ПРИКАЗ
Начальник штаба

Начальника штаба Воронежской повстанческой дивизии
И. НУТРЯКОВ

Хутор Новая Мельница
Зав. канцелярией

12 ноября 1920 года
В. ПОПОВ

Трудные дни переживаемого нами тяжелого времени, когда каждый гражданин должен быть на страже своих интересов, побудили нас защитить себя от предстоящей голодной смерти, явно готовимой для нас нашими врагами, варварами-коммунистами. Витающая смерть над нашими жизнями заставила взять в руки все, что попало, и идти против этих бандитов, самовольно вставших у власти.

Для свержения этого тягостного ига, а посему для защиты своего хозяйства, жизней и будущности детей наших, а также для уничтожения готовимых для нас авантюристами ужасных репрессий

П р и к а з ы в а ю:

1. Всем гражданам, имеющим от роду 19 по 40 лет, считаться мобилизованными. Они должны нести усиленную строевую службу, строго следя на постах, заставах и караулах за своею обязанностью, данной начальством. Все лошади, кавалерийские и артиллерийские, а также обозные, должны быть безотлагательно мобилизованы и при первом требовании должны немедленно выдаваться. Каждый командир полка обязан следить, чтобы все несли службу и никто не уклонялся от нее, ибо уклоняющиеся от службы будут караться по строгостям военного времени.

2. Также отбитое имущество — трофеи, ценности, добытые в боях, при наступлении, в набегах, — должно немедленно сдаваться в полковую хозяйственную часть, и ни одна отбитая у неприятеля вещь под страхом строгого наказания не должна оставаться у солдата и переходить в его собственность.

3. При занятии какого-либо селения или хутора грабежей, бесчинств и хулиганства не разрешается, вплоть до расстрела и предания суду по законности. Все граждане, не выполняющие служебных обязанностей, будут жестоко караться.

4. Только благодаря всему этому, тесно сомкнув ряды, мы доблестно добьемся заветной цели, уничтожим и даже сотрем с лица земли жестоких паразитов-варваров, и только тогда для себя и своих детей добьемся свободы, а над всей окровавленной коммунистической страной взойдет счастливая заря спокойной гражданской жизни.

* * *

Подписывать этот приказ Колесников отказался. Объяснил Нутрякову: мол, бумага не военная, а так, больше по организации порядка и дисциплины, ты и подписывай. Нутряков пожал плечами, потоптался в недоумении, стал было говорить, что положено командиру дивизии подписывать все приказы, независимо от их назначения, но Колесников стоял на своем, заорал на начальника штаба, и тот, щелкнув каблуками, выскочил вон.

Мрачный и злой, Колесников расхаживал по большой, чисто вымытой ординарцами горнице штабного дома, поглядывал на часы. До начала заседания штаба, которое он назначил на три часа пополудни, еще было время, большинство из штабных уже пришли, можно было их пригласить сюда, в горницу, но Колесникову не хотелось этого делать. За минувшую неделю столько свалилось на него испытаний, столько пришлось пережить, что пора было хоть на час остановить время, разобраться в событиях и в самом себе.

Шаг за шагом Колесников стал восстанавливать в памяти факты, стараясь ставить их в строгой последовательности.

Получалось, что в Красной Армии он служил без особой охоты, хотя быть командиром ему нравилось. В командирской должности чувствовал он себя… увереннее, что ли. Нет, не те слова. Уверенным он был и в царской армии, в звании унтер-офицера, когда в его подчинении числилось полтора десятка солдат, с которыми он делил окопную жизнь на первой мировой войне. Надеялся тогда, что рано или поздно война кончится, он вернется домой, примет у отца запущенное хозяйство, поднимет его. Что ж, в самом деле, пускать по ветру нажитое?! Как-никак, а они, Колесниковы, считались в Старой Калитве хорошими хозяевами: было у них три коровы, пять лошадей, десятка два овец, куры, гуси… Да и техника имелась: косилка, веялка, единственная на слободу молотилка, швейная машина у матери. Горбом все это и отец его, и дед наживали. Ну бывало, конечно, скупал отец лошадей у каких-то темных людей, с выгодой потом перепродавал их, но кто об этом знал? Сам он, Иван, да разве соседи, Шугайловы. Но те помалкивали: старший Колесников был крут на расправу, не пойман — не вор.

