Совещание вел Чрезвычайный уполномоченный из Москвы. Прибыв в Воронеж со своими помощниками сегодня утром, он потребовал срочно созвать руководящих работников, устроил губкомпарту и губисполкому форменный разнос, обвиняя партийную организацию губернии в медлительности, проявленной при отпоре Колесникову. А прими местное руководство своевременные меры, не пришлось бы поднимать на ноги целые полки, которые направляются в Воронеж из других мест…

«Да, тут он прав, — думал Карпунин, сидевший по другую сторону стола напротив Сулковского. — Положение Воронежа серьезное…»

Вчерашний телефонный разговор с Дзержинским многое прояснил: в связи с выступлением Колесникова зашевелились недобитые белогвардейцы, снова дала знать о себе ушедшая в подполье организация, а точнее, центр — «Черный осьминог», который еще в восемнадцатом году возглавляли в Воронеже два бывших офицера царской армии Вознесенский и Языков. Вознесенский был тогда арестован чекистами, осужден и расстрелян, а Языков успел скрыться. И вот теперь он, по-видимому, снова в Воронеже. Феликс Эдмундович поручил проверить этот факт, сказал, что само существование белогвардейского подполья — явление позорное и опасное. На фоне эсеровской прослойки в партийном и советском аппарате губернии, успешных действий Колесникова и соседства Антонова существование «Черного осьминога» чревато последствиями…

Дзержинский говорил ровно, усталым голосом, как бы думал вслух. Феликс Эдмундович не требовал от него, Карпунина, немедленных и потому поспешных действий — обстановка в губернии, как, впрочем, и во всей Советской Республике, была очень сложной, надо во всем основательно разобраться. Но одно очевидно: белогвардейское подполье могло быть связано с Колесниковым. И вот в поисках «Черного осьминога» и связников центра воронежским чекистам нельзя больше терять ни минуты. «Ни минуты, Василий Миронович!» — повторил Дзержинский и положил трубку.

«Надо полагать, Ленин дал Милютину такие полномочия не случайно, — размышлял Карпунин. — Чрезвычайный уполномоченный намерен, как он заявил, устроить чистку советского и партийного аппарата, по заданию комиссариата продовольствия организовать в губернии запланированную сдачу хлеба, а главное — повести решительную борьбу с повстанцами…»

— …Конечно, боевые действия против Колесникова придется вести в основном частям Красной Армии, — говорил между тем Милютин. — И вести их надо будет очень энергично, решительно! Мы имеем дело с кровным врагом революции и церемониться тут нечего. Таково требование товарища Ленина. Мы не можем допустить, чтобы Воронеж оказался под угрозой захвата силами контрреволюции. А такая опасность, товарищи, есть.

— Когда прибудет подкрепление, Николай Александрович? — спросил Сулковский.

— Буквально на днях. Свяжитесь с Реввоенсоветом, уточните. Придут также вагоны с винтовками, пулеметами и боеприпасами. Все это уже в пути… Какая сейчас обстановка в Старой Калитве, Федор Владимирович?

Сулковский подошел к карте, короткой указкой стал показывать район, занятый повстанцами, и Милютин качал головой; потом он стал задавать вопросы, уточнял расположение войск и их численность, проанализировал действия полка Качко, сокрушенно вздыхал, узнав о трагедии в Терновке.

— Словно на прогулку вышли, вы подумайте! — негодующе воскликнул Чрезвычайный уполномоченный, и все сидящие за столом опустили глаза…

* * *

Вернувшись с совещания, Карпунин закрылся с Любушкиным в своем кабинете, долго и обстоятельно говорил с начальником бандотдела о «Черном осьминоге», о возможном руководителе подпольного белогвардейского центра Языкове, об опасности, сложившейся для губернского города, в которой он может оказаться, если Колесников соединится с Антоновым и установит тесный контакт с подпольем…

— Он обязательно попытается это сделать, Василий Миронович, — убежденно сказал Любушкин. — Или его понудят к этому из штаба Антонова. Сама по себе дивизия Колесникова долго не продержится, все это прекрасно понимают.

— Да, конечно, — согласился Карпунин. — И мы тут должны сделать все возможное. И в первую очередь найти этого «Осьминога».

