Мордовцев и Алексеевский с отрядом прикрытия прибыли в Терновку утром следующего дня. Исход вчерашнего боя поверг штаб объединенных красных частей в уныние: более чем наполовину вырезан отряд Гусева, в Криничной разоружен и также частично уничтожен отряд Георгия Сомнедзе, в бою под Дерезоватым разбит отряд Шестакова, полк Аркадия Качко отступил. И это боевые командиры, участники гражданской войны!.. Было от чего прийти в расстройство!

Мордовцев — мрачный, еще более осунувшийся — в сопровождении членов штаба ходил по дворам, смотрел, как выносили из домов трупы красноармейцев, как укладывали их друг возле друга. Комендант губчека Бахарев доложил Мордовцеву, что трупов в общем числе сто сорок три, несколько человек живы, но без сознания. Оружия нет, все похищено, унесено повстанцами, лишь в одной хате отыскали винтовку — завалилась за сундук. Терновка практически пуста — ни мужиков, ни женщин, ни детей. Скорее всего, жители попрятались где-то поблизости, увели с собою скот, забрали все ценное. Два немощных старика с окраины слободы рассказали, что бунт в Терновке поднял Петро Руденко, из зажиточных крестьян. Слобода одна из первых поддержала Калитву, восстала против законной власти. Мужики с оружием в руках влились теперь в Старокалитвянский повстанческий полк, Руденко ходит в каких-то помощниках у самого Колесникова: тот приголубил его, пригрел. Ночная эта резня красноармейцев пришлась по душе бандитскому штабу, у них, повстанцев, теперь и винтовки, и патроны, и пулеметы. А главное — вера в успех начатого ими подлого дела. На эту приманку попались многие другие села и хутора со всей округи, бандитские полки растут…

Мордовцев слушал Бахарева, невысокого плотного человека в куцей даже для его роста шинели, смотрел в сторону, на близкие заснеженные бугры Калитвы, и глаза командующего темнели с каждой минутой, наливались яростью. Он снял папаху, обнажил голову над трупами боевых товарищей — привезли Гусева и Васильченко, их трудно было узнать…

— Что ж ты так, Николай Гаврилович?! А?

Мордовцев сказал эти слова с гневом и болью, горестно покачал головой. Холодный ветер трепал мягкие его темные волосы, отбрасывал полы шинели. Мела поземка, снежная крупа прибивалась к босым ногам убитых.

Поснимали шапки, папахи и остальные члены штаба, красноармейцы отряда прикрытия.

— Обидно! — вырвалось невольно у Алексеевского. — Так глупо погибнуть!.. Ладно бы в бою…

Мордовцев вздохнул, надел папаху, вытер ладонью глаза — уж больно злой ветер, черт! Слезу вышибает! Губы его сурово сжались.

— Бахарев! И ты, Розен, — распорядился Мордовцев минуту спустя, обращаясь ко второму сотруднику губчека, оперуполномоченному. — Руденко этого — найти! Заманить, выкрасть — как хотите, ваше дело. И под трибунал его. К расстрелу!

— Постараемся найти, — неуверенно сказал оперуполномоченный. — Дело непростое, Федор Михайлович.

— Постарайся, — жестко повторил командующий.

Громыхнуло вдали орудие, все повернулись на звук выстрела, ждали. Бахнуло еще раз.

— Из наших пушек бьют, сволочи, — Бахарев, отвернувшись от ветра, закуривал.

Мордовцев натягивал на красные руки перчатки, морщился.

— То-то и оно, — сказал он. — Позор!

Он пошел к ожидавшей поодаль бричке, жестом позвал с собою Алексеевского. Занес уже ногу на подножку, окликнул коменданта губчека:

— Бахарев!

— Я!

Тот подбежал, вытянулся.

— Выбери хорошее место для братской могилы, Бахарев… И похороните красноармейцев с почестями, как полагается.

— Есть!

— Терновку… сжечь! Всю, до единого двора. Вся слобода участвовала в резне, всю ее — под огонь!.. Поехали, Хоменко!

Бричка дернулась, покатила.

— Стоит ли так жестоко, Федор Михайлович? — спросил Алексеевский, безуспешно кутаясь в воротник шинели. Ветер дул в лицо, ехать так до самой Россоши… Бр-р-р…

Мордовцев резко повернулся к чрезвычкому.

