скажет, что цветы растут из вазы, а ствол кленовый пахнет соловьем? Есть ли вина в пристрастьях папуаса, живущего в болотах, меж лиан, в том, что он любит человечье мясо, а чужеземец слаще, чем варан? В чем ошибались патриоты рейха? В чем были правы дети кумача? И чем добрее золотая змейка ужаленного ею палача? В незрячем мире между полюсами есть равновесие таинственных основ: открыв глаза, мы выбираем сами, куда идти из хаотичных снов. Пока ты слеп – нет ни суда, ни воли; безгрешен, словно волк или овца. Открыв глаза, ты выбираешь роли героя, негодяя и творца. И здесь уже не спрятаться в тумане, не отступить за заповедный круг, ты знаешь все о правде и обмане — ни боль разлуки, ни святой испуг не оправдают позабытых реплик. И тут уже, хоть выколи глаза, в тебе убит обыкновенный смертник, и суд суров, и всюду небеса.

 

Встреча

Не оборачивайся, не ищи никого за спиной. Это я говорю. Это ты говоришь со мной. Ты все правильно слышишь: под строчками твои мысли. Твои слова, как под кожей, под ребрами, пульсируют почками, набухая к весне, изгибаются, как трава, прорастая сквозь землю лютиками-цветочками. Если ты задержался здесь, знай — я тебе внемлю. Я и сам много раз находил такие слова, словно лаз в кустах между пышных фраз, между лживых эпитетов. Ты идешь на свой голос, видя то, что я видел прежде. Видя то, что мы видим вместе спустя лет двести.

 

От воскресения до воскресенья

Ты звал меня покинуть этот край. Ты, командор, приревновавший к праху. Привратник мрака, черный пономарь, склоняющий к покорности и страху. Ты звал меня к барьеру, за барьер, в другую жизнь, не знающую тлена, ты предлагал на выбор сотни вер. Взамен чего? Зачем тебе замена моей ничтожной, словно мотылек, судьбы земной, считающей мгновенья? Я не успею, слишком путь далек от воскресения до воскресенья.

 

Апоэтичное

Туманы, выси, лютики в стихах лелеют плоть, как фиговы листочки. На вывихах из «ха» выходят «ах» и волосками прорастают строчки. Коль чувствам праведным предписано звенеть в укор цинизму шуток безвременных, щелчок строки не должен гнать, как плеть, рабов возвышенноколенопреклоненных, ползущих по Москве ли, по Перу, по сорок лет петляя по пустыне. Поэзия подобна комару без имени, родившемуся в тине чумных веков, проказистых болот, ландшафтов лунных, марсианской топи, запястьям острострелых позолот и устрицам в малиновом сиропе, скрипящим там, где скука вялит бровь девицы, отслужившей слизь созданья. Поэзия – комарная любовь к венозной коже, первое касанье с искусом истины, скребущей, словно зуд земных страстей под листьями распутиц. И запах прений, как священный суд, в распахнутые окна льется с улиц.

 

Чеченский синдром

Ты не лоза, а мы тебе не дети. Ты не пастух, считающий овец. Ты не отец, и нет в твоем завете ни уголка для загнанных сердец. Так я орал в церковные ворота и бил ногами в запертую дверь: «Уймись, дурак, – сказал мне строго кто-то, сверкнув зрачками в узенькую щель, — сейчас я позвоню – и будешь в клетке трезветь под бой ментовского дубья». Луна катилась по еловой ветке и вслед за ней катилась жизнь моя. Я молча шел тропою от погоста, смеясь на звезды черного ручья. И понял вдруг отчетливо и просто, что жизнь моя, воистину, ничья. Я звал его, выблевывая печень, я бился лбом в кропленый белый таз, но он был нем ко мне, мне было нечем к себе привлечь его лукавый глаз. Я пил неделю за ребят, которых раскладывал по гробикам в Чечне, я пил за то, чтобы не нюхал порох никто из них и не горел в огне. Я пил затем, что выброшен в гражданку — слюнявлю дни без денег, без любви — я ей в глаза смотрю, как в дуло танку, с которым в этом мире мы одни. Я звал его. Не чекаясь. По рюмке. Занюхать жизнь шершавым рукавом. А он не шел. В меня вселился люмпен и жил во мне, как в доме дармовом. Спасибо вам, конечно, что остался — один из сотни выжил в том бою. Спасибо, что потом читал, смеялся. Спасибо, что сейчас я водку пью. А он молчит – ни чуда, ни причуды. Крапленый таз и запертая дверь. Я понимаю страх и боль Иуды. Я б выпил с ним, но нет его теперь. Вот мне похмелье в грудь, вот мне награда — один на танк с контуженной душой. Зайди ко мне, мне ничего не надо. Я слышал, ты пушистый и большой, как мир, в котором нет ни зла, ни яда, а только свет, а только жизнь и труд. Не пей со мной, лишь намекни, что рядом, что был всегда и вечно будешь тут. Мне голос был – его я не услышал. Мне был намек – но как-то невдомек. Я испугался, что мне сносит крышу, и все забыл. И сильно занемог.

 

Предосторожность

Оберегают не людей от мыслей правильных и точных, а мысли от затей порочных и липкой сладости идей.