— Олег, здравствуй! Это Женя.
— А-а, Добрынина. Привет!
— Как ты, Олег?
— Нормально.
— Я читала о тебе в газете, всё знаю.
— Что «всё»?
— Ну, писали же — как бой был, кого ранили, кого убили.
— Интересно?
— Не в этом дело… Что ты такой сердитый? Как себя чувствуешь?
— Не сердитый я, глупые вопросы задаёшь.
— Олег, я хотела в больницу прийти, отец твой сказал, что…
— Да, у меня температура была, не пускали никого.
— А сейчас?
— И сейчас есть. У человека всегда какая-нибудь температура, пока он жив.
— Ты… ты немного странный стал, Олег. Нервный. Может быть, даже злой… Прости, я не хотела обидеть. Я хочу видеть тебя, Александров!
— Зачем? Я — страшный, больной, злой, да. Это ты правильно почувствовала.
— Это неважно, я тебя всяким видела. Неужели забыл?
Он помолчал. Трубка терпеливо ждала.
— Я понимаю, тебя любопытство разбирает. Тебе интересно посмотреть на калеку.
— Олег! Не смей так говорить! Я этого не заслужила.
— Извини. Может, я и не прав, но я сейчас никого не хочу видеть. Не-хо-чу, поняла?
Он бросил трубку.
Полежал, повспоминал.
Женька Добрынина училась с ним последние три года — родители поменяли квартиру, и ей пришлось доучиваться в другой школе. У них с Олегом была чистая школьная любовь: задачки вместе решали по алгебре, в кино иногда ходили, гуляли по городу, читали стихи: она любила Ахматову, он… Впрочем, он ещё тогда, в школе, пробовал сочинять свои.
Восемьдесят пятый год. Как давно это было! Десять лет прошло!
Он Женьку даже не целовал ни разу. Робкий был, не смел девчонку обнять, и однажды её отругал, когда Женька сама вдруг проявила инициативу — так прижалась напоследок, при прощании в подъезде своего дома, обвила руками, так красноречиво, откровенно-призывно смотрела в его глаза — твоя же, твоя! Делай со мной что хочешь!
Он тогда и выговорил ей. Мол, некрасиво себя ведешь, Добрынина, это девушке не к лицу, инициатива должна исходить от мужчины…
Хотел говорить со смехом, вроде бы как шутил, подтрунивал над ней, а Женька всё это восприняла всерьез.
— Дурак ты!
Красная от стыда, она побежала вверх по лестнице, крикнула потом сверху, со своей лестничной площадки:
— Ты только собаку свою и понимаешь! Вот и целуйся с ней!
У него тогда Дик был, колли, Женька знала об этом, бывала у них дома. Знала, что он очень любит своего питомца, дрессирует его, обучает разным собачьим премудростям, собирается идти с ним служить в армию.
В армию Дик не попал — колли, шотландские эти овчарки, используются в основном при охране квартир или в спорте, а на серьёзной военной службе нужны немецкие овчарки, ротвейлеры. Потом и о лабрадорах заговорили, Олег мечтал уже о такой собаке.
Когда он уезжал в армию, Женька прибежала к поезду, провожать. Притащила ему букет гвоздик и целый кулёк хороших, дорогих конфет.
— На, сластёна! — синие её глаза ласково блестели. — Там, говорят, сахара мало дают.
— Кто говорит?
— У моей подруги парень на флоте служит, на Балтике. Всё время матери пишет: пришли конфет… А ты писать мне будешь, Олег?
— Напишу, конечно, — легко пообещал он.
И не написал. За два года — ни одного письма. А она ждала, он это знал, чувствовал. Но в девятнадцать лет вся жизнь кажется такой длинной, и столько в ней ещё будет девчонок!
Потом, вернувшись со службы, Олег узнал, что Женька вышла замуж.
Он не стал ей звонить. А мог бы, по старой школьной дружбе. Спросил бы — как живешь? И всё такое прочее. Имел право…
В чём он мог упрекнуть Добрынину? Что обещала конфеты прислать, письма писать. Но сам-то он ничего для поддержания их дружбы не предпринял… Был уверен, что она дождётся.