— Ты им  э т о  можешь простить, Николай Евгеньевич?! — Глаза командующего в упор смотрели на Алексеевского. — Сонных, в каждом дворе! А?

— Командование отряда допустило непростительное легкомыслие, надо было усилить наружные посты, не терять бдительности.

— Все это так, согласен. И Гусев, и Сомнедзе, и Васильченко заплатили за свое легкомыслие жизнью. Но кто поднял руку на Красную Армию? И с кем пошли терновцы? Ты задал себе этот вопрос, комиссар?

— Губком партии рекомендовал нам не только карать, Федор Михайлович. Вспомни, ч т о  говорил Сулковский. Наверняка есть среди терновцев люди, которые…

— Эти люди, безусловно, есть! — перебил Мордовцев. — Но они — т а м! Понимаешь? — Он мотнул головой в сторону удаляющейся за их спинами Калитвы. — И благих наших намерений пока не знают.

— Надо подумать над этим, — упрямо возражал Алексеевский. — Слово — тоже оружие.

— Да кто спорит?! — махнул рукою Мордовцев. — Но здесь мне ясно до предела: слобода — бандитская. И наказать их надо. Более того — сурово наказать!

— Не могут все до единого думать и поступать одинаково! — не сдавался Алексеевский. — Руденко, десяток его помощников, а остальных запугали, не иначе. И эти люди — потенциально наши. Нельзя всех под одну гребенку…

— Наши, наши, — усмехнулся Мордовцев. — Поди, достань их в Калитве… Разве по почте обратиться… Конечно, если написать умное, толковое воззвание да каким-то образом вручить бы каждой заблудшей душе… А душа эта и читать-то не умеет. Или сам с помоста читать станешь, Николай Евгеньевич?

— Не утрируй, Федор Михайлович, — обиделся Алексеевский. — Воззвание я почти написал, прочитаю потом. А вот насчет доставки адресатам… есть одно соображение. Но все не так просто, надо с губкомом посоветоваться. Аэроплан нужен.

— Зато для кулачья все просто, — Мордовцев сел спиной к ветру, зябко передернул плечами. — Советская власть, коммунисты для них — враги, они нас с тобой не пощадят. И пример тому — Терновка… Ах, Николай Гаврилович, Николай Гаврилович! Да как же это ты?! Знал же, что в логово идешь, а попался как мальчишка!..

…К вечеру грянул над Терновкой прощальный ружейный залп, за ним второй, третий. Солнце, так и не появившееся в этот день над слободой, испуганно, казалось, пряталось где-то в плотных серых тучах, света над всей округой было мало, хмарь зависла и над недалекими буграми Старой Калитвы, кутала их снежной завесой. Залпы в сыром воздухе прозвучали глухо, в Россоши их и не расслышали. Но зарево от горящих домов заняло к ночи полнеба, тревожный багровый отсвет его плясал на стеклах железнодорожной станции, где разместился штаб Мордовцева.

К полуночи прибыл на станцию Россошь пехотный полк под командованием Белозерова. Мордовцев и Алексеевский вышли встречать эшелон, со вчерашнего еще дня зная, что тот в пути, что в полку несколько орудий, пулеметы, обученные, проверенные фронтом бойцы. Эшелон стоял несколько часов в Козлове, что-то случилось с паровозом, и Мордовцев нервничал, кричал на дежурного по станции — мол, срываете архиважнейшее дело, о котором знают и беспокоятся в Москве, а тут, совсем рядом с Воронежем, творится черт знает что! Козловский дежурный сквозь хрипы и шумы в телефонной трубке отвечал волнуясь, дескать, и сами места себе не находим, понимаем, что к чему, не маленькие, военных людей просто так туда-сюда катать в теплушках не будут.

Через час выяснилось, что эшелон, наконец, ушел, в Россоши будет часов в десять-одиннадцать вечера, не раньше; срок этот устраивал Мордовцева, но все же командующий исходил нетерпением, дергал то и дело россошанских железнодорожников — где эшелон да что с ним?

Алексеевский, наблюдая за Мордовцевым, хорошо понимал его душевное состояние: в поражении отрядов Гусева и Сомнедзе была, конечно, и их вина, и губком партии спросит с них обоих — командующего и комиссара, и спросит по делу — в любом случае все надо было предусмотреть, в военном деле мелочей не бывает. Но кто же знал, кто мог подумать, что повстанцы пойдут на такую подлую хитрость?!

«Обязаны были подумать, — сказал себе Алексеевский. — И ты, как комиссар, тоже».