— Сегодня в первую очередь надо отправить Вереникину, — напомнил Любушкин. — Теперь, пожалуй, стоит ее проинструктировать и о Языкове. Если «Осьминог» существует, то в Калитве будут его щупальца. Она может об этом узнать.

— Должна узнать, — поправил Карпунин. — Должна, Миша. А тут мы сами с тобой что-нибудь придумаем, надо бы и нам хоть за одно щупальце ухватить… Ну ладно, зови Вереникину.

— Она сейчас в тире, — Любушкин глянул на часы.

— В тире? Хорошо, давай вечером. Не позже шести.

Вечером, ровно в шесть, Катя сидела в знакомом кресле против стола председателя губчека, живыми карими глазами наблюдая за Карпуниным, который по-новому и, может быть, с некоторым удивлением смотрел на нее — худенькую, темноволосую дивчину, всего полгода работавшую в чека. Когда они вошли в кабинет вместе с Любушкиным, Карпунин поднялся навстречу Кате, подал ей руку, приветливо улыбнулся, и она ответила на его улыбку — сдержанно и с достоинством.

Взгляд Карпунина и эту его повышенную любезность Катя поняла по-своему, подумала, что чем-то все же не убедила председателя губчека до конца, наверное, тот сомневается… А точнее, опасается за нее, хоть и сам предложил ее кандидатуру для столь ответственного и опасного задания. Возможно, Карпунина смущал небольшой опыт ее работы в чека, а может быть, сам вид Вереникиной — девчонка, да и только. Но ничего этого Карпунин не сказал и, главное, не думал, а просто смотрел на молоденькую свою сотрудницу, сочувствуя ей и жалея в душе — не на курорт собралась. Но жалость была где-то на втором, а может, и на третьем месте, Карпунин знал, что кандидатура Вереникиной подходящая: кончила в свое время гимназию в Боброве, образованна и сообразительна. Родители ее были простыми людьми, умерли в гражданскую войну, на руках у девушки остались меньшие братья и сестры, другая бы растерялась, а Катя нашла в себе силы, почти три года сама воспитывала-кормила детишек. Теперь, когда она стала работать в чека, ребят пристроили в детский дом тут же, в Воронеже, и она бывает у них почти ежедневно. Карпунин знал об этом, сам не раз бывал в том детдоме, брал на руки детей — жаль, конечно, что без родителей растут, но ничего — ухоженные, накормленные…

— О ребятишках своих не беспокойся, Катя, — ласково сказал Карпунин, и Вереникина подняла на председателя губчека несколько удивленные глаза — разве за этим вызывал ее Василий Миронович?

Она молча и благодарно кивала, ждала. Карпунин знаком велел ей посмотреть на разложенные на столе фотографии: это были полковники Вознесенский и Языков. Фотографии остались от восемнадцатого года, их хранили в архиве, и вот пригодились.

— Кто это? — спросила Катя.

Рассказывать о «Черном осьминоге» стал Любушкин. Толково и коротко объяснил ей задачу, сказал, что, возможно, Языкова она увидит и там, в Старой Калитве, что, вообще-то, маловероятно. Скорее всего, у него есть постоянная связь с Воронежем, кто-то ездит туда-сюда… Вот этого бы человека и заприметить, узнать о нем хоть что-нибудь. Катя кивнула, отодвинула фотографии, повторила про себя: «Языков. Юлиан Мефодьевич»; потом еще раз взяла фотографию, вгляделась в лицо.

— Хотя бы тонкую ниточку нам дай, Катя, — попросил Любушкин. — Если, конечно, получится…

— Стрелять подучилась? — улыбнулся Карпунин. — Думаю, не понадобится.

Оживившись, Катя стала рассказывать, что сначала у нее не получалось — от сильной отдачи прыгала вверх кисть руки, она никак не могла попасть в мишень. Теперь же…

— В центр круга бьет, Василий Миронович, — подхватил Любушкин. — Из нагана. А маузер и парабеллум — эти тяжеловаты для ее руки.

— Главное — внедриться, — раздумчиво сказал Карпунин. — Чтоб поверили тебе там, чтоб за свою приняли. Тогда все будет как надо, никакие парабеллумы-маузеры не понадобятся. Это так, чтобы ты бойцом себя чувствовала…

— Я повешенных видела, детей изрезанных!.. — голос Кати зазвенел. — Разве можно все это забыть?!