Сам виноват, конечно, легкомысленно себя повёл. Дал бы ей почувствовать, что нужна ему, что неравнодушен к ней. А ещё бы лучше привязал её — не надо было тогда, в подъезде, отказываться… Сама же согласна была, он понял.
На целых десять лет они потеряли друг друга из вида. И вот позвонила…
Грубо он с Женькой разговаривал, грубо. Зря. В конце концов, она просто хотела его увидеть. Что в том плохого? Больной человек, серьёзно раненый… Неважно, что она замужем, что у неё кто-то там есть, может быть, и дети.
А он не захотел даже увидеть её. Какой стала Женька Добрынина?… Как выглядит?
У них, помнится, разногласия были по собачьему вопросу. К собакам, к его Дику, она была равнодушна. Чистюля-Добрынина однажды была у него в гостях, дома. Дик всё ластился к ней, испачкал её платье своей шерстью. А она потом недовольно морщила носик, брезгливо отряхивала платье: фи, сколько шерсти от этой псины! И зачем вы её в квартире держите?
Его тогда резануло это — «псина». Даже обиделся на Женьку. Подумаешь, принцесса! Дик — вполне достойный и умный мальчик. Зачем же его так унижать?! Он, Олег, тоже, ведь, мог про Женькиного кота, Барсика, сказать что-нибудь обидное…
Словом, они тогда несколько даже охладели друг к другу. Один — собачник, другая — кошатница. Не поссорились, нет, может, характер один на другой наехал, испытывал на податливость. А другой не уступал.
Нет, Барсик и Дик тут не при чём. Оба они, Женька и Олег, решили, наверное, что можно и пожить друг без друга, не встречаться. Молодым кажется, что жизнь длинная, всё ещё успеется.
Потом она узнала про армию, прибежала.
А он не оценил.
* * *
Нина Алексеевна в тайне от Олега устроила им с Линдой свидание. Помнила его слова, сказанные ещё там, в больнице: «… Я соскучился по Линде. Как она без меня?…»
Мама позвонила в питомник, попросила лейтенанта Рискина приехать с собакой, стала было объяснять, что это значит для Олега, но Рискин и сам был сдвинут на псах, хохотнул в трубку:
— Кому вы объясняете, Нина Алексеевна?! Сделаем!
И через час приехал — розовощекий, мордатый, рот до ушей. Понимал, что делает хорошее дело для коллеги, и сам при этом радовался будто маленький ребёнок.
Ах, что это была за встреча!
Линда, едва перешагнула порог квартиры, бросилась к Олегу.
Уж она виляла хвостом, виляла так, что, казалось, он у неё вот-вот оторвётся, прыгала на грудь сидящего в каталке хозяина, лизала ему руки, повизгивала от радости, ложилась было на пол, а потом снова вскакивала — и всё повторялось сначала. А смотрела как — ну просто влюблённая дама! Глаза её были полны счастья. Ещё бы! Столько времени не видела любимого своего хозяина, который уехал тогда на большом грузовике, а ей велел ждать. И вот она дождалась, вот он сидит перед ней, гладит спину, треплет за уши, сам едва не плачет, а про неё, Линду, и говорить нечего.
Но почему он сидит в каком-то странном кресле с колесами, почему не встанет, не прикажет ей принести что-нибудь, те же тапочки, она ведь, помнит эти слова: «Апорт, Линда! Тапочки!» И она бы принесла их, подала к самым ногам.
Но хозяин не даёт никаких команд, а только ласкает и говорит вздрагивающим голосом: «Ах ты, моя хорошая, моя дорогая Линдушка!… Соскучилась, вижу. И я скучал по тебе. Мы же с тобой почти полгода не виделись. Как ты там, без меня, а?»
— Всё о»кей, Олег, не переживай.