В Криничной с отрядом Георгия Сомнедзе обошлись «мягче» — расстреляны только сам Сомнедзе, его комиссар и командиры рот — всего пятеро. Рядовых разоружили, раздели и отпустили на все четыре стороны. Но бойцы дисциплинированно, организованно, со смущенными, правда, лицами, явились утром в Россошь, сидят сейчас в зале ожидания вокзала, ждут своей участи. Но участь у всех одна — нужно теперь заново вооружать почти триста человек да более роты гусевских, и снова в бой, на Колесникова…

В клубах пара, одышливо отдуваясь, подкатил к перрону паровоз, вагоны-теплушки в ночи как-то не угадывались, и Алексеевский удивленно приподнял брови — а где же?.. Но в следующее мгновение засмеялся с облегчением: за паром вагонов почти не было видно. Наверное, то же самое видение было и у Мордовцева, потому что и он какую-то секунду оглядывался с растерянным лицом.

Из первого вагона легко шагнул на перрон рослый, подтянутый командир; перехваченная ремнями ладная его фигура была хорошо видна в свете слабых станционных фонарей. Белозеров быстро и о легкостью пошел к Мордовцеву с Алексеевским, представился, приложив руку к папахе.

— Здравствуйте, Андрей Лукич, здравствуйте, — обрадованно говорил Мордовцев, представляя Алексеевского. — Заждались вас, думали уже: не послать ли дополнительную тягу…

— Да вот видите, товарищ командующий, какая у нас чудо-техника, — смеялся Белозеров, пожимая руку Алексеевскому, вглядываясь в его лицо внимательными спокойными глазами. — Какая-то штанга у машинистов полетела, пока меняли… — И он развел руками.

Алексеевский заметил, что и Мордовцев в присутствии Белозерова, как и он сам, заметно успокоился — исходила от Андрея Лукича сила и уверенность.

«Вот с ним мы повоюем, — сказал себе Алексеевский. — Это воин опытный, в той же Терновке не допустил бы ничего подобного…»

Он не ошибся в своих предположениях: полк быстро и без суеты выгрузился, бойцы построились поротно, послышались команды — кого-то назначали часовым, кого-то охранять орудия, еще не снятые с платформ, кого-то посылали за кипятком…

— Какие будут указания, товарищ командующий? — вежливо спросил Белозеров, познакомив Мордовцева со своими батальонными командирами.

— Проведем для начала заседание штаба, — сказал Мордовцев. — Прошу, Андрей Лукич. Вот сюда!.. Осторожней, тут сломанная ступенька, сам чуть ногу не вывихнул…

Штаб обсуждал несколько вопросов: о начале новых боевых действий против повстанческой дивизии, о взаимодействии войск, о наличии боеприпасов и пополнении вооружения. Члены штаба слушали также доклады командиров — Качко и Шестакова. Качко коротко и толково доложил о своих действиях шестнадцатого ноября, о потерях и принятом им решении выйти из боя в Новой Калитве с наименьшими потерями. Действия Качко штаб одобрил: полк остался боеспособным, в строю, мог выступить хоть завтра утром. Качко только попросил пополнить боеприпасы да придать ему взвод конной разведки — для лучшей связи с другими полками или отрядами. Он сказал, что на полевые телефоны надежды у него мало, техника эта несовершенная, подводит раз за разом, а связь с помощью верховых…

Качко дружно поддержали, но Мордовцев сказал, что в ближайшие дни верховых связных он не обещает: повстанцы предусмотрительно забрали по всей округе хороших лошадей, а на тех, что остались, далеко не уедешь.

— Но я завтра утром свяжусь с Сулковским, товарищи, — заверил Мордовцев, — объясню наше положение. Вообще нам без конницы нельзя. Колесников сковывает многие наши инициативы…

— Вот именно, Федор Михайлович, — подал несмелый голос Шестаков, командир сводного пехотного отряда, но Мордовцев тут же оборвал его:

— Вы, товарищ Шестаков, как говорится, вперед батьки в пекло не торопитесь, дойдет и до вас очередь. Вот объясните членам штаба, как это можно при такой недостаче оружия бросать на поле боя пулеметы?! Такой подарок бандитам — три пулемета! — Мордовцев выразительно посмотрел на Белозерова. — Представляете, Андрей Лукич? У них теперь и батарея есть — Гусев «подарил», целая пулеметная команда, конница… — Командующий закашлялся, и Алексеевский с тревогой поднял на него глаза.