— И все-таки ты не представляешь себе всей опасности, — мягко сказал Любушкин. — Лучше приготовиться к худшему.

— До Верхнего Мамона тебя отвезет Павел Карандеев, — Карпунин сунул фотографии в стол, сел поудобнее. — Он и твой связник, и твой помощник. В Калитве тебя найдет Степан Родионов. Сведения — через него… Пароли, места встреч обговорили, Михаил Иванович?

— Да, все отработали, Василий Миронович, не беспокойся. Катя все отлично запомнила.

— И главное — не теряйся, — продолжал Карпунин. — В любых ситуациях. Победит тот, кто терпеливее, хитрее. Ты там не одна будешь, помни это. Легенда у тебя хорошая, документы надежные. Наумович все сделал как надо. Если и проверят твои документы, то все подтвердится. Какие последние новости из Калитвы, Михаил Иванович?

Любушкин стал рассказывать, что часть банды в составе примерно эскадрона совершила набег на Меловатку Калачеевского уезда, убит председатель волисполкома Клейменов и комсомольский активист Жиглов. Село ограблено, проведена «мобилизация» молодых мужиков, увезена некая Лида Соболева, секретарь волисполкома…

«Клейменов… Жиглов… Лида Соболева…» — повторяла про себя Катя.

— Слушай, Катерина, а если там замуж придется выйти, а? — спросил вдруг Карпунин. — В интересах дела.

— Надо — значит, выйду, — твердо выговаривая каждое слово, ответила Вереникина.

— Ох, Катерина, отчаянная твоя голова! — засмеялся Карпунин, вставая. — Насчет замужества — это я так. Ты за свою легенду держись: жена белогвардейского офицера, мужа убили большевики, пробираешься в Ростов…

Он взял вставшую тоже Вереникину за руки, сказал Любушкину:

— Ну гляди, Михаил Иванович, за Катерину перед Советской властью головой отвечаешь…

— Все будет хорошо, Василий Миронович, вот увидите, — сказала Катя и пошла к двери.

* * *

До Верхнего Мамона Катя и Павел добрались на подводе, которую выделил им Карпунин. Ехали они почти целый день, малость промерзли и проголодались (хлеб и сало, какие у них были, съели еще в начале пути), но дорога все же не показалась им ни длинной, ни утомительной. Павел охотно рассказывал о себе, о боях, в которых участвовал, когда служил в Красной Армии; оказалось, боев этих за его плечами множество. В одном из них он был ранен, но не опасно, теперь уж все зажило.

В открытом поле, по которому они сейчас ехали, было довольно холодно, ветрено. Снегу было немного, чернели вокруг бугры и проплешины, а тракт и вовсе был сухим и чистым, снегом лишь присыпанный. Правда, по обочинам и низинам снег, кажется, лег плотно, там и сани бы прошли, а здесь, наверху, телеге в самый раз. Тряско, конечно, быстро не поедешь, зуб на зуб не попадает, да и тягло такое, что особо не разгонишь…

Павел сбоку глянул на Катю — она сидела нахохлившись, смотрела перед собой в медленно проплывающие пятнистые поля, думала о чем-то. Голова ее закутана теплым вязаным платком, руки в толстых вязаных рукавицах — тепло, а вот ноги, поди, мерзли: Катя время от времени постукивала ботинками. Павел предложил Кате сесть поудобнее — вон сеном можно прикрыться.

Катя подобрала ноги, села, придвинувшись к Павлу, прячась от ветра. Он близко теперь чувствовал ее дыхание, холодную пунцовую щеку, карие красивые глаза, светлый пушок над верхней, чуть вздернутой губой. Боясь причинить Кате неудобство своей возней, Павел затих, перестал рассказывать, полагая, что мешает ей думать о предстоящем деле. Впереди уже виднелся высокий правый берег Дона, где-то там, в снежном белесом тумане Дерезовка, через которую надо пройти на Новую Калитву. В Калитву можно попасть и другой, более короткой дорогой, через Гороховку, но это в том случае, если лед на Дону крепкий. На том, что Вереникина должна появиться в Новой Калитве, настоял Карпунин — в Старой Калитве ее появление будет заметнее, прямо туда соваться опасно; в Новой же Калитве стоит 2-й повстанческий полк, если удастся закрепиться, то кое-что о замыслах, количестве бандитов, их вооружении можно узнать и там, все же остальное зависит от самой Вереникиной — надо, конечно, пробраться как можно ближе к штабу.