После семнадцатого года отец сдал, часто хворал, в письмах, которые писала Настя, меньшая из сестер, сыновей и прежде всего его, старшего, укорял: мол, кому все это я наживал? Девки — дуры, разметают нажитое по чужим семьям, а тебе, Иван, надо хозяином становиться, возвертайся домой. Но что он мог сделать? После революции гражданская война началась, его мобилизовали в Красную Армию, заставили бить Мамонтова, потом Врангеля. Бил. И его били. В девятнадцатом году серьезно ранили (он тогда взводным был), месяца три долечивался дома. Думал: все, спишут на инвалидность, какой из него воин?! Но плечо зажило, его снова вызвали в полк, воевавший в Крыму. И снова закружилась карусель. В одном из боев, у Перекопа, убило эскадронного командира, Меньшикова. Тут же, под горячую руку, назначили эскадронным его, Колесникова, некого больше было. Не спрашивали: хочет он, не хочет… Воевал эскадронным, понял, что это лучше, чем взводным, тем паче рядовым — больше шансов остаться в живых. Рубка на фронтах была страшная, гибли с обеих сторон не то что эскадронами — полками, и тут уж надо было смотреть в оба, изворачиваться. Приходилось иной раз и ловчить: чего ради соваться лишний раз в самое пекло?! Можно и чуть припоздать, пойти на хитрость.

Понятно, приказ есть приказ, попробуй его не выполни, но в любом деле можно при желании найти лазейку, вывернуться. Отец вон как его сызмальства учил: вперед не суйся, задним топтать себя не давай. Так он и старался. Вперед ему, правда что, соваться совсем резону не было, не за ордена воевал, ждал. Положение на фронтах в том же девятнадцатом было шатким: чья возьмет — еще, как говорится, на воде вилами писано. Большевики, конечно, крепко стояли, насмерть, но и белые поддаваться не хотели. Если бы адмирал Колчак не сдал Урал и Сибирь, неизвестно еще, как дела повернулись. Может, и их верх бы вышел. Интересно, как бы тогда его жизнь пошла? Наверно, вызвали бы в белую контрразведку, спросили: воевал? Воевал, а что с того?! Тыщи, миллионы воевали за красных. Поди, откажись. Враз к стенке поставят. И от командирской должности не мог отказаться — тот же расстрел, в бою не до шуток.

Да-а… Дома, в родной Калитве, и то пригрозили: командуй, иначе… А что — тот же Марко Гончаров и глазом не моргнет. Он, Колесников, для него красный, значит, враг, а с врагом разговор короткий. Будешь разве рассказывать Марку, что все эти годы душой противился большевикам, хоть и служил им, что ближе ему по духу и речам социал-революционеры, уважающие в нем, Колесникове, хозяина, его вековой крестьянский уклад. А скажешь — тоже попрекнут, чего сам к нам не пришел, воду мутил? Командуй, и все дела.

Он бы, пожалуй, и не стал сейчас мучить себя этими мыслями, но как еще дело повернется? Выждать бы надо, повременить. Ведь хотел же именно так — проваландался бы дома месяца три-четыре, а там видно было бы. Повоевал, раненный дважды, помотался по белу свету, хватит. Пускай другие, помоложе… Глядишь, большевики еще и окрепнут, тогда уж хочешь не хочешь — принимай их веру окончательно, живи их жизнью. И служба его в Красной Армии засчиталась бы ему на пользу. Но сейчас большевиками многие недовольны. Антонов поднялся, Фомин и Каменюк по Дону гуляют, махновцы на Украине… Все рядом, все — рукой подать. Придут если к власти, спросят: а что же ты, Иван Колесников, отсиживался за бабьим подолом? Что на это скажешь? Тут ему и припомнят службу в Красной Армии, да так, что чертям тошно станет.

Колесников стал у печи, приложил озябшие отчего-то руки к теплому ее беленому боку, грел ладони. Злость на самого себя кипела в душе. Ведь снова, можно сказать, струсил — припугнули, он и… Но кому нужен командир, использующий данную ему власть без цели и желания, а только из страха?! Какой от него прок?