Шестаков, одергивая под ремнями гимнастерку, поднялся, потупил большую кудрявую голову.

— Федор Михайлович, ну… неожиданно ведь все получилось. Никто из моих бойцов не предполагал, что под тем же Дерезоватым мы встретимся с вполне боеспособной и обученной бандой. Колесников проявил не только коварство и хитрость, он и в тактическом отношении оказался силен, надо отдать ему в этом должное.

— Отдали уже! — Мордовцев трахнул кулаком по столу. — Два отряда отдали ни за понюх табаку. Ни одного бандита не уничтожили, а наших бойцов как корова языком слизала! Двух командиров потеряли, пулеметы побросали… Да вас судить надо, Шестаков! За малодушие! За трусость!

Шестаков, вытянувшись за столом короткой грузноватой фигурой, молчал, круглое его чернобровое лицо заметно побледнело.

— Федор Михайлович, я должен сказать… Многие бойцы даже не успели познакомиться друг с другом, с корабля, как говорится, на бал. Отряд…

— У вас были сутки, Шестаков! — заметил Алексеевский. — Надо было подумать как…

— Да что за сутки успеешь, товарищ чрезвычайный комиссар? Собрали красноармейцев из ревкомов, военкоматов… не знаю, откуда еще. Только и успел, что перекличку провести, проверить, у всех ли винтовки есть, патроны. Еле ротных своих запомнил. А тут конница! Уж конницу, Федор Михайлович, мы никак не ожидали. Хоть бы предупредили, я бы подготовил бойцов психически.

— Психологически, — поправил Алексеевский.

— Да, психологически, простите, — повернулся в его сторону Шестаков. — Или морально, как хотите.

— Кто же это вас предупреждать должен? — повысил голос командующий. — Разведку надо было выслать. Не дети.

— Да знал бы, где упадешь… — горестно вздохнул Качко, сочувствуя Шестакову, как бы помогая ему этим вздохом в сложной ситуации.

— Мне адвокатов не требуется, Аркадий Семенович! — тут же вспылил Мордовцев, и голос его, и без того напряженный, нервный, теперь буквально звенел на очень высокой, готовой вот-вот сорваться ноте. Командующий снова закашлялся, шея его в кольце ворота гимнастерки напряглась и побагровела, он отвернулся от стола… Алексеевский укоризненно глянул на Качко — не стоит, мол, вмешиваться, Аркадий Семенович, и без того, видите, командующему плохо.

Мордовцев вытер губы платком, резко сунул его в карман галифе, снова взялся за Шестакова.

— Конницы против вас было всего сабель двести. Это, разумеется, сила. Но не такая уж грозная, чтобы драпать от нее без оглядки, Шестаков. У вас под началом почти полк — шестьсот штыков! Шутка сказать!.. И учиться надо в бою, у нас нет иного времени, Колесников нам его не дал. Вы, Шестаков, кадровый командир Красной Армии, опыта не занимать… В общем, так, товарищи члены штаба: за трусость, проявленную бойцами отряда Шестакова, за бросание оружия на поле боя и неоправданное отступление предлагаю отстранить Шестакова от командования и передать его дело в Ревтрибунал.

Смуглый лицом Шестаков стал белым.

— Товарищи… Федор Михайлович! — выдохнул он, растерянно глядя на сидящих за столом, простирая к ним руки. — Да я же… В конце концов, есть и объективные причины… Отряд собран наспех, с бору по сосенке… Но… Дайте мне возможность доказать… Оправдать вину, товарищ командующий! Я ведь всю гражданскую от и до, как говорится… Ранен был дважды, за нашу Советскую власть кровь пролил… Разве я не стремился… Я понимаю, что…

— Ничего вы не понимаете, Шестаков! — снова сурово заговорил Мордовцев, постукивая красным толстым карандашом по столешнице. — Не понимаете, что Советская власть в опасности, что ваша растерянность… Да какая там растерянность — трусость! Больше и слова не подберу!.. Привела к серьезному поражению наших войск. Что я должен докладывать губкому партии? Нам отдали все, что только можно было — все! А мы, понимаешь, перед боем спим на пуховиках, теряем элементарную — элементарную! — бдительность, и нас бандиты как котят из корзинки… тьфу!.. Можно это простить?! Вот товарищ Белозеров, — Мордовцев кивнул на нового командира полка, — прибыл по распоряжению Москвы, товарищ Ленин в курсе наших событий, обеспокоен…

— Дайте мне искупить вину, товарищ командующий! — дрожащим голосом попросил Шестаков. — Во всех боях впереди буду. Личным примером, как говорится, кровью позор смою!