Рискин — само благодушие, спокойствие. У таких людей — неторопливых, упитанных, умеющих приспосабливаться к любым жизненным невзгодам — практически не бывает проблем. Или они умеют решать их без воплей и нытья. Или эти проблемы за них решает кто-то другой: родители, жёны, влиятельные друзья…
— Серёга, она же исхудала, видишь!?
— Жрёт плохо. — Рискин махнул рукой. — Посмотришь — каша целая. Кость вроде бы обглодает, а на кашу ноль внимания, не силой же её заставлять, покусает.
И он засмеялся — беззаботно и довольный своей «шуткой».
Линда понимала, что речь о ней, слышала своё имя, переводила взгляд с Рискина на Олега, и тот в глазах её читал, как в раскрытой книге: да как же я буду есть эту кашу, если хозяина нет рядом?! Если уехал и пропал, не возвращается, не даёт о себе знать! Какой кусок в горло полезет?!
Она осторожно, деликатно обнюхала ноги Олега, укрытые сейчас клетчатым пледом. Что за странные, резкие запахи?! Плед пахнет нехорошо, лекарствами. Она немного знает эти запахи: их ветеринар на питомнике и вся его маленькая комната пахнут именно так. Некоторое время назад и от Гарсона исходил этот дух ветеринара. Гарсон подрался с Альфонсом на прогулке из-за неё, Линды. Альфонс всё пристраивался к ней сзади, нюхал и работал обрубком хвоста, а Гарсону это не понравилось — он зарычал на Альфонса и пытался его отогнать. Тогда тот и тяпнул его, не раздумывая, за ляжку, прокусил ее. От Рискина досталось обоим, но Гарсона пришлось лечить: ветеринар мазал ранку йодом и сделал укол. Гарсон орал там, в домике ветеринара, было больно и мешал намордник (хотелось ветеринару отомстить за боль). Все собаки в своих вольерах слышали голос Гарсона, помогали ему лаем.
Но хозяин ведь не дрался ни с кем — она, Линда, этого не видела. Почему же от него пахнет лекарством и он сидит, не поднимается?
И это беспокойство Олег легко прочитал в глазах Линды, и снова ласково гладил её, играл шёлковыми ушами.
— Так получилось, — сказал он непонятно для людей, но она почувствовала его виноватую интонацию, простила: значит, так надо, чтобы пахло.
Легонько потянула с него плед — вставай, хозяин, пойдём побегаем, поиграем, я так соскучилась!
У Нины Алексеевны, наблюдавшей за ними и тоже хорошо понимавшей собаку, навернулись на глаза слёзы. Ах ты, божья тварь! Иной человек так не переживает!
Спросила Рискина:
— Серёжа, нельзя ли Линду оставить на денёк-другой? Видишь, она ну, прямо на седьмом небе от счастья! Да и Олег…
— Не знаю. Не положено. — Рискин с тотчас появившимся на лице начальственным выражением дёрнул своим лейтенантским погоном. — Надо разрешения у Шайкина спрашивать.
— Вон телефон, позвони, пожалуйста. Попроси.
Рискин встал, вышел в прихожую, набрал номер.
— Товарищ, майор? Это Рискин. Ну, я сейчас у Александровых, дома. Просят собаку оставить… Как объясняют? Соскучилась сильно, хвостом виляет… И я тоже говорю: не положено. А если срочный, вызов, а собаки нет… Я понял, товарищ майор! Есть!
Вернулся на диван, доложил сухо:
— Вот, начальство не разрешает. Я бы что — я бы оставил. То её надо на питомник везти, а то бы я сразу домой уехал.
— Ладно, что ж… — Олег был явно расстроен.
Мама тоже расстроилась, вздохнула, ушла на кухню. Вернулась с чашками и печеньем.
— Так, ребята, — чаю. Или что покрепче, Серёжа? Олегу ещё нельзя, слаб.
— Не откажусь, Нина Алексеевна. Я же не на машине, у меня что-то движок забарахлил. Мы с Линдой на автобусе прикатили.
Пока мужчины чаёвничали и о чём-то беседовали, Нина Алексеевна на кухне угощала Линду.