«Лучше бы они меня шлепнули», — тоскливо подумал Колесников, чувствуя, что нет больше сил ломать голову над проклятыми этими вопросами, что он устал, измаялся душой за долгие годы войны, в тайных своих одиноких раздумьях, в бессильной злобе на людей, которые заставляли и заставляют его делать то, чего ему не хотелось. Он отчетливо понял вдруг, что ему противны и те и другие, и даже более чем противны — ненавистны: большевики за то, что лишили его тихой, пусть и трудной крестьянской жизни, отняли и разорили хозяйство; эти, свои, — за насилие…

В следующее мгновение животное его нутро взбунтовалось — как это «шлепнули»?! За что? Что он сделал людям такого, чтобы они его расстреляли так вот, по́ходя, как собаку? Никаких преступлений он не совершил, если и убивал кого, то в открытой бою, когда воевал за царя-батюшку, за красных…

«Но в душе ты ведь против большевиков, Иван!» — сказал внутренний твердый голос, и Колесников не сумел возразить ему. Он стал было оправдываться перед самим собой — мало ли, дескать, о чем я думал там, на фронте, ничего же не делал против них, большевиков, но тут же вспомнился и отпущенный им из смертных рук трибунала Ефим Лапцуй, и свое недовольство политикой большевиков, и несколько боев, в которых его эскадрон спасался бегством. Но многие же уцелели, да и он сам — живой, почти здоровый. Разве нет среди его кавалеристов тех, кто сказал бы спасибо Колесникову?! Не только же о себе он пекся! В конце концов, отступление — это воинский маневр, хитрость — тактика. Остаться живым и победить — разве так уж это глупо и трусливо? Ведь красные, а значит и он, победили в гражданскую…

Колесников почувствовал уже знакомую ноющую боль в затылке: еще в первую мировую его тяжко контузило, засыпало в блиндаже — едва выжил. Рухнувшие бревна придавили, одно из них ударило в голову. Спасибо солдатам, откопали… Только теперь при сильном волнении начинает звенеть в ушах, а перед глазами мельтешат желтые искры.

Он подошел к цибарке у печи, почерпнул ковшиком ладони тепловатой воды, помочил затылок. Стало, кажется, легче. Да нет, все так же… А, черт!

Но почему все-таки большевиками недовольны? Пусть он один чего-то недопонимал и недопонимает, ему жалко хозяйство отца, он, положим, один не хочет жить так, как ему велят, заставляют. Но поднялась вся Калитва, Дерезоватое, Криничная, Терновка… Бунтует Антонов, а с ним тыщи народа, тот же Фомин, казачий предводитель, украинцы… Им-то всем чего надо? Разве все такие, как он, Иван Колесников?..

А что, правда, придет к власти тот же Антонов? Поставит везде своих людей, бившихся с большевиками, доверит им большие посты, в той же армии… А он разве не смог бы, малость, конечно, подучившись, командовать и полком, и…

«Тебе  д и в и з и ю  дали, командуй! Видят же, что ты — мужик с головой, к военному делу способный…»

«Дали-то дали. Но что это за «дивизия»? Что сделаешь с таким войском? Оружия мало, положение ненадежное…»

«А ты учи. Воевать, бить красных. Верить в победу. В тебя же поверили».

«Поверили! Как бы не так. За спиной — два охранника, день и ночь глаз не сводят. Чуть шагнешь в сторону…»

«А ты не шагай. Зачем? Оглядись, подумай. Будь хитрее. Командуй, а сам — как бы в стороне. Пусть потом, в случае чего, сами и расхлебывают».

«Раскусят. Спецы в штабе не дураки. Те же Нутряков, Безручко Митрофан…»

«Ну и что? Пока побеждаешь — воюй за них. А начнут тебя бить… Из любой ситуации есть выход. Скажешь потом — заставили, смертью тебе и семье пригрозили. Подумаешь тут. А сейчас пока больше помалкивай, пусть делают что хотят. Придет время, скажут: мол, неспособный ты, Иван, на дивизию, ошиблись мы… Иди-ка ты на все четыре стороны».

«Чушь! Никто меня не отпустит. Не справился с дивизией — полком, скажут, командуй. Все одно, из круга его не выпустят. Может, всерьез воевать попробовать? А там — что бог даст».

Колесников снова намочил затылок; стоял теперь бездумно, внутренне опустошенный, безучастно глядя через стекло во двор штабного дома, где что-то делал возле коней Стругов, а стоящий поодаль Кондрат Опрышко лениво смолил цигарку, сплевывал под ноги, время от времени поглядывая на окна…

Колесников прислушивался к голосам за дверью — штабные громко о чем-то спорили. Выделялся голос Трофима Назарука.