Мордовцев долго молчал. Встал, расхаживал по штабной комнате, и все сейчас слышали только напряженный скрип его сапог. Повернулся к Алексеевскому:

— Ну? Что скажешь, комиссар?

— Командирский свой авторитет товарищ Шестаков, конечно, уронил, — думал вслух Алексеевский. — И я лично теперь не очень уверен в нем — ситуация может повториться, у нас пока нет конницы. В следующем бою…

— Не повторится, Николай Евгеньевич! — почти выкрикнул Шестаков. — Даю слово коммуниста!..

Он хотел, видно, что-то сказать еще, но в этот момент за окном заревел паровоз, задрожали стекла в высоких окнах, мелко забилась в горле желтого графина с водой пробка…

— Ладно, беру ответственность на себя, — сказал Мордовцев, когда рев паровоза стих. — Колесников, в конце концов, не только Гусеву и Сомнедзе урок преподнес — всем нам. Но с вас, Шестаков, учтите, спрос будет особый.

Просиявший Шестаков обессиленно опустился на стул, малопослушными руками вытирал высокий лоб, что-то негромко говорил кивавшему Белозерову.

— Попрошу тишины, — снова постучал Мордовцев по краю стола. Он придвинул к себе карту района боевых действий, несколько мгновений рассматривал что-то в верхнем ее углу, потом сказал: — Ждать у моря погоды не будем. Действовать начнем теми силами, которые у нас есть, с учетом коварства противника и его тактики. А тактика Колесникова мне ясна из новокалитвянского боя — открытых сражений он избегает. Значит, мы должны навязывать ему именно такие сражения. Придет же подкрепление, конница, нанесем ему сокрушающий удар. Давайте сейчас, товарищи командиры, проработаем диспозицию на следующий бой… Прошу!

Командиры — кто встал, кто придвинулся ближе к командующему — смотрели через его плечо, слушали, спорили. Мордовцев говорил теперь спокойно, рассудительно, чувствовалось, что он тщательно готовился к этому разговору и предстоящему бою, в котором уже учитывалась тактика Колесникова: надо было выиграть у него какое-то время в ожидании новых сил — обещанного губкомпартом бронепоезда, орудий, пулеметов, пехоты. Так или иначе, но превосходство на данный момент времени было на стороне Колесникова — и по численности личного состава, и по вооружению, и даже в моральном отношении. Всего этого нельзя не учитывать.

Алексеевский слушал Мордовцева, размышлял о том, что губком партии все же правильно поступил, назначив Федора Михайловича командующим объединенными войсками: неудачи не сломили его боевого духа. Кроме того, Мордовцев был опытным военачальником, его эта нынешняя диспозиция говорила о дальновидности и знании тонкостей военного дела, которые Алексеевскому только открывались.

— Теперь тебе слово, Николай Евгеньевич, — сказал Мордовцев, устало и расслабленно улыбнувшись, откидываясь в простеньком деревянном кресле, бог весть как сюда попавшем (не иначе кто-то из бойцов принес его в штабную комнату). — Что там по идеологической линии мыслишь? Как дух наших бойцов поднимать станем? Сам понимаешь, Терновка и Криничная просто так для них не прошли.

Алексеевский встал, чувствуя на себе внимательные и доброжелательные взгляды боевых товарищей. Он был самым молодым среди них, помнил об этом. Как помнил и то, что это обстоятельство обратило на себя внимание Белозерова — он приподнял в заметном удивлении брови там, на перроне, когда Мордовцев представил их друг другу, назвал должность Алексеевского.

— Я предлагаю, товарищ командующий, прослушать текст воззвания… Вот, в окончательном виде, — он приподнял над столом листки. — Посоветуйте, может, что и не так. Думаю, что текст его потом можно будет раздать и среди наших бойцов и политагитаторов…

— Читай, читай, — кивнул Мордовцев, поудобнее устраиваясь в ненадежном, шатком своем кресле…

«ВОЗЗВАНИЕ

к трудящимся гражданам погоревшей слободы Терновка

От имени рабоче-крестьянской Советской власти обращаемся к вам, еще недавно богатым, вольно жившим на своих благородных полях, а теперь истерзанным, раздетым, смотрящим на пепелище своих домов и усадеб с болью в душе. Мы смотрим, как вы, честные труженики, губите себя бесполезно в бессмысленной борьбе против рабоче-крестьянской власти и против Красной Армии, в борьбе, которую вам обманом навязали бандиты-дезертиры, подкупленные помещиками и буржуями.