Подумав об этом, Павел зябко повел под шинелью плечами — холодно, однако, пробежаться, что ли?

Карандееву велено было в самом Мамоне не появляться, там встретит ее Наумович, переправит за Дон. Через четыре-пять дней, если ей повезет и она останется в Калитве, к ней явится человек.

Неожиданно для себя Павел сказал:

— Слышь, Катерина. Давай… я вместо тебя пойду, а?

Они остановились на бугре, с которого хорошо уже был виден Верхний Мамон и надо было расставаться.

Катя, сбросив с ног шинель, повернула к нему румяное удивленное лицо, засмеялась:

— Юбку мою, что ли, наденешь? Или так пойдешь?

— Нет, я серьезно, — стоял он на своем. — Вернешься в Павловск, скажешь Наумовичу, что… заболела… Ну, придумаешь что-нибудь.

Катя выпростала ноги из-под сена (вряд ли они у нее и согрелись-то как следует), поправила платок, отряхнула полы пальто от сенной трухи.

— Лучше прямо сказать, Павлуша: струсила. Или: Карандеев пожалел, попросил вернуться.

Павел не нашелся что сказать, покраснел. Катя была, конечно, права, другого ответа он от нее и не ждал, только глубоко в душе надеялся в тот момент, когда говорил, что, может, все-таки она изменит свое решение. Да, это было глупо и нереально, не простилось бы Кате, да и ему, малодушие. Работа в чека — не игрушки.

Павел окончательно смутился от наивных своих, конечно же, скомпрометировавших его, как работника, предложений: Катя, которая была моложе его года на четыре, проявила в данном случае большую зрелость и большую дисциплинированность. Было стыдно перед девушкой; но ее ласковое «Павлуша» скрасило его переживания — никто, кроме матери, не называл его так.

Павел порывисто взял ее руку.

— Ну, ты хоть согрелась, Кать?

— Согрелась, — загадочно улыбнулась она и спрыгнула с брички, шла рядом, серьезно и ласково поглядывая на Павла. Он тоже сошел на землю, к великой радости уставшей кобылы, — та совсем уже вяло переставляла мохнатые, в снежной пыли ноги.

Спустились с бугра; Павел затпрукал мерзлыми непослушными губами, получалось это у него плохо, смешно, и Катя звонко расхохоталась. Но лошадь поняла, стала.

Дальше Катя должна идти одна. Тракт, на их счастье, пуст, голо и черно тянулся по обе стороны; низом побежал ветер, поднял легкую снежную поземку. Небо по-прежнему было низким, грязно-серым, размытый диск солнца путался где-то в лохмах туч. Спускались на поля ранние сумерки; в той стороне, откуда они приехали, и вовсе уже стемнело.

— А тебе назад ехать, — сочувственно сказала Катя и близко подошла к Павлу, смотрела в его настывшее на холоде лицо, на выбившийся из-под малахая пшеничный вьющийся чуб. Протянула руку, поправила малахай и разъехавшийся ворот шинели. Павел робко привлек ее к себе.

— Катя… Ну, ты поосторожней там, а? Бандитов этих мы и так разобьем, вот увидишь! Ты хоть на рожон не лезь. Что сможешь, то и делай. А вернешься — заберем твоих сестренок и братишек из детдома, пусть живут с нами. Как думаешь?

У Кати дрогнули губы; большого усилия стоило ей не броситься ему на грудь — Пашенька, я и сама места себе не нахожу, плохо же им без родительского пригляда, без отцовской, мужской ласки. Да не было больше у нее выхода, умерли бы они все с голоду… Но Катя сдержала себя.

— Я пошла, — сказала она сурово и высвободилась из его рук. — Спасибо тебе, Паша. Что проводил, что… — Голос ее сорвался. — И до свидания. И тебе, лошадка, спасибо. — Она потрепала гриву. — Довезла.

Катя, не оглядываясь, держа в руке дорожную потертую сумку, пошла по обочине тракта. Гуще засинели сумерки, сильнее мела поземка, терялся вдали, сливался с грязно-серым небом правый крутой берег Дона.

Павел, развернув бричку, смотрел Вереникиной вслед, ждал.

Нет, не обернулась, не махнула ему на прощание…