«Главное, подлюги, моим именем все творят, — думал Колесников, — убивают, грабят. Сказал же сразу, как только назначили: никакого насилия. Повстанцы должны вести себя аккуратно и с народом ладить. А так получается бандитизм да и только. И какая тут идейная борьба с большевиками? Кто нас будет поддерживать? А стоять надо на том, что большевики обманули народ, мордуют его продразверсткой. Это прямой обман крестьянства.

Нет, воевать надо знать за что…»

«Иван, а ты можешь крупной птицей стать, если повстанцы победят. — Колесников радостно взволновался. — А что особенного? По военной части вполне мог бы верховодить и на всю губернию. Опять же партия какая-нибудь новая будет, в партию надо обязательно всунуться, легше с нею. Вон Антонов с эсерами крепко подружился, как говорится, ноздря в ноздрю тянут… Надо бы как-то самому смотаться к Александру Степановичу, потолковать с ним. Он мужик башковитый, посоветует…»

Несколько повеселевший, Колесников ходил в хромовых поскрипывающих сапогах по чистому полу горницы; в мыслях он переключился теперь на сегодняшние заботы, злясь на себя за то, что разрешил Марку Гончарову отправиться в дальний набег, аж в Калачеевский уезд, где, по слухам, можно было хорошо разжиться хлебом, а также раздобыть коней. Гончаров обещал вернуться ко вчерашнему вечеру, да, видать, забыл об обещании, увлекся. Может, он со своим эскадроном схватился в бою с каким-нибудь красноармейским отрядом или конной милицией? Все могло быть. Но прислал бы в таком случае нарочного, договаривались же. А теперь думай что хочешь. События под Калитвой разворачиваются таким образом, что и сам Гончаров, и эскадрон, который он увел, очень нужны здесь. Три дня назад, ночью, прискакал из Россоши человек, сообщил, что на Старую и Новую Калитву двинется скоро целая бригада красных войск, состоящая из частей Красной Армии, чека и милиции. И бригаду эту возглавляют губвоенком Мордовцев и комиссар Алексеевский; у бригады — пушки, пехота, а главное — задание как можно быстрее покончить с ним, Колесниковым…

— Сетряков! — зычно крикнул Колесников в закрытую дверь, и тотчас выглянуло в нее сморщенное и глуповатое лицо деда Зуды, добровольца (по годам дед мобилизации не подлежал), назначенного при штабе истопником и «бойцом для мелких поручений».

— Слухаю, Иван Сергев! — подобострастно и забыто тянулся дед в старорежимной стойке, и весь его вид при этом смешил: рваный треух свисал на одну сторону, видавший виды кожушок был подпоясан веревкой, а из валенка, в носке, торчала солома; зато из-за пазухи у Сетрякова выглядывала рукоять обреза.

Колесников подошел к деду, потянул обрез.

— И что ж, твоя пушка стреляет? — спросил он строго.

— Та ни-и… — отвечал дед, виновато моргая красными, воспалившимися от дымных печей штабного дома глазами. — Яке там стреляе, Иван Сергев! Ото ж Григорий отдав, каже, шось с бойком. А я все одно узяв. Якый же я бандит без обреза?!

— Ты не бандит! — сурово одернул деда Колесников. — Ты боец Воронежской повстанческой дивизии. И выступил сознательно против коммунистов, бо они готовят для народа голодную смерть. Так и Ленин говорит: кто с Советской властью не согласный и не хочет сполнять продразверстку, того в распыл. Поняв?

Дед согласно затряс головой, треух его сполз на нос, закрыл глаза.

— Так, Иван Сергев, так! — как кобыла торбой, мотал он седой бороденкой. — Шо ж цэ такэ: при земле живем, а голодные як собаки. А?

— Во-о! — похвалил Колесников. — Начинаешь понимать, шо к чему. А то «бандит», «бандит»… — Он вернул деду обрез. — Скажи Опрышке, чтоб наладил твою пушку, мало ли где пальнуть придется. — Он нахмурился. — Оружие чтоб в исправности було, поняв?

Он помолчал, ожидая, что Сетряков что-нибудь скажет в ответ, возразит или согласится, но тот как воды в рот набрал.

— Командиры собрались? — спросил Колесников.

— Та уси вже съихалысь, — тянулся Сетряков. — Марка́ Гончарова тильки нэма, запропав.

— Ладно. Скажи Опрышке, чтоб звал всех сюда. Иди.

— Слухаю!

Дед, стукнув пятками, повернулся по-военному, пошел к двери, но на первом же шаге наступил на торчащую из валенка солому и, чертыхнувшись, едва не упал.