Ваши главари говорят: «Мы идем против голода, против грабежа». А что по-ихнему грабеж? Грабеж по-ихнему — хлебная разверстка. Если крестьяне сдают часть своего хлеба своему государству, чтобы накормить Красную Армию и голодного рабочего — его значит по-ихнему, что крестьянина грабят.

Посудите сами: у нас голодный год, хлеба мало, буржуазию и помещиков добиваем, армия у нас еще на фронтах, нужен хлеб. И если каждый хлебороб сдаст часть своего хлеба, поделится тем, что имеет, с красноармейцем и рабочим, то разве это можно назвать грабежом?

Ваши главари шепчут вам: «Мы не против Советской власти». А спросите их, почему они не отстаивали Советскую власть на фронтах, где проливали свою кровь многие из ваших сыновей, почему они вместо этого затеяли братоубийственную бойню внутри страны? Разве это помощь Советской власти?

Кому действительно дорога Советская власть, тот не будет поднимать оружия против представителей ее и тем более против советских войск — по существу ваших сыновей и братьев. Через свои Советы они говорят о своих нуждах и мирным путем разрешают их. А вы что сделали для того, чтобы о своих нуждах заявить в высшие советские органы? Вы послушали белогвардейских шептунов, шпионов, которые говорили вам: «Против Советов восстаньте все, восстанет Калитва, к ней присоединятся другие села».

Да, Калитва восстала, к ней присоединилась Терновка, но вся Советская Республика сохраняет полное спокойствие. Вы оказались одни против целого государства.

Красная Армия употребляла неслыханные усилия, чтобы уничтожить Врангеля… и всякую другую сволочь. И теперь, когда миллионная армия этих врагов разбита, она не пожалеет никаких сил, чтобы подавить мятежи и бандитов, мешающих трудовому народу заниматься созидательным трудом. Это хорошо понимают ваши главари, но они запугивают вас: «Вы все равно погибнете, спасения теперь нет: либо в бою помрете, либо красные перережут».

Ложь это! Не верьте!

Вы, терновцы, знаете, что в первый день прихода наших войск в Терновку никто из жителей не был расстрелян, никто не был обижен. Только наутро, после того как вы вместе с бандитами подло и зверски набросились на сонных красноармейцев и гнусно резали и кололи сыновей таких же, как и вы, крестьян, только из других сел и деревень, — только после этого вас постигла жестокая расправа. С предателями, нападающими из-за угла, наш разговор короткий.

Теперь ваша судьба — в ваших же руках: станете ли вы дальше воевать против Советской власти или прогоните обманщиков и насильников, которые вовлекли вас в бойню.

Мы говорим вам: уходите от них, пришлите к нам делегатов, мы сговоримся, как избавить вас от бандитов. Если ваших делегатов не пустят, уходите из банд, возвращайтесь по домам. Ни один мирный житель, ни один труженик-крестьянин не будет тронут. Бандиты же будут уничтожены, их дома конфискованы. Кулаки, дезертиры понесут должное наказание. Карающая Революционная рука занесена над ними!..»

— Воззвание — на уровне, — сказал Мордовцев, когда Алексеевский закончил чтение; одобрительно закивали и другие командиры. — Был бы я в банде, — с улыбкой продолжал Мордовцев, — сразу бы пришел к тебе сдаваться. Текст трогает и убеждает. Это хорошо. Я бы так, пожалуй, не написал.

— Ладно тебе, Федор Михайлович, — Алексеевский с ответной улыбкой смотрел в лицо Мордовцеву. — Воззвание как воззвание. И брал я не из своей головы, а в основном из обращения губкомпарта к населению южных уездов губернии. Обращение, может, и получше написано. Сулковский, или кто там его писал, — мастера.

— Не прибедняйся, — мягко, но настойчиво возразил Мордовцев. — То обращение я тоже читал, знаю. Слов больше, эмоций меньше. А у тебя наоборот. Думаю, что воззвание это кое-кому обязательно западет в душу: многие ведь пошли в банды по недомыслию… Надо срочно размножить воззвание в здешней типографии, попросить рабочих, они сделают.