— Ешь, ешь, — ласково говорила она. — И правда, исхудала. Уезжала в Чечню такая справная была, толстенькая. А теперь, вон, смотри, рёбрушки, видно.
Рискин, слегка захмелев, расслабившись, доверительно спрашивал:
— Ну, Олег, я так понимаю, пенсию будешь оформлять, инвалидность?
— Не знаю ещё. Вряд ли… Чего дома сидеть?
— На работу, что ли, собираешься выходить?! — удивлению Рискина не было предела. — Не разрешат, ведь! Как ты будешь управляться-то с одной ногой?
— Серёга, я пока окончательно не решил. Но без дела сидеть не собираюсь.
Рискин налил себе ещё стопочку.
— Чудак ты, Олег. Да если бы я оказался в твоей ситуации!… М-м-м! Пожизненная пенсия! Зимой сидел бы дома, а летом — дача, река, рыбалка, свежий, воздух!… Ты поразмышляй. За Линду не беспокойся: собака справная, выученная. Я её под своё крыло возьму, переговорю с Шайкиным. Он не будет против, знаю. Я и сейчас за ней приглядываю. Но чувствуется, что она тебя ждёт, не очень-то контачит… Думай!
— Я думаю.
Олег отвечал теперь односложно, сделал вид, что устал, и Рискин понял намек, засобирался уходить.
Линда, подкрепившись колбаской, заметно повеселела, снова ластилась к хозяину, улеглась у его странного кресла на колёсах.
На прощание Олег прижал её к груди здоровой левой рукой, а она лизнула его больную руку — поправляйся, хозяин.
* * *
Едва потеплело и апрельское солнце высушило двор, мама повезла Олега на прогулки.
В лифте они спускались вниз, Нина Алексеевна выбирала во дворе место поудобнее, где меньше было машин и людей, ставила кресло-каталку в сторону, говорила:
— Ну, сынуля, вставай.
Олег за последнее это время малость окреп, по квартире уже передвигался один, опираясь на палочку и цепляясь за мебель и стены, а здесь на улице, хвататься было не за что, разве только за худенькие мамины плечи.
Протез, который ему выдали в местной ортопедической мастерской, был ужасным: ремень через плечо удерживал на культе тяжелую грубую конструкцию, даже отдаленно не напоминающую ногу, просто это была алюминиевая труба с башмаком, ходить на этой трубе было неудобно, больно, и Олег отдыхал через каждые пять минут. Нина Алексеевна видела его страдающие глаза, сама страдала не меньше, но каждый раз просила:
— Ходи, сынуля, ходи! Папа хлопочет насчет другого протеза, да и в управлении твоём обещали помочь.
И он ходил, сцепив зубы, вытирая лицо полотенцем, морщась от боли. При этом старался улыбаться, и те, кто видел взмокшего парня, шкандыбающего с палочкой по тротуару, с трудом могли бы поверить, что он когда-либо научится нормально, не качаясь и не подпрыгивая, ходить, преодолеет в себе страх перед искусственной этой «ногой», не упадёт, чтобы больше не подниматься.
Отдыхая на скамейке, Олег менял мокрые от пота майки, вытирал лицо, говорил матери:
— А я сегодня вон до того газетного киоска и назад дошел без отдыха, видела?
Как же она не видела!? Он шёл, а Нина Алексеевна смотрела ему в спину, мысленно посылая слова поддержки: «Так, сынуля, осторожней, не спеши. Ещё несколько шагов, вон до того газетного киоска. Молодец! Теперь постой, отдохни. А, ты без отдыха!? Совсем хорошо!…»
Он шёл назад, к ней, матери, и она, глядя на рослого и недавно крепкого молодого мужчину, вспоминала его маленького, годовалого, когда он делал до квартире первые в жизни шаги, падал и поднимался, а они с Михаилом Яковлевичем помогали ему — протягивали руки, поддерживали и радостно смеялись вместе с ним: ведь так важно научиться ходить по земле, уверенно стоять на ней обеими маленькими ножками.
Иди, сын! Мама и сейчас не даст тебе упасть.