* * *

Телеграфист Выдрин — остроносый, с прилизанной черноволосой головой человечек, в потертом, дореволюционного покроя форменном кителе с синими петлицами — сидел в тесной и шумной от работающего аппарата каморке как на иголках: штаб красных частей заседал у него, можно сказать, за стеной, а он не слышал и не мог слышать ни одного слова. Ясно, что после поражения этот чахоточный по виду, почти все время кашляющий Мордовцев дает красным командирам нагоняй и планирует, видать, новое наступление на Колесникова, приходящегося ему, Выдрину, по линии жены родней. Красные, конечно же, толковали у себя на штабе о чем-то важном, и хоть бы одним ухом — да краешком бы! — послушать, о чем у них речь. Но сидели они за плотно закрытой дверью, у двери стояли с винтовками два красноармейца, которые ни в какие разговоры со станционными не вступали и ни на какие вопросы их, да и других людей, не отвечали.

Выдрин и раз, и другой тихим черным жучком прошмыгнул мимо двери, потом, выбрав момент, остановился, предложил одному из красноармейцев, попроще обликом, тонкую, из дешевого и вонького табака папиросу; тот снисходительно глянул на суетящегося у него под ногами почтового этого служку, сунул папироску за отворот буденовки и уронил строгое, неприступное: «Пр-роходи. Чего ухи навострил?» От этих слов и, главное, от подозрительного, насмешливого взгляда красноармейца Выдрина прошиб пот; он не нашелся что сказать часовому, а лишь попятился тощим, блестящим от вечного сидения задом прочь, приложив при этом руки к груди — мол, понимаю, гражданин-товарищ, извиняюсь, и улизнул, исчез из гулкого и пустынного коридора, бормоча себе под нос проклятия красноармейцу: стоишь тут каланчой, еще и папироску взял…

С враз взмокшими волосами и сильно бьющимся сердцем Выдрин добрался на еле слушающихся ногах до своей каморки, упал на стул перед аппаратом, зачмокал слюнявым тонкогубым ртом плохо разгорающуюся папироску. Аппарат в это время стал что-то выстукивать; Выдрин вытянул тонкую шею, вчитался. Губком партии передавал Мордовцеву и Алексеевскому, что обещанный бронепоезд уже вышел из Воронежа; движутся также в сторону Россоши кавалерийская бригада Милонова и батальон 22-х пехотных курсов при четырех пулеметах…

«Вот оно, вот оно! — жадно бегали глаза Выдрина по узкой телеграфной ленте. — А я там перед этими болванами маячу…»

Мордовцеву предписывалось также вести боевые действия решительно, с бандитами не церемониться. «Старайтесь опираться и на местное население, на отряды самообороны. В районах, подверженных восстанию, ведите широкую разъяснительную работу по добровольной сдаче…» — такими словами заканчивалась телеграмма, от которой Выдрин заметно повеселел. Один кавалерийский полк да батальон пехоты, пусть и с четырьмя пулеметами, — не такая уж большая подмога Мордовцеву. У Ивана Сергеевича полков этих пять и пулеметов десятка полтора. Да и пеших, с винтовками, не одна тысяча. Что же касаемо этого сундука-бронепоезда, то пускай тут, в Россоши, стоит, народ запугивает, дальше Митрофановки да Кантемировки ему не уползти, и то по рельсам. По голой же степи сундук этот не научился еще ездить… Ах, как хорошо, как вовремя пришла телеграмма и именно в его смену. А то б сидела тут эта дура, Настя Рукавицына, шиш бы она что сказала!

Выдрин на тонких цыплячьих ногах побежал в штабную комнату, и в этот раз, видя его озабоченный вид, а главное, бумажную телеграфную ленту в руках, его пустили беспрекословно. Выдрин подал ленту Мордовцеву, тот, радостно хмурясь, прочитал телеграмму вслух, и за столом оживились, заговорили возбужденно.

— Спасибо, товарищ, идите, — повернулся наконец Мордовцев к телеграфисту и отчего-то задержал на его лице взгляд… Нет, показалось это, померещилось. Глянул и отпустил. А глянул, все-таки глянул. Ничего, пускай! Гляделки пока есть, вот и смотрит…

К ночи снова скакал к Старой Калитве молчаливый, тяжелым кулем сидевший на коне гонец.